Читаем Я виноват, Марьям онлайн бесплатно


1

Я здоров и молод. Мои товарищи считают, что я преуспел в жизни по всем линиям. До сегодняшнего дня я слыл счастливчиком. Все было у меня: интересная работа, любимый сынишка, красивая жена, благоустроенная городская квартира.

Я очень занят, я всегда был занят — работа забирала так много сил, что на раздумья не оставалось времени. Я вечно спешил, вечно не успевал сделать всего, что хотелось. У меня не было времени анализировать свою жизнь, у меня, казалось, даже не было времени, чтоб ответить себе на один-единственный вопрос, который всегда меня мучил подспудно: «Почему мне так плохо, так буднично и бесприютно в моем благополучном доме?»

Сейчас, когда я блуждаю по пустому спящему городу, когда со всех сторон окружает меня молчание, когда впереди целая ночь, бесконечная и неизвестная, как Млечный Путь, я найду время, я все припомню. Все!

Три огромные белолистки росли возле нашего аула. Они стерегли его с трех сторон, а с четвертой — бежала по камешкам чистая речка. Аксакалы утверждали, что эти белоголовые, седые тополя — ровесники нашего аула. В дни радости и веселья их ветви, словно руки, весело хлопали зелеными ладошами листьев. В дни тревог и горестей они высоко поднимали свои головы и замирали неподвижно, словно отлитые из стали, и днем и ночью готовые заслонить людей от беды.

Тот великан, что рос с западной стороны аула, повидал много людского горя: дерево росло на тропинке, ведущей к кладбищу. Капли дождя на его листьях и струйки талого снега на его голых ветвях мне всегда казались слезами. Всех умерших проносили мимо тополя, и, наверно, от горя засохла его верхушка.

Страж на востоке ограждал аул от суровых ветров, по народному поверью, приносящих с собой беду. Его крона была широкой и плотной, все удары ветра, все бури обрушивались на бело-зеленый шатер листьев и затихали в нем, теряя свою злость и силу.

На северной стороне всем, кто шел в аул с добрым сердцем, на краю дороги, все насквозь просвеченное солнцем, улыбалось третье дерево. А если случалось, кто шел в аул с черными мыслями, солнечные лучи гасли в его ветвях и дерево строго хмурилось. Каждый, кто уходил из аула, перед дальней дорогой приходил помолчать под его благословенной кроной.

Когда я первый раз бежал от своего горя, ноги привели меня к этому дереву. Мне показалось тогда, что оно наклонилось, погладило меня по голове и мудро прошептало: «Молод ты, зелен для таких испытаний, сынок, жизнь прожить — не поле перейти… Но ничего — время залечит твою рану. Иди, сынок, иди, ты еще ничего не видел, а земля такая большая… Еще будешь счастлив, сынок!»

Через много лет, когда я вернулся в родной аул, дерево было срублено. Оно больше не осеняло дорогу в аул своей могучей, пронизанной солнцем зеленой говорящей кроной. Все было пусто и голо вокруг… Дорогу в аул стерег черный, обугленный пень, стерегла, казалось, сама смерть. Я задохнулся от возмущения, я не поверил своим глазам.

Кто позволил погубить красоту и мудрость? Чья рука поднялась? Чей топор вонзился в могучее живое тело? Неужели никто не заступился за великана, который каждому был другом? Где же был народ?

Мой голос бессильно погас, ярость сменилась стыдом.

Я вспомнил Марьям… Я вдруг увидел, как бьется тоненькая, голубоглазая девочка, как бьется в жестоких руках своих похитителей, как зовет на помощь: «Джемал, Джемал, люди, по-мо-ги-те!!!»

Но никого не докричалась она, даже меня, даже меня, своего любимого.

Я гладил обугленный пень и клялся вырастить на его месте новое дерево. Тогда мне казалось, что это хоть как-то заменит утрату.

Но я не посадил нового дерева. Я только собирался, все собирался столько лет подряд… А годы шли, и боль утихла, и я уже привык въезжать в родной аул по пыльной, выжженной солнцем дороге, не осененной живой, зеленой кроной.

