Читаем Хозяин Ноября (СИ) онлайн бесплатно
Хозяин Ноября (СИ)
Ноя хмурится от Марта, рыскающего по городу потрёпанным рыжим псом да врывающего в каждую клумбу чахлый подснежник. Запирается от Августа, шуршащего в небе раскормленной тыквенной лисицей о душной жёлтой шерсти́. Плачет от трёхглазого туманного Сентября: раскладывает по подоконнику йольских котов, кутается в неизвестно чей перезрелый красный шарф... И лишь в Ноябре, поющем звёздами да китами, в душу его врывается со стуженым ветром Он: хохочущий Господин Брь, зовущий шагнуть за ним из окна.
Фантастика / Фэнтези========== Хозяин Ноября ==========
Ноя ждёт осень с последних дней Марта.
Март приносит слишком много света, разгоняет хлыстами безответных ветвей Туман и его Гончих: хозяин и собаки попрятались в дуплах, забрались в осыпавшиеся гнездовища не переживших холодов воронов, зарылись в наметённый и намешанный с подлеском прошлогодний компост, но Март находит их и там.
Выдувает. Выметает. Выскрёбывает картавым длинным когтем.
Март тщеславен, вечно молод, непостоянен, ветрен, горделив: Ноя знает, что он на самом деле слабый и почти все три десятка утр и вечеров давится под лапой усатого Имира-Февраля, а потому, пока старик спит, рыщет тощим потрёпанным псом по городу и врывает в каждую грядку, в каждую невзрачную клумбу подснежник — чтобы знали, помнили: он здесь.
Ное не нравится Март, Ноя хмуро смотрит из окна, где под седьмым этажом кровянятся венами голые пока тополя и на их верхних ярусах, заменяя листву, сидят гроздьями притворяющиеся чучелами лупоглазые воро́ны: покачиваются туда и сюда и делают на сердце плохо.
Воро́н Ноя то любит, то не любит, тщетно копается в стирающихся воспоминаниях, быстро прекращая находить на тех прежние спасающие рельефы, а окна, сутуловато отворачиваясь, задёргивает — слишком скрипуче-уныло смотреть на то, как тает под лапами взбесившегося Марта последний рыдающий снег.
˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
Апрель приносит семнадцать дней дождей, льющихся с задумчивыми и изумлёнными, как выпученные глаза научившихся летать рыбин, перерывами, и Ное становится почти хорошо: на время он забывает о постоянном сосущем чувстве, будто что-то — или кого-то — потерял, полая пустота под сердцем превращается в булькающую лужами и фонарями аквариумную ёмкость, он, ёжась, кутается в длинный белый шарф и радуется, что снова может дышать.
Апрель — правильный Апрель — по-своему напоминает осень, угрюмый чёрный зонт не успевает просыхать, небо, кашляя дымкой и стылым смогом, проседает, напарываясь на древесные свечи и шпили разрастающихся чумой домов, и хоть на душе нечто возится, ноет, скребётся — Ноя остаётся доволен.
Достаёт из глубины плесневелого дедового шкафа пережившие самого деда книжки, копается в запаутиненных ящиках, облизывает пальцы, листает жёлтые страницы, забирается с выбранным переплётом на излюбленный подоконник, набрасывает на спину одеяло и, обложившись кружками с чаем, вскрытым печеньем и выдранными из блокнотов листками, принимается почему-то не читать, а рисовать на клочках бумаги перекошенных оголтелых котов.
Немного йольско-чудовищных, кривобоких и зеленоглазых.
Больше Апрель не рассказывает о себе ничего, дождь превращается в мягкое грязное небо, мягкое грязное небо потихоньку прочищается, выкатывается неуверенное соловое солнце, накаливающееся горячим боком огромной настольной лампы, деревья брызгают темнотой своих древесных волос, и собственный Ноин кот, впаянный в ребристую кость, начинает всё чаще и беспокойнее выть.
˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
Май вторгается в город с запахом жареных с картошкой лисичек, завезённых и раскупаемых из углового супермаркета на перекрестии Сиреневой и Фонарной, чуть более — или чуть менее — настоящие фонари разворачиваются в ирреальную бездонную плоскость, солнце трещит оголённым проводом, и жизнь Нои неотступно превращается в сбывающийся наяву кошмар.
