Читаем Древний Человек в Городе онлайн бесплатно
Чтобы было все понятно
надо жить начать обратно
и ходить гулять в леса
обрывая волоса.
А. Введенский
“Да нет же, никакой я не приглашенный профессор,— пытался объяснять я сопровождающему меня молодому человеку.— Меня сюда никто не приглашал. Как я вам уже говорил, приглашен был Гутман, мой старый друг из России, хотя вы совсем не обязаны знать, что это такое — Россия, я имею в виду. Он-то и попросил Директорат Университета разрешить приехать и мне. Так что я, собственно, никто. Но чтобы вам было удобнее, раз уж вы были настолько любезны, что меня встретили, зовите меня “Гость”. Тем более что мои имя и фамилия так трудно произносимы на вашем языке, столь счастливо не ведающем двойных и тройных сочетаний согласных. Кстати, а как вас самого прикажете называть?”
Продолжая вести машину, молодой человек осторожно вынул из моих пальцев недокуренную сигарету, тщательно загасил ее в пепельнице, откинулся на сиденьи так, что его затылок уперся в заднее стекло, и, почти лежа, лихорадочно заговорил: “Прекрасно, господин приглашенный профессор, даже не приглашенный, но пригласивший себя через третье лицо, Гость с именем, не произносимым вследствие индоевропейской принадлежности русского языка! Прекрасно, я тоже вроде вас. Мое имя — Тэн, хотя это не имя, а прозвище, точнее, титул, довольно трудно объяснимый, да к тому же едва ли принадлежащий мне по праву. Тэн — это нечто вроде наследственного духовного пэра, жрец-виконт, так сказать. Мой старший дядя и был таковым: он не только совершал таинства Вспоминания Другого, будучи при этом президентом страховой компании, но и являлся главой нашего жреческого рода. Я же Тэн только потому, что у дяди не было сыновей, но я — не глава рода, так как мой отец еще жив, и, кроме того, я не могу совершать литургию, ибо этому не обучен, даже Посвящения не прошел. Тэном меня зовут все в семье и вокруг семьи. Другие зовут меня “Студент”, что тоже не соответствует действительности, поскольку я уже пять лет как закончил политехникум и работаю в одной химической фирме. Не говоря уже о том, что студентами здесь называют только студентов гуманитарных школ Университета. Что касается моего НАСТОЯЩЕГО имени, то оно не только не имеет значения для нашего краткого знакомства, но и не должно произноситься в присутствии нечленов рода. И встретил я вас по просьбе профессора Каматэра, пригласившего сюда вашего Гутмана. Больше просто некому было, ибо все панически боятся пропустить хоть одно слово из гутмановского доклада “Расшифровка истории в терминах культуры и обихода сегодняшнего дня” и каматэровского содоклада “История и математический догматизм”. К чему, как вы понимаете, я не имею никакого отношения, если не считать элементарных компьютерных расчетов, которые я сделал для Каматэра. Сейчас мы въезжаем на Первую Вертикаль. Выше подниматься разрешено только электрокарам. Запрет распространяется на самолеты и вертолеты, которые не имеют права пролетать над этим местом, а также на любые подземные работы”.
Я — удивленно: “Как это вас еще не проглотили с такими запретами?” — “Мы — непроглатываемы. Но нас может затянуть в воронку нашей собственной судьбы, и никакие наши запреты нас не спасут. Боже, что это я несу! Не вздумайте здесь курить. Выше этой черты — видите фиолетовую полосу на дороге? — курить, пить и есть категорически запрещено, вплоть до въезда в Университет. Нет, нет, машины здесь не запирают — к ним никто не притронется, мы воруем другое. Боже, что я опять несу! Вот наш электрокар. Через двадцать пять минут подъема мы — в Университете. Не думайте, что здесь тяжело дышать от высоты. Она ничтожна даже в сравнении с Монбланом, не говоря об Эвересте,— не более полутора тысяч ярдов”.— “Мне не тяжело. Я опьянен красотой горы, и леса, и жизни здесь...” — “Не торопитесь, не торопитесь. Когда ваше эстетическое опьянение дойдет до точки, вам действительно придется напиться”.— “Я не хочу напиваться”.— “Подождите, еще как напьетесь! С теми же Гутманом и Каматэром. Не со мной. Я и так в тяжелом похмелье”.
Мы пьем кофе в салоне, куда транслируется семинар из соседнего зала.
“Но откуда у вас такой великолепный неслыханный английский? — не удержался я.— И как это возможно в столь отдаленном, ну, скажем, от ВСЕГО, месте?” — “Это — наш древний способ ВХОЖДЕНИЯ в язык. Именно вхождения, а не изучения. Ну только чтобы дать приблизительное представление: каждый день занятия чужим языком — как целый ЭПИЗОД ИЗ ЖИЗНИ, в который входят все возможные в нем слова, обороты и фразы, простые и сложные, а также неязыковые образы и жизненные ситуации. Мы не учим в отдельности ни лексики, ни грамматики, ни синтаксиса, ни идиоматических выражений, ни даже отдельных кусков текста, а, что называется, ВЖИВАЕМСЯ”.