Я не сказал, что все три дерева были срублены, срублены одной рукой.

Белолистые великаны были гордостью аула, без них кажется он теперь беззащитным, безликим. И небо над аулом бесцветное, и речка обмелела… И песен меньше, и сказок. А может, мне все это кажется, потому что я стал взрослым?

Вокруг моей души тоже вырублены деревья; теперь она голая, как обугленный пень.

Мне нужен человек, который может слушать меня не перебивая. Я не хочу, я не должен, я не могу больше молчать! Я расскажу о Марьям, о себе, о тех днях, когда могучие белолистки охраняли наш аул, и душа моя была наполнена счастливым светом. Мне нужен человек, который может слушать меня не перебивая.

2

Школа в тот далекий год готовилась к ноябрьскому празднику. В Доме культуры должен был состояться концерт художественной самодеятельности школьников. Я — член комсомольского комитета, культсектор, был ответствен за концерт и очень гордился этим поручением.

По вечерам я все время пропадал на репетициях, много у нас в школе было певцов и танцоров, у каждого класса — свои артисты.

Я вошел в зал, на сцене стояла группа девочек, одна из них пела:

Пока я ходить умею,Пока я глядеть умею,Пока я дышать умею,Я буду идти вперед…

Она пела как-то особенно, будто разговаривая с собой, раздумывая, советуясь и клянясь.

И дождь, и ветер,И звезд ночной полет,Меня мое сердцеВ тревожную даль зовет.

Подхватил хор девичьих голосов. Никогда я еще не слышал, чтобы так красиво и слаженно пели у нас в школе.

Забота у нас такая,Забота наша простая,Была бы страна роднаяИ нету других забот, —

зазвенел опять голос, и я почувствовал, как у меня защипало глаза.

Я засмотрелся на поющую, голубоглазую, с волосами цвета майского меда. Не по годам высокая и стройная, она выделялась среди своих одноклассниц.

Я смотрел на нее так долго, так пристально, что девочка смутилась и замолчала.

— Ты чего, Марьям? Девочки, подскажите ей, как дальше, — сказал старший пионервожатый. Смущение Марьям передалось и мне.

— Ну, ну, давайте, давайте, — сказал я вожатому и хотел улизнуть из зала.

— Ты не послушаешь, как Марьям поет «Ласточку»? — удивился вожатый. — Надо же решить, какие номера покажем народу. Надо отобрать лучшие сольные и хореографические партии, — важно, как завзятый театрал, проговорил мой товарищ. Я тогда еще не понимал, что значит «сольные и хореографические партии», но смолчал.

Я остался в зале, сел рядом с вожатым и стал слушать Марьям.

Ушел я в тот вечер из школы, как потерянный, хотя сам себе ни в чем не признался. Все недоумевал, как же я до сих пор не замечал Марьям? Теперь мне казалось, что в школе только она одна и есть.

* * *

Очень осторожно, боясь даже самого себя, я стал интересоваться всем, что касалось Марьям. Училась она хорошо, только по русскому письменному отставала, как и большинство ее одноклассников. Вот я и высказался провести у них показательный сбор, посвященный русской литературе. «Это ей поможет», — наивно, думал я.

Готовился к сбору, словно диссертацию защищать собирался!

Настал день, который, казалось, должен был «все решить». Что «решить» — я и сам не знал.

Сапоги я начистил так, что видел в них собственное отражение. Брюки выгладил под матрацем. Все было хорошо, только вихор меня подводил: как у неумелого косаря остается на пашне огрех, так на моей макушке торчали волосы. Я их водой, и слюной смачивал, ничего не помогло!

Мой друг Юсуп удивился моим приготовлениям и пошутил:

— Ты что, на свадьбу идешь или на булка[1]? А может, влюбился? Озорно подмигнув, спросил он, — признайся, а?

— Нет, нет, — поспешил я его разубедить, — какая может быть любовь? Ты что, разве не знаешь, что я иду приводить показательный сбор? Не могу же я выглядеть кое-как.

Замечания Юсупа насторожили меня.