Ноя не терпит лето, Ноя ненавидит лето: летом из-под каждой тени, приподнятой и сдвинутой в сторону, выползает, обвиваясь вокруг лодыжек, беспричинная на первый взгляд грусть, в голове до прозрачного звона пустеет, глаза становятся слепее, в груди что-то колотится, бухнет и болит.
Ное кажется, что он должен вспомнить о чём-то важном, только вот само это важное как будто вспоминаться не хочет и всеми способами водит его за нос. Жестокий приступ привязанности к книгам, котам и подоконникам улетучивается вместе с прохладной сумрачной дымкой, дни делаются длиннее, жизнь — удушливее и резче.
У Мая много лиц, глаз и имён: поначалу он чудится Ное искренним и открытым, позже — лживым и витиеватым, как Лис.
Ещё после так называемый Лис, вальяжно расхаживающий на задних лапах, приостанавливается на распустившемся жимолостиевом холме и, распутав тугой узелок шарфа, небрежным жестом снимает с морды маску, улыбаясь созвездием зелёных папоротников, сиреней и всё тех же непуганых летающих рыб.
Наверное, он не так и плох, — думает иногда Ноя, вслушиваясь, как где-то у соседей звенят кисличные китайские колокольчики, подвешенные к оконным рамам, — и похож на книгу без строк и букв…
Но лучше от этого не становится всё равно: Май слишком далёк от осени, и безумный чёрный кот, завывая собакой из паучьей низины, дерёт и дерёт несчастный подсердечный аквариум, пуская наружу пахнущую морем, дождём и гнилыми магнолиями течь.
˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
Первая половина Июня тычется носом и связками пушистых ушей в запретную сирую бочку, бочка, покачиваясь, переворачивается и падает вниз, и на город обрушивается очередная стена дождей: холодных, липких, с отметкой всего лишь в семь дубовых градусов.
Люди кутаются в куртки, в воздухе иногда мелькают шарфы, по лужам гуляет, отсвечивая голубым, редкий лунный свет, и кажется, будто каждая вещь, каждая мысль наливается влагой, набухает, раздувается, вот-вот грозится лопнуть и обрызгать новой порцией синеватых капель, пахнущих отчего-то пионом и совсем немного — лилией.
Начало Июня таит в себе дуновение просроченного тумана, дышит болотной волглостью, все обшарпанные белокирпичные дома, знакомые Ное до последнего голубя, приобретают тот самый таинственно-осенний оттенок, и шуршание ветра в листве тоже делается почти-почти таким же.
Начало Июня помогает собраться и продолжать быть, но потом из разросшейся клубящейся зелени поспевают переплетённые в снопы бесчисленные хвосты, горячее заклинание сдувает все разом тучи, лапы наступают на стёкла и штыки, из крови возносится обновлённый солнечный шар…
И на улицы, парки и скверы падает изнуряющая, обезличивающая, сводящая с ума жара.
˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
Июль Ноя встречает в скрутившей и перекрутившей покорно-крысиной тоске: он бледен, измучен, больше мёртв, чем жив, и похож на жгут перевязанных вен, нервов и сухожилий, укутанный в неброское измождённое тряпьё, теряющее краски так же быстро, как и он сам.
То, что мечется и мучается внутри, не даёт нормально есть, спать, дышать — больше всего оно похоже на ностальгию старого человека, только Ное всего-то двадцать с несколькими единицами сверху, и ностальгией не может стать то, у чего попросту нет воспоминаний.
Всё свободное время Ноя проводит дома — распахивает, хоть и очень хочется сделать наоборот, окна, жмёт кнопку вентилятора, сидит не на, а под подоконником, с кислой и опущенной линией губ слушая, как у вечно весёлых соседей так же весело щёлкает на огне подгорающее масло, разящее шкуркой вяленого мертвеца.
У кого-то играет заедающий джаз, кто-то швыряется вниз сигаретами — иногда Ноя приподнимается, наливает себе воды, пьёт маленькими сухими глотками и успевает заметить, как в мучительно медленно наступающих сумерках мелькают и исчезают, словно крохотные астероиды, огоньки окурков.
