Читаем Корни онлайн бесплатно
Корни
Книга известного болгарского писателя Васила Попова (1930—1980) представляет собой цикл рассказов, связанных общими героями, о современных процессах в жизни болгарской деревни.
Проза / Современная русская и зарубежная прозаДышло стоял на промерзлой дороге рядом с волами, согретый их теплым дыханием, а перед глазами его на фоне двух пологих округлых холмов, припорошенных легким снежком, двигался поезд. Выйдя из оцепенения, крестьянин взобрался на телегу, и волы тронулись — ему надо было съездить на виноградники и привезти оттуда три пустых котла из-под раствора медного купороса. С телеги он видел два воловьих загривка — пологих и округлых, как холмы, — они поднимались и опускались от мерной поступи животных и были припорошены легкой щетиной. Поезд все еще звучал в перестуке сердца и поскрипывании телеги, катившей следом за облаком пара, вылетавшего из воловьих ноздрей.
И сидя вот так, покачиваясь, прислонясь спиной к тележной грядке, Дышло ощутил происшедшую в себе перемену. Еще недавно все в нем было иначе, потому что он ни о чем не думал, сейчас же вихрем налетели мысли, порывистые и тревожные, — мысли о срубленных деревьях и мертвых собаках. Много срубил он в лесу деревьев и много телег с дровами перевозил в село на своем веку. Много вырастил собак, и много их перемерло. Теперь не осталось ни леса, ни собак — просто он должен был привезти с виноградников три пустых котла, белых от медного купороса, которым осенью опрыскивали лозы, а потом мог идти домой.
— Сдались мне эти чертовы собаки! — сказал Дышло вслух, и оба вола его слышали. — Сдались мне эти чертовы деревья! На кой они мне? Я ж купил летом четыре кубометра по двенадцать левов и сложил их аккуратненько под навесом. Чего зря бередить душу?
Но деревья росли прямо перед ним — в лугах, где всегда росла одна кукуруза. В лугах, куда по весне мутным потоком устремлялась река. Она подмывала кукурузу, пытаясь утащить ее с собой, а потом, побаловав, возвращалась назад в свое русло, к подножию холмов. Следом за ней приходили крестьяне, ругали ее на чем свет стоит, помогали кукурузе подняться и ловили руками рыбу в вымоинах, откуда река еще не успела убраться. Сейчас в низких, запорошенных снегом местах вместо кукурузы росли деревья, и, проезжая мимо на телеге, запряженной парой волов, Дышло узнавал каждое срубленное им дерево. Он протер глаза, но деревья продолжали расти. Лес спустился с гор и рос теперь по обеим сторонам дороги. Тогда Дышло слез с телеги, пустил волов идти себе дальше и принялся ощупывать дубовую кору, узловатую, покрытую трещинами. И зеленый мох рос на пнях, с северной стороны, мягкий и пушистый. Дышло наклонился, погладил его и вздохнул. А вздохнув, снова оказался на телеге. Лес исчез, сам же он сидел, прислонившись спиной к тележной грядке, трясясь и покачиваясь. Волы ступали мерно, колеса взбренькивали, наскакивая на валявшиеся на дороге промерзшие камни.
Дышло не удивился тому, что лес исчез, он уже привык, что его больше нету. Не удивился он и собакам, которые появились невесть откуда и побежали следом за телегой. Он знал, что они явятся, как не раз являлись ему во сне; а ведь видеть сон — это все равно что ехать куда-то на телеге. Каждая появилась со своим собственным лаем. Были среди них веселые и ощетинившиеся, с задранными колечком или поджатыми хвостами. Все они смотрели на него восторженно и преданно, гордые и покорные собаки самых разных пород: балканские волкодавы со стоячими ушами и косматой серой с прожелтью шерстью — за ними он ходил к пастухам в горы, — мелкорослые злющие и шкодливые дворняжки с белыми пятнами на морде и лапах, вечно покрытые дорожной пылью. Они стаей бежали за телегой, и Дышло считал их по головам, припоминая связанные с ними события и случаи из своей жизни. У каждой был когда-то свой голос, своя походка и свой норов, и Дышло помнил все это. Но теперь они бежали за телегой молча, одинаковой трусцой, одинаково отрешенные от этих событий и случаев.