Любовь у нас в школе была запрещена, все связанное с этим чувством считалось страшным и постыдным. Да, любовь у нас осуждалась как что-то преступное, за что надо судить немедленно и жестоко наказывать.

Свое чувство к Марьям я бы никогда не решился назвать любовью. Просто мне необходимо было каждый день хоть разок, хоть издали взглянуть на нее, встретиться взглядом, улыбнуться, получить заряд бодрости на целый день, ведь у меня было столько дел!

Мы учились в разных сменах, но она почему-то всегда приходила в школу пораньше. Уходя домой, я часто сталкивался с ней в коридоре или в школьном дворе. Я никогда не решался поздороваться с ней, обходил молча, видя только маленькие ступни ее ног, обутые в красные расшитые чувяки. Но пройдя, не мог удержаться, чтобы не обернуться, не посмотреть ей вслед. Марьям тоже на секунду поворачивала голову, наши взгляды всегда успевали встретиться…

Но о чувствах своих я ей никогда не говорил. Зачем? Меня бы обвинили во всех смертных грехах и исключили бы из комсомола. Несомненно. А комсомол был моей жизнью.

В тот день, когда я впервые прижал билет к груди, я почувствовал себя справедливым и сильным. В райкоме билеты нам вручили поздно, и, пока я с товарищами добирался до проезжей дороги, уже совсем стемнело. Голосуем — никто не берет. Пришлось нам до аула километров 15 пешком топать. А время было осеннее, грязь по колено. «Шофера не знают, что у меня на груди спрятан комсомольский билет, иначе не проезжали бы», — уверенно думал я.

В тот вечер я мог бы пешком пройти всю землю и не устать. Я тогда был твердо уверен, что нет препятствий, которые бы не преодолел. Я вытаскивал ноги, которые увязали в грязи, и смеялся от радости.

Когда я шел в школу на тот злополучный сбор, думал только об одном, чтоб себя чем-нибудь не выдать. Я хорошо помнил случай с Гюльзахрой. Вот что с ней произошло: по оплошности посредницы, безвинное ее письмецо соученику попало в руки к учителю. Он прочел его вслух перед классом, читал с нехорошей улыбкой, бесстыдно комментируя. Бедная девочка сидела, закрыв лицо руками, только плечи дрожали. А потом встала и с рыданием выбежала из класса и больше не вернулась в школу, а была отличницей.

«Ничего, я буду говорить только по существу», — решил я. Открыл двери в класс и рявкнул:

— Здрасьте! — Прошел к доске и сразу, не отрывая от стола глаз, приступил к делу. — Вот Михаил Александрович Шолохов в своем замечательном романе «Разгром», — смело начал я. Вдруг услыхал хихиканье, и тоненький голосок с передней парты удивленно спросил:

— А разве «Разгром» не Фадеев написал?

— Конечно, Фадеев, — смутился я.

— А ты сказал, что Шолохов, — прыснула в ладонь девочка.

— Конечно, Александр Фадеев, — подтвердил я, и вдруг, холодея, почувствовал, что все, все забыл. Я задыхался от ненависти к себе: зачем мне пришла в голову мысль об этом злополучном сборе, зачем я сделал из себя посмешище?

Быть может, я и преувеличивал?

* * *

Я только потом узнал, что в этот день Марьям в школе вовсе не было. Не пришла она и на следующий и на третий день. Все это время, как бы невзначай, каждый раз выдумывая себе какое-то неотложное дело, ходил я по улице, мимо дома, где жила Марьям.

Во дворе у них бегал буйволенок, паслись куры, лаяла собака. Марьям нигде не было видно. Мне казалось, что опустела школа, обезлюдел аул, что вокруг меня пустыня… Я удивлялся и говорил себе: «Смотри, сколько вокруг людей, почему тебе кажется, что аул вымер?» Но чувство это не проходило — чувство тайного, еще никогда мною не испытанного одиночества. Не помню, в какой раз я проходил в тот день мимо дома Марьям, когда ко мне вдруг подошла ее подруга.

— Марьям болеет, хочет читать, нет ли у тебя чего-нибудь?