Потом, отворачиваясь, он всматривается в приколоченное к полосатой стене мутное зеркало, в отражённое в том собственное лицо — пожелтевшее и похудевшее от жары и духоты, — в свет помигивающей, забросанной носками люстры, и думает, что сильнее всего его квартирка похожа на чай: болотноватый подплесневелый чай, сдобренный щепоткой русальей ряски.
Июль доводит до точки и обрывающейся прямой, сознание кренится в обморок и выдуманную во спасение густую и мокрую траву, у старушечьей луны проступают окаменелые синеватые желваки…
Под сердцем же, в мясе, душе и костях всё растёт и растёт пропасть, разделяющая его с тем, что — или кто — задувало свистом тринадцати разнопёстрых листов и, стучась в не выдерживающие натиска рамы, врывалось в комнату, ложась на плечи блекло-снежными ладонями странного не-тёплого тепла.
˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
Август опять похож на разжиревшую, как тыква, лису: немного пахнет кабачками, немного — сливами и скорыми яблоками, шумит и шуршит над городом невидимой небесной мышью, и хотя ближе него к осени нет никого, Ною срывает именно в его ленные, тягучие, полные пыли и смерти дни.
Листья и примыкающий к обочинам ковыль становятся такими же прожжёнными, иссера-жёлтыми, как и его поменявшее цвет лицо, руки иссыхаются из самой кости, кость оборачивается рваной бумагой, журавли из которой не летят, а трухлявыми опилками валятся на асфальт, рассыпаясь горсткой пустоты.
Ближе к вечеру, если поймать нужную полоску дня, удаётся почувствовать застывший в воздухе дух сметанного пирога из каштана и груши, на язык попадает горечь цидонии и облепихи, в глазах кружатся не зрачки, а переспевший, перебродивший крыжовник, и луна похожа на один сплошной урожай, но стоит только моргнуть, вдохнуть или шагнуть — как морок рассеивается, и шкуру облепляет всё та же невыносимая тусклая духота.
Ноя честно пытается выбираться наружу, но наружа щерит прожилистый лисий глаз, рычит и режет невидимые пальцы, как потрёпанный сборник старых сказок из детства, что оставлял на каждой подушке по продольной малиновой царапине, и в день, когда в глазах хохочущих Августовских ведьм укладывается поминальная темнота — Ноя запирается, почти заживо замуровывается в доме.
Выходит разве поздними вечерами, дохрамывает до магазинчика, сутуло оглядывается через плечо — ему чудится, будто чьи-то волосы взметаются и опадают птичьим крылом в свечах фонарных огней — и, запрещая себе думать, ныряет в остывающее подъездное нутро, ковыляя на седьмой этаж без лифта, закрывая последний из трёх замков.
Книги теряют мысль, пища не лезет в горло, что-то, что проедает кожу, отравляя сок и кровь похрапывающей тагашевой тоской с растрёпанной конской гривой, где затерялся пожухлый василёк, никак не получается смыть.
Ноя начинает испытывать перед другими людьми — заоконными, застенными, соседскими и не очень, магазинными и подметальными, кричащими и молчащими, но неизменно даже своей немотой говорящими — не то неприязнь, не то похожий на волка страх: люди раздражают его, улыбаются под низким песчано-оранжевым небом, принявшим лик засушенного апельсина, болтают что-то про хорошие дни, а Ное чуется, что у него вот-вот треснет напополам замученная душа.
Он подолгу ёрзает в постели, пинает наваливающееся гробовым весом одеяло, кутается в простыню, но и в простыне слишком жарко, жар исходит из каждой воздушной поры, ранки, откупоренной забетонированной земли; за тремя улицами отсюда есть тихое рыжее поле с небольшим прудом, где купаются гогочущие утки — Ноя недавно туда забредал, — но и там никуда не денешься от жары: трава стала сеном, утки улетели, а пруд пересох, став пародией на ильный мрамор, поросший жилами умирающих подводных цветов.
