Читаем Гибель Марины Цветаевой онлайн бесплатно
Гибель Марины Цветаевой
Возвращение Марины Цветаевой на родину в 1939 году, вслед за мужем, советским разведчиком, поспешно покинувшим Францию после скандала с убийством «невозвращенца» Игнатия Рейсса, — тема этой книги Ирмы Кудровой. В повествовании широко использованы ранее недоступные документы из архивов КГБ, воспоминания очевидцев и материалы личных архивов. История гибели Марины Цветаевой, написанная в жанре документальной исторической прозы, читается как трагический детектив. Тайна смерти поэта в 1941 году в Елабуге предстает в новом свете — и все же остается тайной… В Приложениях — протоколы допросов Цветаевой в префектуре Парижа, а также эссе автора «Загадка злодеяния и чистого сердца» — об одном из повторяющихся мотивов творчества поэта.
Документальная литература / Публицистика / Проза / Историческая прозаНовые материалы, а также переоценка материалов уже известных, легли в основу этой книги.
Новые источники — это записи моих личных встреч и бесед с очевидцами последних лет Марины Цветаевой; это материалы частных архивов (в том числе наших соотечественников за рубежом), а также материалы архивов государственных.
Что касается последних, то больше многого другого мне необходим был важнейший из документов, прямо относящийся к 1939–1941 годам, о которых я здесь пишу: дневник сына Цветаевой Георгия Эфрона. Дневник, который он педантично вел в Москве и в Елабуге. Документ хранится в Российском Государственном архиве литературы и искусства в Москве. Увы! Только отдельные записи из этого дневника оказались для меня доступны, — и я отлично понимаю, что это обстоятельство непременно заставит в будущем не просто дополнить, но многое и исправить в повествовании, которое я предлагаю теперь вниманию читателя.
Много плодотворнее оказалась работа в другом государственном хранилище: архиве КГБ (буду называть по-старому это учреждение, которое столь часто в последние годы меняет свое название). Благодаря помощи Анастасии Ивановны Цветаевой, Софьи Николаевны Клепининой-Львовой и Александра Эммануиловича Литауэра появилась возможность познакомиться со следственными делами не только мужа и дочери Цветаевой, но и людей, в окружении которых Марина Ивановна оказалась сразу после возвращения на родину.
То обстоятельство, что мне удалось прочесть не одно-два, а несколько «дел», серьезно облегчило их изучение. Их сравнение и сопоставление, повторяющиеся конкретные детали и особенно очные ставки, где стенографистка (а не следователь!) записывает неотредактированные реакции и реплики; множество неожиданных сведений (в особенности на первых допросах, когда от подследственного, как правило, требуют рассказа о себе самом), — оказались источником, крайне ценным для задач биографа.
Эти толстые тома переплетенных протоколов и других материалов, связанных уже с судом и реабилитацией… Открывать их было страшно.
Слишком недавно все это происходило. Все-таки это не девятнадцатый век. Поискать — так и тех следователей еще, пожалуй, найти можно, и методы, коими велось в те годы дознание, не так давно ушли в небытие. Эти светло-коричневые тома, похожие один на другой, эти пожелтевшие страницы (внизу каждой — чернильная подпись допрашиваемого, — и как же отличаются они одна от другой!)… Открываешь — и кровь проступает сквозь отпечатанные на машинке слова.
Кажется, это звучит почти надрывно. В самом деле, бесстрастия, столь ценимого обычно у исследователя, мне действительно не достает. Но повторяю любимый девиз Цветаевой: «Laissez dire!» — пусть говорят, что угодно. Не ради хвалы или хулы я бралась за перо.
Однако другой вопрос может задать мне непредубежденный читатель: насколько необходимо нам знать все это для восстановления последних лет жизни великого поэта? Не слишком ли увлекся автор историей арестов и допросов? Оправдан ли его интерес к фигурам каких-то оперуполномоченных? Не слишком ли сгущена атмосфера всеобщего страха, заставлявшая, к примеру, маленьких чиновников далекой Елабуги отказывать в просьбе, едва бросив взгляд на цветаевский паспорт?