Дышло не удивился и тогда, когда следом за собаками появились люди — его односельчане. Они несли на плечах корзинки с провизией, мотыги и топоры, а он не крикнул им, куда это они отправились, как непременно сделал бы в другой раз. Он прекрасно сознавал, что они идут к нему, с ним и за ним на виноградники, куда он едет, чтобы забрать три пустых котла, белых от раствора медного купороса.
Люди исчезли, испарились, как лес и собаки. Дышло и на этот раз не удивился, только кашлянул и поплотнее запахнул ворот тулупа. А волы ступали себе вперед и вперед по дороге, словно скользили по льду.
— А-а, пусть проваливают, — сказал Дышло вслух, и оба вола его слышали. — Пусть проваливают и люди, и лес, и собаки… Цоб-цобэ-э!..
Волы ускорили было шаг, но потом снова перешли на свою обычную ленивую поступь, будто понимали, что понукают их просто так, по привычке, что спешить вовсе некуда. Они не знали, зачем их послали на виноградники, просто шли, вдыхая холодный морозный воздух и выдыхая теплый. Дорога текла им навстречу, и они загребали, вбирали ее в себя копытами и ноздрями, не считая шагов и вдохов, не спеша, не зная, куда идут и надолго ли, но были уверены, что вернутся обратно и что Дышло отведет их в кооперативный хлев.
— Сдались им эти котлы, — проворчал Дышло. — На кой они им? — И сам же ответил: — А мне что за дело?.. Пусть подавятся, — добавил он. — Привезу, как велено, а там… — заключил он и умолк.
Умолк, успокоившись, равнодушный к перестуку колес и собственного сердца. Теперь он принялся вязать снопы. Наклонялся и вязал, не считая, достаточно ли снопов, чтобы поставить бабку; он и бабки не считал — они сами вырастали вдоль дороги, там, где раньше росла одна кукуруза, а потом его собственные деревья. Притомившись вязать, он разогнул спину и долго пил из большого, тяжелого глиняного кувшина. Утерев рот ладонью, он без удивления обнаружил, что уже почти добрался до виноградников.
Волы сами свернули и начали подниматься на взгорок. Но еще раз поворачивать не стали, а остановились у придорожного терновника. Остановились и повернули головы, словно ждали, чтобы их выпрягли. Дышло узнал место — когда-то здесь была тучная нива деда Лазаря. Пригляделся он и к волам, а приглядевшись, решил, что и волы эти деда Лазаря, потому они и остановились на краю нивы.
— Что это я? — спохватился Дышло. — Совсем из ума выжил! Ведь волы деда Лазаря давно околели. — И он снова внимательно оглядел поле.
— Нет, не мог я ошибиться, — сказал он. — А может, и ошибся. На ниве деда Лазаря росла слива… Нет, кажись, орех. У него еще с одного боку ветки были сухие. А теперича ни сливы, ни ореха! Зато терновник ишь как разросся!
Волы сами двинулись дальше, но он все же ткнул стрекалом в их жилистые спины. Упряжка двигалась через виноградники, и Дышло еще издали увидел три котла. Он соскочил с задка и тут же, охнув, схватился за поясницу, после, ковыляя, нагнал телегу и остановил волов. Они обволокли его теплым паром, глядя спокойно и внимательно.
— Ну что, видели людей, собак и деревья? — спросил он.
— Ничего-то не видели, — ответил он вместо волов, укрывая им спины попонками.
И тут, стоя рядом с телегой, он вдруг почувствовал страх. Вокруг на промерзлой земле серели пятна снега, терновник поднимался выше окрестных холмов, а село вовсе исчезло в тумане. Ни поезда не было, ни людей, ни собак, ни деревьев. Только стояли три примерзших к земле котла. Дышлу предстояло раскачать их, подтащить к телеге, погрузить, а потом забраться самому и отправиться в обратный путь.