Ночи липки и жестоки, сердце гулко колотится под кадыком; Ноя, не находя сил уснуть, просто лежит и смотрит за рассветающее окно, устало отгоняя от вылезающих из-под тряпья ног вялых Августовских комаров: так ему в конце концов удаётся задремать, и сны, нашёптанные рассветом, приносят троетравие зелёной Литы, горящие тыквенные огни, осадивших незнакомые шпили и крыши воронов. Ослепительно-белый запах, смешанный с печным духом ржаных, под соломой, стен, тень исполинских крыльев на приласканных осенней ночью полях, дудящую на восходе сумеречную дудку…
И скраденную мраком фигуру кого-то, у кого волосы — чернее чёрного угля, лицо — бледнее лунного свечения, в загривке застряла красная боярышниковая листва и мелкие кленовые веточки, плащ колышется на ветру, рассеивая изморозь и колючий вечерний снег.
Ноя не знает, ни кто он, ни как его зовут, но сердце, всштопанное в спящую грудь, исходится и полосуется запертым йольским котом.
Сердце болит, нарывает, саднит и безо всяких слов оглушительно говорит: тот это, без кого ты не можешь, как остальные, жить.
Тот это, кому безраздельно принадлежу — и принадлежать буду, буду… — всё целиком я.
˙˙•٠•❆ ❆•٠•˙˙
У Сентября три глаза — змеиный опал, моховый агат да аметист из лаванды, — и дышать в него становится, бесспорно, легче, а вместе с тем и ещё пагубно-тяжелее.
Сентябрь возвращает городу туманы — Гончие снова пробегают по задворкам, обнюхивают и облизывают улицы, дерут когтями кору, лают на уток, ворон и испуганно поджимающееся в облака солнце, и тень их Хозяина, еле заметная, но массивная, налитой тучей ползёт в полумгле по каменелому земляному ковру.
Воздух начинает исторгаться рябиновым сушняком, углями разлетающегося в иной параллели костра, по закоулкам сквозят взъерошенные смеющиеся видения: например, обыкновенная кирпичная коробка с электрическим щитком обращается цветущим вересковым холмом, синицы чирикают голосами крысиных гамельнцев, тонкие иглы предпрудовых камышей одеваются в золотой сусаль.
Город под ладонями любовно лепящего, украшающего и сотворяющего Сентября похож на шкатулку с разноцветными — парижскими, бретонскими, ирландскими — пуговицами, всюду поблёскивают то лазурит, то выброшенный морем янтарь, слышится щекочущий шорох зерна, вечера излучают дымную темноту, где-то в небе ворочается, становясь острей и холодней, свет кристально-голубой Веги.
Деревья неестественно быстро меняют окрас, становятся замкнутее, отодвигаются от мира людей, отгораживаются исхудалыми ветками и, подкрашенные понизу ржавой рыжиной ранних фонарей, всё шепчутся, шепчутся о том, от чего по зубам да хребту пробегает борзой мороз.
Сентябрь благосклонен к Ное: выманивает из дома, бросает под ноги отобранную прелую листву, подталкивает подхватить ту в руки и тут же налетает тыквенным ветром, разнося во все стороны завораживающими фейными самолётиками. Сентябрь проливается лужами, топит в них оскалившую зубы луну, поселяет в зрачке спутанное голодеревие, впаянное верхушками в перевёрнутое тормашками небо, рассаживает тут и там лопающиеся чернильные яблоки, кроющие в своих семечках вечность.
Он сладкий и волнующий, как горечавковый мёд на летней веранде, мечется из угла в угол, то курит в кулак на чьём-то балконе, сбрасывая земле не пепел, а бледные ведьмушки-грибы, то тычется носом в шапки фонарей, будто переросший несмышлёный мотылёк, ищущий источник несгорающего счастья — фонари тогда начинают моргать, мигать и, чаще всего, гаснуть.
Сентябрь обезвременивает город, уносит Августовскую бессонницу, раздавив её доброй когтистой пятернёй, бормочет что-то на ухо — так же тихо и неразборчиво, как произносят заклятие колдуны, ползает по карманам маленьким проказливым божеством, подсовывает туда жёлуди и каштановые иголки, оборачивает осины и берёзы — заговоренной мандариновой рощей.
Вода в городской реке чернеет, дома на берегах делаются приземистее, тучнее, ветер заносит в окна соль, йод и прибой уходящих в иномирье птиц, а в груди у Нои крутится, постоянно задевая сколотыми гранями узкие стенки, заволхвовленная лошадиная карусель.