Нет, автор не увлекся модной темой. Эта модность, если хотите, как раз смущала, да и сейчас еще явственно мне мешает.
Однако на другой чаше весов — долг. Как я его понимаю. Долг перед судьбой поэта, которого я люблю, человека и женщины, которой я восхищаюсь. И этот долг заставляет все неудобные ощущения решительно отвести в некий подстрочник.
Ибо, вернувшись на родину, Марина Цветаева разделила судьбу многих замечательных своих современников. Липкие сети Лубянки стреножили ее с первых же шагов по родной земле. Игнорировать их, когда появилась, наконец, возможность узнать правду, — чего же ради?…
Судьба Цветаевой впитала все трагедийное напряжение нашей эпохи с тем большей силой, что то была судьба поэта. То есть человека, которого стихии (природы и времени) сотрясают сильнее, чем кого бы то ни было.
Как самое высокое дерево притягивает к себе в грозу удары молнии — с той же закономерностью погибла в лихую годину своей страны Марина Цветаева.
Теплоход «Мария Ульянова», на борт которого 12 июня 1939 года во французском порту Гавр поднялась Марина Цветаева с сыном, прибыл в Ленинград 18 июня.
Теплоход шел спецрейсом. Он привез из Испании очередную партию испанских беженцев — детей и взрослых, а также группу русских, покидавших чужие края.
Найти знакомый дом в Саперном переулке было для Цветаевой несложно: она бывала здесь не раз — в той, уже неповторимо давней жизни.
Анна Яковлевна Трупчинская, старшая сестра мужа, была, скорее всего, заранее предупреждена братом о предстоящем визите. И все же она не решилась впустить в дом путешественников. У нее были веские причины для такой осторожности: и самой Трупчинской и ее дочери-студентке уже приходилось являться на малоприятные «собеседования» в ленинградский «Большой дом» — дом НКВД на Литейном проспекте. Там обеих с пристрастием допрашивали обо всех, кто посещал их квартиру.
Втроем они погуляли по светлым июньским улицам Ленинграда.
Брандмауэры многих домов были украшены огромными плакатами. Они тиражировали идеал социалистического общества, в котором труд был провозглашен делом чести, доблести и геройства: здоровяк в рабочем комбинезоне и его крепкогрудая подруга в красной косынке и с пучком спелых колосьев в руке призывали сограждан незамедлительно нести свои деньги в сберкассу — или же вступать в ряды Осовиахима.
После семнадцати лет разлуки с родиной Марина Ивановна попала в сюрреалистический мир, где в узнаваемых декорациях текла фантастическая жизнь.
В ее обыденном порядке были митинги и празднества в честь покорителей пространства: летчиков, полярников, парашютистов. Празднества сменялись обличениями и проклятиями в адрес других соотечественников, внезапно оказавшихся предателями всех святынь, бандитами, потерявшими остатки совести.
Этот мир знал только две краски — черную и белую. Точнее, черную и красную, ибо всенародные празднества одевались в знамена и транспаранты цвета пролетарской революции. Этот мир состоял из героев и злодеев, — третьего не существовало Дух истерии витал и в неумеренных восторгах, и в осатанелых проклятиях. Страсть одинакового накала, не признающая полутонов, кипела в тех и в других.
Знала ли Цветаева обо всем этом, возвращаясь?
Она многое знала. Ибо при всей ее ненависти к газетам она, конечно, читала их, не могла не читать. Ими были завалены комнаты и подоконники, когда муж, Сергей Яковлевич, был еще рядом. После его стремительного побега из Франции страстным «глотателем газетных тонн» стал подросший сын.
Она знала, но кому неизвестно, с какой неотвратимостью разверзается бездна между слышанным, прочитанным — и увиденным собственными глазами.
