Читаем Белые витязи онлайн бесплатно


Белые витязи

Два исторических романа, включённые в этот сборник, посвящены прославленным полководцам русской армии. Атаман Платов, в молодости возглавивший легендарный поход на Индию, прерванный из-за смерти императора Павла I, вошёл в историю как герой Отечественной войны 1812-го года. Имя атамана, храбрость, воинское умение и везение, приводило в ужас противников. О подвигах и личности генерала Скобелева повествует второй роман. «Полководец, Суворову равный», отзывались о Скобелеве в академии. Походы в Коканд, присоединение к Российской империи Туркестана, защита братьев-славян в балканских сражениях под Плевной, на Шипке, долгое стояние русских войск под командованием Скобелева под стенами заветного Царьграда, Константинополя, векового стремления России — вот лишь некоторые эпизоды увлекательного рассказа Немировича-Данченко, знавшего и дружившего с прославленным воином.

Василий Иванович Немирович-Данченко , Петр Николаевич Краснов

Проза / Историческая проза
<p>Белые витязи</p><p><strong>Петр Hиколаевич КРАСНОВ</strong></p><p><strong>АТАМАН ПЛАТОВ</strong></p><p><strong>ЧАСТЬ ПЕРВАЯ</strong></p><p><emphasis><strong>I</strong></emphasis></p>

...С французами у нас колеблется и так и сяк,

но кажется, война будет неизбежна,

знайте это для себя, ибо есть о сём секрет...

Письмо Платова к Кирсанову, 17-го августа 1811 г. из Спб. Военно-Учёного Архива.Дело № 1835

Зимой 1811 года в одной из изб Старочеркасской станицы за сулеёй вина собралось знатное общество. Два седоусых полковника — Сипаев и Луковкин, в расстёгнутых мундирах, есаул-атаманец и молодой казак, не по форме, по-домашнему одетый, бледнолицый и худощавый, по фамилии Каргин, Николай Петрович, сидели на накрытых коврами лавках, судили и рядили о разных делах, время от времени окуная длинный ус в самую середину серебряной кружки или бокала заграничной работы.

Иногда дверь отворялась, и Марья Сергеевна, жена полковника Луковкина, входила с подносом, уставленным чарками с вином и наливкой, и, кланяясь в пояс гостям, обносила их винной брагой, приговаривая нараспев:

— Чарочка-каточек, катись ко мне в роточек, чарочка-каток, катись ко мне в роток.

Тогда гости брали чарки и быстро осушали их, мощно крякая и рукавом шитых мундиров утирая усы. Один Каргин не пил. При каждом появлении жены Луковкин хмурил брови и сердито смотрел в сторону. А появлений таких, надо думать, было уже немало, по крайней мере, лица гостей раскраснелись, споры стали оживлённей, речи звучали громче.

   — Я тебе говорю, Фёдор Семёнович, — хватая за рукав Луковкина, говорил Сипаев, — что это не мир, а позор для России! Что «они» под Фридландом глупили, так это не есть оправдание, чтобы мир заключать. А Тильзит — безобразие! И наш Матвей Иванович то понял... Ты слыхал, чай, что он во дворце сделал?

   — Ну? — сердито спросил Луковкин.

   — Когда ему, значит, в Молдавскую армию отъезжать, был у Коленкура большой обед...

   — Стой. Что за птица такая Коленкур?

   — Вот то-то что птица! Бонапартов посланник при нашем дворе.

   — Так. Ну, дальше?

   — Да, так вот был у него большой обед по случаю получения портрета Бонапартова в короне и с порфирой, Барклай был, ещё много знатных персон пособралось. Ну, а Матвея Ивановича ты знаешь — он ведь как ляпнет, так топором ровно обрубит, да на всю залу при этом. Голо-сок-от, значит, командный. Вошёл он в залу, огляни портрет, да и молви: «Эким шутом написан...» Ну, сам знаешь, какая тамоха[1] поднялась. Шу-шу, шу-шу, то, другое, третье... Коленкуру... а тот, французская лиса, сейчас и до государя. Так и так, ваше величество, оскорбление и прочее. Мы, говорит, дружеской державы, вы, говорит, братьями именуетесь, не могу, говорит, допустить этакой позор для французской короны...

   — А, ты, егупетка подла[2], — сорвалось с языка молчавшего до сих пор и сидевшего в углу атаманского есаула.