Два дома стояли один против другого, как две соседки. Это были очень старые дома, стены их покрывала белесая штукатурка, ставни почернели, занавески на окнах были спущены. Дальше шли другие пары таких же домов с двумя-тремя окошками, обращенными к дороге, и висячими галереями, которые глядели в пустые дворы, покрытые белым снегом. Только у околицы, где дорога сворачивала вбок, стоял дом на отшибе — совсем обычный, похожий на другие и в то же время сильно от них отличавшийся.
Дело в том, что в этом доме жили Улах с Улахиней и десятью улахинятами. Из него доносились детские крики, голос Улахини, напевный и звонкий, и ворчание Улаха.
Другие дома молча смотрели друг на друга, как когда-то смотрели друг на друга соседки — обычно они стояли каждая у своих ворот, засунув руки под передник. На ногах у них были толстые черные чулки, поверх чулок — вязаные тапочки, а поверх тапочек — галоши. Но соседки днем не молчали, они говорили о земле и скотине, свадьбах и крестинах, детях и болезнях, поражающих людей, животных и растения. Они сообщали друг другу, у кого кто родился, что родила земля, сами рожали и помогали другим при родах, женили сыновей и дочерей, ненавидели невесток и зятьев — если было за что ненавидеть, — или же гордились ими — опять же, если было чем гордиться. Ночь приходила на смену дню, утро приходило на смену ночи, жизнь шла своим бесконечным, медленным чередом…
Так было когда-то. По крайней мере, об этом рассказывали дома в час вечерних сумерек, когда нельзя сказать, что это: еще день или уже ночь. Дома терпеливо ждали, когда соберутся к ужину улахинята во главе с Улахиней и вернется наконец домой Улах, а он никогда не возвращался поздно.
— Пора спать, — говорил Улах, как только сумерки сгущались. Он блаженно смотрел на дно опустевшей большой кастрюли, умиротворенный сытыми взглядами десятерых своих кровинок.
— Стемнело, — соглашалась Улахиня на своем скудном языке. Цыганское семейство занимало в доме бабки Мины только одну из четырех комнат — Улаху хотелось, чтобы все были вместе. Ложились покотом, укрывались полстиной, и Улах с Улахиней принимались трудиться над одиннадцатым улахиненком, облегчая свой труд привычными, спокойными ласками. Потом оба засыпали, чтобы завтра встретить новый день.
И тогда дома издавали скрипучий деревянный вздох облегчения, а трава, буйно разросшаяся перед закрытыми воротами, распрямляла стебли, чтобы лучше впитывать ночную влагу, и принималась расти. Если же стояла зима, трава спала под снегом и не росла. Сейчас зима уже кончилась, и в пустых чистых дворах снега не было… Впрочем, был снег или его не было — не суть важно, да и в какой именно вечер все это происходило, тоже сказать трудно, потому как все вечера походили друг на друга.
— Теперь можешь рассказывать, — сказал один белый дом другому белому дому.
— Так вот… — сказал другой.
— Ты начал рассказывать о свадьбе, — напомнил первый.
— Так вот… Постойте, никак где-то кто-то блеет…
— Некому блеять…
— Никто не блеет, — подтвердили все дома, кроме дома Улаха. — Давай рассказывай, не отвлекайся!
— Хорошо. Только мне показалось, будто блеет… Бог с ним, продолжу. Такое тут началось! Дед Иван заорал, что отрежет ей голову, схватил большой кинжал, выбежал на дорогу и давай его точить о камень. А этот, чтобы подразнить деда Ивана, позвал цыгана с кларнетом и велел играть, сам же с гостями пустился перед домом хоро[1] отплясывать. Дед Иван так засмотрелся, что, вместо того чтоб кинжал наточить, взял и порезался.
— Ха-ха-ха! — захохотали дома деревянно-саманным смехом.
— А этот что? Этот? — спросил белый дом. — Пляшет?