Она сопротивлялась возвращению, как могла, пока муж был рядом. Когда он уехал — свободного выбора у нее уже не было. Переезд в Советскую Россию — и даже время этого переезда! — ей диктовали люди, с которыми связал себя Сергей Яковлевич Эфрон.
Вечером того же 18 июня Цветаева и четырнадцатилетний Георгий сели в поезд, отправлявшийся в столицу. На следующее утро они уже подъезжали к московскому перрону.
Кого надеялась она увидеть здесь, пытаясь еще там, во Франции, опередить торопящимся воображением этот день?
Мужа, дочь, сестру? Может быть, еще и Пастернака? Не могли же не известить его о таком событии!
Но на перроне их встречала только Ариадна — в сопровождении мужчины среднего роста, чуть полноватого и, как скоро выяснилось, глуховатого, с обаятельной белозубой улыбкой. Он был представлен как Самуил Гуревич, друг и коллега Ариадны.
Наняли носильщиков. И тут же отправились на соседний с Ленинградским другой вокзал — Ярославский. Оттуда шли поезда на Болшево. В Болшеве жил теперь Сергей Яковлевич.
На Ярославский можно пройти «задами», даже не выходя на широкую привокзальную площадь. Но неужели так и не вышли? Не взглянули хоть мельком на кусочек некогда столь любимого Цветаевой и воспетого ею города? После стольких-то лет разлуки, стольких испытаний!
Наверное, все-таки вышли.
Но ждали носильщики. А в Болшеве ждал больной Сергей Яковлевич. И, кроме того, могло ли Марине Ивановне прийти в голову, что теперь она окажется узницей Болшева на целых пять месяцев? С очень короткими и не очень легальными выездами в столицу.
Электричка сейчас идет до Болшева около часу. Тогда она шла много медленнее. А значит, было достаточно времени, чтобы поговорить матери с дочерью и брату с сестрой. Выяснить самые главные обстоятельства. Задать неотлагаемые вопросы. Переписка их была регулярной, но шла через официальные каналы, а потому ни одна из сторон не обольщалась относительно полноты получаемой информации.
Да, Сережа по-прежнему нездоров, хотя режим не постельный. Он ходит и, может быть, даже встретит их на болшевском перроне.
А Ася? Где она? Почему ее нет с нами?
Ася арестована. Еще в тридцать седьмом, в начале осени, в Тарусе. За полтора месяца до приезда Сергея Яковлевича.
Но почему, за что?
Этого никто не знает.
Как это — не знает? Как можно не знать? А Андрюша, сын?
Он арестован тоже и там же. Он гостил у матери, когда за ней пришли.
И Сережа не узнал, в чем дело?
Пытался, но не смог. Он надеялся помочь и Дмитрию Петровичу Святополку-Мирскому, уверен был, что сумеет его освободить. Но ничего не вышло…
(Давний друг Цветаевой и Эфрона Дмитрий Петрович Святополк-Мирский — блестящий критик, филолог, известный всей русской эмиграции, популярнейший профессор Королевского Колледжа в Лондоне — вернулся в Россию еще в тридцать третьем. В тридцать седьмом его арестовали. Цветаева могла уже знать об этом — от общей их приятельницы Веры Трейл, вернувшейся из Москвы в Париж осенью тридцать седьмого.)
А Сережины сестры — Лиля и Вера?
Они в Москве. Но муж Веры тоже арестован. Год назад. Аля и Сережа еще застали его на свободе…
Легко себе представить, как приходилось Але пересиливать себя, обсуждая все эти темы. Между тем она могла бы еще многое добавить. Ведь мать знала и супругов Шухаевых, и Юза Гордона, и Наталью Столярову, и Николая Романченко из парижского «Союза возвращения на родину». Все они тоже исчезли в тюрьмах.
Но сообщать о таком в самые первые часы встречи… Если бы не отсутствие Аси на вокзале, можно было бы оттянуть на потом все эти грустные новости.