   — Государь осерчал. Послали за Матвеем Ивановичем. Является: кавалерия на груди, бриллиантовая сабля, что матушка Екатерина пожаловала, у бедра, — словом, со всем причиндалом. Говорил ты то и то? — спрашивает государь. «Говорил, государь. От твоей царской милости не скрою. Я давно отказывался от его иноземной хлеба-соли. Мы не рождены для супов; щи да каша солдатская еда наша» Вот каково отпалил.

   — Важно. Его взять на это. «Притворный» он человек. Слыхал, ведь Дон под турецкого султана отдать хотел.

   — Брешут.

   — Видно, не брешут, коли в крепости сидел Матвей Иванович.

   — Так то облыжно говорили, с того и сидел.

   — Нет, брат, дыма без огня не бывает!

   — Слушайте, — тихо, озираючись, сказал Сипаев, — а вы думаете, Черкасск-то зря перенесли на новое место? Что там — ни земли, ни воды — гора, пустота, пакость одна. А ведь перенесли, да и только, и разговору нет смекаете зачем?

   — К имению Мишкину ближе ездить, недалече лошадей гонять, — мрачно молвил есаул.

   — Ах вы, фармазон вы настоящий. На своего шефа этакое подозрение!

   — Мне предположительно, что просто не смекнул Матвей Иванович, что там худо будет, вот и перенёс он нашу столицу. Военного ума да хитрости у него палата, а гражданской сообразительностью, видно, Бог обидел.

   — Тоже фармазон, — сказал Сипаев. — А невдомёк вам, что для того удалил он нашу столицу от реки и от моря, от дорог на Россию, чтобы удалить нас от невоенного влияния России, чтобы сомкнуться в тесной казачьей семье и не принимать иногородних [3] обычаев! — с жаром воскликнул седоусый полковник и ударил кулаком по столу.

   — Вздор, — громче прежнего сказал Луковкин, — полки наши расползлись, как сильные котята от матери, по всему миру крещёному. Сегодня в Вихляндии, назавтра под немца, в Итальянском королевстве были — сам ты пьёшь из венецейских бокалов, что привёз из Лозанны, дочь твоя по старине ли воспитана? С любым казаком заговорит, и белоручка при этом. Клавикорды ей выписал, французинку приставил, лопочет на заграничный манер... Да и сам Матвей Иванович — ристалища да погулянки делает, из «стенки» забаву устроил! Какое же тут охранение. Поздно!

   — Он хорошее переймёт, а худого не тронет.

   — Не тронет. Что посты-то блюдёт да штаны широкие носит, то и казак! Нет, казак, по мне, не в штанах; казака хоть гусаром выряди — он всё одно казак, и всё... Теперь вот чекмени пошли форменные, шитьё дали, кивера, что же, разве хуже с того стали казаки? Попомни, в седьмом году под Алленбургом, на Пассарге, разве Степан Фёдорович Балабин не вёл на победы их? — кивнул Луковкин на атаманского есаула, который самодовольно покрутил ус. — А Рассеватское дело в Турции, а под шведом?

   — Всё это верно, но только зря мы приняли шитьё это да кивера великороссийские. Сегодня кивер, а завтра в регулярство писать станут. Вот ты говорил про Матвея Ивановича, что недалёкий он человек, нет, он дальше нашего видит Он это знает. Он и рейтузы наденет, а солдата из казака не позволит сделать.

   — Ладно. Прикажут, и сделает.

   — Матвей-то Иванович?.. Ты посмотри на него. Да спроси любого казака про него. Это обаятельный человек Что, малолетка, Николай Петрович, верно я говорю?

Вспыхнул весь Каргин. Никогда не доводилось ему со стариками беседовать. Встал он с лавки и нежным, певучим голосом заговорил:

   — Атаман наш? Жить за него и умереть. Видал я его ещё мальчиком. В голубом мундире, на сером коне проезжал он по Черкасску. Я в айданчики с Петей Кумшацким играл. Подъехал ко мне — а я шапку снял. «Добрый казак будешь — служи!» — сказал, да так глянул! Всего меня светом так и озарило — и ясно, и истово хорошо стало у меня на душе. Так бы вот и служил, всё и служил! И турка бы бил, и француза, и всех, всех, кто враги!

   — Что же не служишь? Ведь восемнадцатый пошёл?