“История может быть прочитана как одно слово,— несся из репродуктора уверенно-заикающийся голос Гутмана,— если, конечно, остались те, кто знает язык и может это слово прочесть. История есть КОНЕЧНЫЙ ТЕКСТ, но фактически она не может существовать без минимального знания об этом тексте, то есть без КУЛЬТУРЫ. Тенденция к такому знанию также является культурным феноменом...” — “Ваш культурный феномен — спонтанен,— высоким голосом отвечал Каматэр.— Я вижу иные возможности восстановления фактического хода событий. Поэтому я решил для начала выбрать такие события, невозможность которых почти очевидна. Для этого было необходимо просчитать вероятности ряда других событий...”
“Что я для него и сделал,— сухо заметил Студент,— хотя вовсе не уверен в том, что это имеет прямое отношение к делу, то есть к событиям”.— “Что значит — прямое отношение?” — “А вот что. Сегодня утром после совершения акта любви, не говоря о двух вчера вечером, непомерного поглощения гутмановской водки и каматэровского виски и после того, как она мне сказала, что это — в последний раз (хотя я не знаю, что значит “это”?), на пике алкогольно-эротического похмелья я вдруг совершенно ясно увидел, что математически чрезвычайно маловероятные события ПРОИСХОДЯТ. Не только потому, что они физически, космически, так сказать, возможны, но и потому, что возможна или даже фактически случилась МОЯ МЫСЛЬ о них. Дурак-психоаналитик, разумеется, связал бы мою мысль “о будто бы случившемся событии” с моим перепоем или перелюбом, которые должны были бы способствовать “поднятию”, “выведению” или “раскрытию” подавленных или глубоко запрятанных тенденций или образов в моем “под-” или “над-” сознании. Я тут же стал панически звонить Каматэру, чтобы тот немедленно выбросил из доклада мои расчеты, но он буквально не дал мне рта раскрыть и попросил встретить вас, дорогой неприглашенный негость. Кстати, обращаясь к Каматэру, постарайтесь не произносить конечного звука “р” его имени, который должен звучать скорее как краткий полузакрытый “а””.
“Я не вполне вас понимаю, дорогой Тэн. Относится ли вами сказанное к маловероятным событиям вообще или к какому-то конкретному и, по-видимому, весьма вас затрагивающему событию?” — “Я пока сам не знаю. Ну, дискуссия кончилась. Идите обниматься с вашим Гутманом”.
Таков был мой приезд в Город.
Со стороны это могло выглядеть примерно так. Желая поправить свои банальнейшие денежные дела, я не нашел ничего лучшего, чем приняться за написание книги о Розенкрейцерах, о каковых до того знал разве что понаслышке. Их полулегендарный основатель мгновенно пленил меня первой фразой памфлета: “Все, что я до сих пор написал, было просто шуткой. Не принимайте это всерьез, а еще лучше — забудьте навсегда”.
Пять месяцев прошли в идиотских попытках найти такую точку наблюдения, с которой можно было бы увидеть розенкрейцерство как особое и загадочное явление, смесь сказки с небывшей былью...
Точку наблюдения я нашел, но... потерял портфель со всеми моими выписками из дюжины прочитанных книг и замечаниями по поводу прочитанного. Образ очарованного пастора, цитируемого выше Валентина Андреэ, безнадежно расплывался в моей сумеречной памяти. Все было обыскано вдоль и поперек. Два бюро пропавших вещей, раздевалки четырех библиотек, салоны университетских колледжей, дома друзей — ничего. Обращение в полицию Вестминстера и в агентство “Последняя пропажа” также ничего не дало.
И вот, когда я окончательно понял, что все потеряно и не остается ничего, кроме невнятного ощущения находки, которой тебя кто-то лишил, произошли два события.
Первое. В следующую после потери портфеля среду я прочел в “Таймсе”, что моего старого друга, Юлия Матвеевича Гутмана, ВЫПУСТИЛИ за границу. Более того, за НАСТОЯЩУЮ границу. И не в какую-нибудь из вульгарно соревнующихся великих держав или третьеразрядных стран блекло-коричневого Четвертого мира, а прямо — и уж совсем к черту в пекло — в Город. Тем же вечером мне позвонил Джак Линси из Оксфорда, только что вернувшийся из Москвы, и передал личное конфиденциальное УСТНОЕ послание от Гутмана: приехать немедленно любым возможным образом в Город для встречи, первой за пятнадцать лет и, наверняка, последней. Два битых дня прошли в попытках купить умеренно дорогой билет — во всем, что касается Города, ни о чем дешевом не может быть и речи. Оказалось, что билеты единственной авиакомпании Города в Лондоне стоили от четырехсот до семисот фунтов. Никому никаких скидок. Полеты — раз в неделю. Монополия.
Второе событие (не забывайте, они всегда парные!). В субботу мне позвонил Игорь Апельсинов из Би-би-си. В Лондон приехал Генеральный директор энергокомплекса Города, у которого было необходимо срочно взять интервью, но он (Игорь, а не директор) неожиданно простудился и потерял радиоголос. Так не могу ли я сделать это вместо него, тем более что я по крайней мере знаю хоть что-то о Городе (за несколько лет до того я слегка ознакомился с его необычным языком)? Ладно, интервью — так интервью, выручу друга в беде.