Впрочем, и потом Аля говорила об этом крайне неохотно.
Она была так счастлива в это лето! Она любила и была любима, и все неприятное не желало задерживаться в ее сознании. Радостная приподнятость окружала ее как облаком, и это облако двигалось и существовало вместе с ней, где бы она ни находилась.
Знала ли мать из писем, что Аля встретила, наконец, человека, которого она называла мужем — и суженым? Аля называла так Гуревича и много лет спустя, уже вернувшись из лагерей и долгой мучительной ссылки… «Муж, которого Бог дает только однажды…» — говорила она о своем Мульке. Они давно уже встречались ежедневно, работая в «Жургазе», созданном Михаилом Кольцовым. Она — в редакции еженедельника «Ревю де Моску», выходившего на французском языке, он — в журнале «За рубежом». Гуревич часто сопровождал Алю в ее поездках в Болшево, — и тогда они вместе несли с вокзала тяжелую сумку с продуктами, снабжая Сергея Яковлевича на всю неделю. Совместная судьба их считалась решенной, хотя Гуревич был женат и с женой еще не расстался.
В биографии человека, которого полюбила дочь Цветаевой, — немало туманного. Но вряд ли когда-нибудь этот туман до конца рассеется. Нет никаких сомнений в том, что Самуил Давыдович сотрудничал в НКВД, — иначе он просто не мог бы, по правилам того времени, занять высокий пост ни в «Жургазе», ни в редакции журнала, тем более связанного по своему профилю с делами заграничными. Позже он работал в ТАССе, был в тесном контакте с иностранными корреспондентами агентства «Рейтер» и «Ассошиэйтед-пресс». А это означало уже не просто «допуск», но и солидный энкаведешный чин.
Человек незаурядных способностей, Гуревич был на восемь лет старше Ариадны Эфрон. Как и она, он вырос за пределами России. Детство его прошло в Америке, куда задолго до Октября эмигрировал его отец — профессиональный революционер. Пятнадцати лет мальчика привезли в Россию. Прекрасное знание английского языка многое определило в его будущей судьбе. Говорят, он учился в школе вместе с сыном Троцкого. И совсем достоверно — он был очень близок к Кольцову. Но, как ни странно, после ареста шефа положение его секретаря не пошатнулось. А ведь ко времени знакомства с Ариадной он был исключен из партии за «троцкистский уклон»! Свое положение он сохранил и позже, когда была арестована Ариадна и прочие обитатели болшевского дома.
Что уже наводило на раздумья тех, кто все эти обстоятельства знал и наивно верил в умопостигаемую логику действий советской карательной системы.
Самуил Давыдович казался «непотопляемым».
Однако умереть в собственной постели ему все же не было суждено. В 1952 году его арестовали вместе с другими членами Еврейского Антифашистского комитета — и расстреляли как «врага народа».
Сергей Яковлевич был нездоров.
К прежним хворобам, сопровождавшим его с юных лет, то усиливавшимся, то отпускавшим, на российской земле присоединилась новая: стенокардия. Первые приступы грудной жабы, как тогда еще называли эту болезнь, были настолько сильны, что Эфрона положили в Екатерининскую больницу, и он застрял там надолго. Это случилось в конце марта тридцать восьмого года, всего через пять месяцев после возвращения на родину.
А затем сменяли друг друга санатории — в Аркадии, под Одессой, на берегу Черного моря и на Минеральных водах. Елизавете Яковлевне, сестре, он признался в одном из писем, что за всю жизнь не видел около своей особы такого количества врачей, как в этих санаториях. Понимал ли он, что санатории, в которые он попадал, были совсем другого разряда, чем все прочие? Ибо его пестовали в самых привилегированных, энкаведешных…
Не была ли его грудная жаба всего лишь нормальной реакцией организма на сильнейший стресс? Причин для этого было предостаточно.