   — Куда. Девятнадцать по весне будет. Отец не велит Учили меня много. Немца и Француза приставили, а теперь, говорит, в университет в Москву отвезу — образованные люди, говорит, на Дону нужны. Ну, а мне куда же. Супротив отца пойдёшь разве?

   — Конечно, идти не след, — сказал Сипаев.

   — Вот ещё «письменный» человек — его отец, — кивнул Луковкин на Каргина. — Так ты в Платова влюблён? А Маня Сипаева?

Пуще прежнего вспыхнул молодой казак, даже слёзы выступили на глаза.

   — Ишь, краснеет-то как! Словно девушка-невеста.

   — Ну, не мучьте его, — промолвил атаманец, — мы с ним в заговоре. Ведь да?

   — Да, если бы вы были такой добрый!

   — Ладно, ладно, — махнул рукой есаул и опять прислушался к спору стариков.

   — Тильзит, — хрипло кричал Сипаев, — позор! Фридланд — поражение! Да-с.

   — Фридланд — ошибка в выборе позиции и славнейший день всей кампании.

   — Славнейший! Бреши! Ты вот спроси у атаманца, что после-то было. Бегство, позор. Да... Вот спроси, спроси Зазерскова.

   — Что я буду спрашивать, — громовым голосом на всю избу кричал Луковкин, — российская победоносная армия никогда не бежала. А что позиция была выбрана плохо...

   — Нет. Не позиция, а то, что рано нам с Бонапартием биться — он сила!

   — Однако в Италии мы били его. Сам был, знаешь.

   — Эка хватил: в Италии! В Италии Александр Васильевич Суворов — сила был. Сокол!

   — А нонеча — Платов.

   — Платов и Суворов? Атаманы-молодцы, послушайте — ну, не спятил ли старец с ума?

   — Спятил?! Ты глаза-то налил да и говоришь: «Спятил!»

   — Не ты подносил; своё пил.

   — А ты пей, да разум не теряй. Суворов — это гений на весь мир!

   — Постой, Суворову-то что, лет семьдесят было, да притом он русский, ему ход давали, а Платов опальный, да ещё казак.

   —  Это верно, — сказал Зазерсков, — казаку ходу нет и не будет.

   — Бреши! Ермака Тимофеевича за Сибирь Доном пожаловали!

   — Да видал он его? А? А где выборный атаман? Пугачёв-то чего боялся, забыл? В регулярство писать думали.

   — Фармазон!

   — Нет, коли на то пошло — сам ты фармазон. Сейчас видать верховую сипу[4].

   — Эй, Алексей Николаевич, зачем лаешься — грех.

И долго ещё шумели бы казачьи половники, да дверь отворилась, впустив за собою струю пара, и черноволосый и черноусый, в зелёном мундире с Екатерининской медалью на шее, вошёл генерал-майор Иван Кузьмич Крутов. Сняв папаху, запорошённую снегом, с чёрной головы, он весело крикнул:

   — Замолчи, честная станица!

Спорщики замолчали и поднялись навстречу лихому донскому генералу.

   — А, ваше превосходительство, честь и место!

   — Манжате[5] и пивате?

   — Есть немного. Не побрезгуйте, ваше превосходительство. Эй! Марья Сергеевна — вина!

   — Челом бью хозяйке, — сказал Крутов и поклонился в пояс жене Луковкина.

   — Ну, что, по старине? Чарочка-каточек?..

   — По старине, Иван Кузьмич, — развязно улыбнулась казачка.

   — Ах, старина, старина! — вздохнул Крутов. — Последние времена настали, а тут по старине, говорите. Комету видали?

   — Ну, что же комета? Это от Бога.

   — От Бога-то от Бога. Да был я сейчас у Хрисанфа Павловича Кирсанова. Сказывал мне: письмо он от атамана из Питера получил. Пишет, с Наполеоном у нас и так, и сяк, однако готовьтесь, и чтобы коши[6] исправны были, об весне как бы не в поход.

   — Вона! — протянул Сипаев, а за ним и Луковкин повторил то же восклицание. — А у нас-то и полки по станицам распущены... Плохо дело. Опять скомплектовывать будут.

   — Наши уже собираются на Красный яр, — сказал есаул-атаманец.

   — Ваши! Ваши в первую голову... Ну, довольно об этом! Война так война. А у вас что за сбор?