Но все получилось иначе. Генеральный директор едва ли дал мне произнести собственную фамилию и два часа отвечал на вопросы, которые сам же себе и задавал. Прощаясь, он сказал, что не видел в своей жизни более тактичного и вдумчивого интервьюера, чем я, и что уж такому человеку невозможно хоть раз в жизни не посетить Город. Через два дня мне позвонил Консул Города и торжественно сообщил, что, ценя мой тонкий ум (он цитировал директора) и феноменальную любознательность, Посол распорядился наградить меня обратным билетом бизнес-класса (“о расходах, отеле и все такое прочее не беспокойтесь”), который уже отправлен с курьером в мой колледж.
В день отлета в восемь утра позвонил Тимоти Эгар. Не страннейшее ли совпадение — он тоже летит в Город! Просматривая список пассажиров, он увидел там мое имя. И уж коли так, то было бы просто абсурдом нам не сидеть рядом, что он уже и устроил. Я выразил полный восторг, умолчав о моих планах морально подготовиться к встрече с Гутманом и хоть с пятого на десятое просмотреть его последнюю книгу “Безъязыковые культуры и проблема непереводимости”.
Как только мы уселись, Тимоти сообщил, что, когда он в тоске, ему необходимо, пусть бессмысленно, но двигаться. Поезд в этом отношении лучше самолета, а пароход лучше поезда. Я не стал возражать, хотя моя метафизика тоски совсем иная: надо полностью остановиться и остановить все в себе, тогда и тоска остановится. Я только позволил себе заметить, что моменты отчаяния “приглашают”, так сказать, к пониманию нами нас самих. Да и вообще, ради того, чтобы найти смысл в себе самом, стоит пожертвовать даже комфортом. Временно, конечно. Но Тимоти продолжал настаивать: все, решительно все, что с ним происходило и происходит, не имеет никакого смысла ни для других, ни для него самого, и оно упорно продолжает с ним происходить только во имя жены, детей и друзей (обратите внимание на безличный оборот, невозможный в русском!). “Но сам-то ты хочешь делать хоть что-нибудь осмысленное?” — “Решительно не хочу. И сейчас не хочу лететь с тобой в этот кретинский Город, не нужный никому, кроме бельгийских спекулянтов и польских проституток, которых, кстати, туда не пускают”. — “Тогда какого же черта ты позвонил мне сегодня утром и радостно сообщил, что мы летим вместе?” — “Ну что делать, раз так получилось. Уж лучше мы будем беседовать о чем-нибудь утешительном,— он беспомощно развел руками,— чем каждому в одиночку напиваться виски”.
“Вздор! Тебе прекрасно известно: я пью только водку, а если ты и это не удержал в своей дырявой голове, то не понимаю, как тебя еще держат в Форин Оффисе”.— “Я сам не понимаю,— вяло отреагировал Тимоти,— вернее, раньше не понимал. Семь лет ждал, что меня выгонят за бездеятельность и забывчивость, пока не догадался: как раз за это меня там и держат. Год назад я дошел до того, что решил перейти в православие...” “Перейти? — изумился я.— Да откуда? Ты ведь, по-моему, в жизни ни в одного бога не верил”. “Не придирайся к словам, пожалуйста,— жалобно возразил Тимоти.— По материнской линии я — шотландский пресвитерианин все-таки. Но Матильда сказала, что если я перейду в православие, то она тотчас же перейдет в иудаизм, уйдет от меня к Эдди Липшитцу и уедет с ним в Израиль. А этого я не смог бы перенести”. — “Того, что она тебя бросит?” Но Тимоти, полностью сыгнорировав мою бестактную шутку, вполне серьезно продолжал. “Переход Матильды в иудаизм — пощечина, которую иудаизм никак не заслужил. Я был вынужден отказаться от православного варианта”. — “Вздор,— сказал я,— твои дети стали бы украшением Израиля и гордостью всего еврейства и этим бы компенсировали урон, нанесенный иудаизму Матильдой”.— “Ты не знаешь Матильду,— мрачно возразил Тимоти.— То, что она делает, не может быть компенсировано ничем. Но дело в другом. Поняв, что меня никогда — повторяю, никогда — из Форин Оффиса не выгонят, я решил сам из него уйти. Но Матильда сказала, что тогда-то она уж наверняка меня бросит, и притом немедленно, и что она уже договорилась с кузеном Тони, и они уедут жить в Бретань или Прованс, я забыл куда...” — “О Господи,— не выдержал я,— откуда взялся Тони? Ты же минуту назад говорил об Эдди Липшитце?” “Эдди — только на случай моего перехода в православие,— серьезно пояснил Тимоти,— а Тони Эндерби — ее двоюродный брат, которого она, по ее словам, любит с двенадцати лет и будет любить вечно. Но поскольку я убежденный противник кузенных браков, то мне ничего не оставалось, как продолжать в Форин Оффисе...” “Ну, я вижу, твоя Матильда не мо-