— Пляшет! Цыган знай себе наяривает, а гости отплясывают. Дед Иван ушел в дом, злой и с порезанным пальцем, сел у очага. Бабка Иваница принялась ругаться на чем свет стоит. Тогда дед Иван вздохнул и влепил ей оплеуху, чтоб замолчала, она замолчала, он велел снохе пойти и передать, что согласен на свадьбу. Сноха вернулась и сказала, что молодые завтра придут обедать. Бабка Иваница вскочила с лавки и засмеялась от радости, потому как и плач, и проклятья, и кинжал, и оплеуха — все это было для отвода глаз, как положено по обычаю. Бабка Иваница уже загодя затопила печь — знала, что предстоит большая стряпня и много надобно будет хлеба испечь и всего наготовить. Она даже решила зарезать трех жирных индюшек и теленка. А этот велел цыгану идти с кларнетом к воротам деда Ивана; и все перешли плясать к чешме[2], у дома, где сейчас живет Улах.
— И это называется свадьба! — сказал один из синих домов. — Я-то думал!.. Да что с Панчовых взять? То ли дело наш Цоньо! Вот у него была свадьба так свадьба, скажу я вам!..
— Да заткнись ты со своим Цоньо! Надоело! Сколько раз рассказывал, и все одно и то же!
Дома оживились, заговорили разом, заспорили, перебивая друг друга, так что ничего нельзя было разобрать. И ограды, побеленные или подкрашенные синькой, тоже принялись рассказывать друг другу: о собаках, которые справляли на них малую нужду, о ромашках, что росли рядышком, о козах, что чесали о них бока, и о колючей проволоке, которой украшали их хозяева, чтобы уберечь побелку от собак и от коз. И деревянные ко́злы, стоявшие под навесами, напрягли память, силясь вспомнить дрожь поленьев и визг пилы. И деревья в садах закричали о том, сколько плодов народили на своем веку. Грецкий орех со двора Заики орал, что бывали годы, когда он родил по триста кило орехов. Одни кричали о том, как их жгли ранние заморозки, другие — как их побивал град или жрала травяная вша. А один абрикос поведал, как однажды на него забрался мальчонка, чтобы нарвать зеленых плодов, свалился и на всю жизнь остался заикой — потому что упал прямо на голову. Оживились пустые амбары, заскрипели колодезные во́роты и прялки, застучали, завертелись веретена. Даже старые, покрытые пылью и паутиной ткацкие станки, на которых когда-то ткали полотно, и те подали голос. Крюки рассказывали о том, как на них висели котлы, котлы — как собирали в них дождевую воду и стирали белье, а брошенная во дворе тележная дрога смеялась над ребятишками, которые любили кататься на ней, хвасталась, что выдерживала их, хотя могла и подломиться. В полный голос заговорили дворы, навесы, чердаки и ворота — каждый говорил о том, что пришло ему в голову или просто вспомнилось.
Ветер пробежал по дороге, прошумел в ветвях и листьях, засвистел, застучал в оконных рамах. Стекла задребезжали. Ветер скрылся, а разговоры продолжались.
Улаху в это время снилось, будто все дома полны людей и скота, люди разговаривают, а дома молчат. Он проснулся и, нащупав в углу под мешковиной забытый кларнет, вытащил его и вышел на улицу; ему захотелось заиграть на своем кларнете, как он это делал во многих селах на свадьбах и престольных праздниках.
— Улах! Улах проснулся! — крикнул один из белых домов. — Тише, тише, вы!
— Улах! Улах! — закричали и другие дома, и разом все смолкли.
Улах прошелся вдоль домов, не сознавая, куда идет, вернулся обратно и остановился у чешмы. В луже спали лягушки, и Улах разбудил их. Они заквакали, запрыгали, но скоро угомонились и снова уснули. И голые улитки, ползшие в темноте по мокрой, холодной спине чешмы, замерли и прислушались, насторожив рожки. Улах попил немного воды, чтобы размочить горло, и в набрякших сном пальцах ощутил боль всего тела, никак не желавшего просыпаться. Он еще некоторое время боролся с этим телом, покуда не заставил его стоять прямо и не заваливаться. Теперь тело стояло прямо, а пальцы приобрели гибкость и сами нащупали дырочки кларнета. Сунув его в рот, Улах дунул, но бодрого звука не услышал. Внутри что-то слабо мяукнуло, и он понял, что кларнет спит и никак не хочет просыпаться. Поэтому Улах снова открыл кран и подставил спящий инструмент под холодную, обволакивающую струю.