   — Это наше кумпанство.

   — Ну, где кумпанство, там и пьянство, а где пьянство — там и веселье. Верно?

   — Верно, — в голос ответили гости.

   — Ну-ка, есаул, ваших александровских песенников нельзя ли? Скомандуйте-ка, батюшка.

Есаул поднялся.

   — Слушайте, дорогой, ещё бы и за Балабиным послать, — сказал Луковкин, — да, может, и других, кто дома, а, на огонёк? А у нас икра есть ловкая, да звена два осетринки, да кто не постится — хозяйка моя живо индюка бы зажарила. А и индюк же ва-ажный! Сам Наполеон такого не едал.

Не прошло и полчаса, как небольшая полковницкая изба стала наполняться народом. Пришли офицеры-атаманцы, пришли старые полковники, а несколько минут спустя дверь в соседнюю комнату открылась и на фоне стены, сплошь увешанной коврами, сбруей и старинным оружием, показались синие кафтаны атаманских песенников.

Высокий, черноусый урядник тряхнул кудрями и, обернувшись к казакам и высоко подняв плеть над головой, вдруг сразу оборвал её книзу — и дружно хватили песенники:

Чарочка моя, серебряная,На золоте расписанная.Кому чару пить — тому здраву быть;Пить чару — Ивану,Здравому быть — Кузьми-ичу,А мы ему здравия жа-ла-им,За его здоровьице пьем-гуляим,За его дела, за хорошая.За его дела прокричим ура,Ура, ура, ура, ура!

Громовым «ура» наполнилась горница. После Крутова пели «чарочку» хозяину Луковкину, потом Силаеву, Балабину, Зазерскову, — даже молодого «вольного» Каргина и того не забыли...

И не прошло и полчаса после прихода песенников, как под звуки рожков и тарелок, под залихватскую песню про панну-паненочку седой Сипаев отхватывал вприсядку, стоя напротив Зазерскова, который так и гремел шпорами по дубовому полу горницы и, распахнув грудь узкого чекменя, показывал вышитую рубашку и чёрную волосатую грудь...

Кругом с бокалами и стаканами толпились молодые и старые офицеры, а залихватский напев разносился по горнице, заставляя дребезжать стёкла, изукрашенные морозным узором.

Каргин встал потихоньку, протискался сквозь ряды казаков-песенников и вышел на улицу.

Прежде всего поручив зазевавшемуся у ворот хлопцу вызвать есаула Зазерскова, он приказал принести себе шубу.

Ночь была тихая, морозная, звёздная. Тёмно-голубое небо величаво раскинуло покров свой над землёй, покрылось мириадами звёзд и звёздочек и, блестя и искрясь, отразилось тысячью бледных точек в снежном покрове туманной земли. Тихо всё в станице. Ни фонарей, ни панелей. С боков наезженной по глубокому снегу ухабистой дороги протоптаны тропинки, где вдвоём с трудом можно идти. Впрочем, у полковницкой хаты сделана даже дорожка и песком посыпана — словно чуял полковник, что нетвёрдыми ногами будут расходиться гости по скользкой дороге.

Станица и спит и не спит. Тихо на улицах. Брехнёт собака раза два, и опять тишина, и опять ничего не слышно. Только лунный свет струится сверху и обливает зеленоватыми тонами и крутые крыши, и белые стены казачьих мазанок. Но станица живёт. И эта внутренняя жизнь сказывается в ярком свете, льющемся из окон, в красных четырёхугольниках, что клинами легли по улице, показывая, что всюду своя жизнь, своё общество.

   — Ну, что, молодой? — хлопнув Каргина по плечу, сказал есаул-атаманец. — Слыхал, война, говорят, будет?

   — Дай-то Бог! — с жаром отвечал молодой казак.

   — Не гневи Бога! Трудно казаку на войне — с нею всех потянут, а поклёпам конца не будет. Кто ни воруй, кто ни мародёрствуй — непременно на казака скажут. Потому такое убеждение: воры казаки.

   — Да ведь и то правда. Наш брат ловчей на этот счёт будет. Регулярные, те мешковаты; тот пока соберётся да оглянется, а казак уже и взял...

Приятели помолчали немного.

   — Слушай, Николай, неужели ты так и решился против отца идти на службу, вместо того чтобы в университет?

   — Да. Решил, и твёрдо решил.

Похожие книги