— Посмотрю, — сказал я сухо, — будет что, завтра в школу принесу. А сейчас мне некогда, занят, — махнул я рукой и с суровым видом зашагал к школе. Я умерил свой шаг, потому что мне хотелось бежать сломя голову, кричать, прыгать и смеяться! Дойдя до школы, я повернул домой, недоуменно себя спрашивая: «Почему Марьям обратилась с этой просьбой ни к кому-нибудь другому, а именно ко мне? А?! Ко мне?! Значит…» — Что значит, я не договорил и вихрем ворвался в дом.

— Иди, сынок, обедать, — позвала мать. Но разве мне было до еды? Я стал перебирать свои книги, потом, так и оставив на столе стынуть шурпу, побежал к Юсупу: у него дома было очень много книг. Но у Юсупа я тоже ничего подходящего не нашел и вернулся домой. И снова, уже в который раз, стал перебирать свою скудную библиотеку, сваленную в углу прямо на полу. Остановился на «Встречах в тайге» Арсеньева. Это была первая русская книга, которую прочел я сам. Она была мне особенно дорога. На обложке я написал: «Хотя начинаешь ты с такой тоненькой книжки, желаю тебе перейти к большим, большим книгам. Желаю, чтобы все твои мечты осуществились», — надпись сделал на русском языке и, может быть, с ошибками.

Побежал в школу, постучал в класс, вызвал подружку Марьям и молча вручил ей книгу. А сам, ничего вокруг не замечая, пошел в лес.

3

Моя любовь, моя тайна не давала мне покоя, ноша эта для меня была непосильна. Я боялся, что не выдержу и она сыграет со много злую шутку. Вот и решил часть тяжести переложить на другие плечи.

С тех пор, как себя помню, Юсуп был мне другом. Мы родились в одном месяце, Юсуп был на два дня старше, но он гордился этими двумя лишними днями так, словно это было два года. Хоть на два дня, но все-таки он был старше, и я, скрепя сердце, должен был почитать его за старшего.

Моя мама утверждала, что я начал разговаривать раньше Юсупа, а его говорила, что Юсуп стал раньше меня ходить. Дальнейшая наша жизнь показала, что все это верно. Юсуп пошел по земле раньше меня недаром — сейчас он геолог. А я — человек пишущий.

По пыльным аульским улочкам мы скакали с Юсупом верхом на палочках, вместе, словно гранаты, метали в «немцев» кукурузные кочерыжки, вместе мы начали учить азбуку, вместе одолели ее, прочитав вывеску на воротах самого большого дома в нашем ауле. «Кол-хо-з-ми-лли-онер», — прочли мы крупные оранжевые, размытые дождями буквы на темно-розовом фанерном щите, приколоченном к воротам.

Вместе с Юсупом мы пошли учиться в первый класс и вот уже девять лет сидели за одной партой, хотя характеры у нас были совершенно разные.

Он любил стрелять из рогаток в птиц, особенно доставалось воробьям. Я всегда их подбирал и лечил, а когда, дернув ножками, они умирали у меня на ладони, я тайно от Юсупа, боясь его насмешек, хоронил их и, случалось, плакал.

Отец Юсупа был учителем. Они жили лучше нас, колхозников, у них всегда был хлеб, были деньги. Родители баловали Юсупа, он был единственным сыном, три его младшие сестренки в расчет не принимались.

В нашем Доме культуры часто крутили кино. Мы, мальчишки, готовы были на любые, самые рискованные ухищрения, чтобы проникнуть в зал. Когда у нас ничего не выходило, мы сидели под закрытыми окнами и чутко слушали слабо доносившиеся звуки фильма, что сиял в недоступном темном кинозале. Потом кто-то из нас придумал подбирать использованные билеты и подклеивать к ним кусочки контрольных талонов. Перед самым сеансом в суматохе мы проскальзывали по этим тщательно подклеенным билетам в зал.

Но скоро дотошный контролер Магомед, удивленный, откуда мы находим деньги на каждый сеанс, стал рассматривать билеты внимательно на свет и открыл наш секрет.

Похожие книги

Другие книги Камал Ибрагимович Абуков