Читаем Белые кони онлайн бесплатно


Белые кони

В новую книгу московского прозаика Бориса Шустрова включены повести и рассказы, действие которых происходит в деревне, в городе, на комсомольских стройках. Герои его произведений живут и трудятся в условиях, когда приходится решать вопросы высоких нравственных категорий.

Серия: Новинки «Современника»

Борис Николаевич Шустров

Проза / Советская классическая проза
<p>Белые кони</p><p><strong>КУХНЯ</strong></p><p><emphasis>Повесть</emphasis></p><p>Пролог</p>Тот закат

Вот и опять стою я на белой и длинной дороге. В июне сорок первого года по этой дороге уходил мой отец. Он уходил на запад, в большой багровый закат. Было много тревожной музыки, женских криков, слез и причитаний. Отец ушел и не вернулся, а я навсегда сохранил к закатам устойчивое тоскливое чувство, потому что хорошо запомнил тот, багровый, июньский, в котором пропал мой отец. Правда, после победы, когда я подолгу стоял на пустой дороге и смотрел вдаль, мне казалось, что навстречу идет простоволосый родной человек, протягивает мне руки, улыбается, я закрывал глаза, и виденье исчезало.

Моя родина — маленький северный городок Сухонск, где все говорят на «о», где над сосновым светлым кладбищем бесшумно парят черные вороны и в куполах древних полуразрушенных церквей жалостливо свистит ветер. В годы моего детства городок строго разделялся на две части — Гору и Заозерье. Гора начиналась от базара и утыкалась в сухой солнечный бор, который так и назывался — Борки. В иные годы Борки бывали сплошь усыпаны маслятами, а если зайти поглубже, в болота, за какой-нибудь час-другой можно было набрать корзину крупной сладкой ягоды голубики. Она росла там, в болотах, километровыми зарослями вперемежку с дурман-травой.

Я жил в Заозерье, на улице Красная Слободка, в старом бревенчатом доме с мезонином, совершенно затерявшемся в высоких могучих тополях. Конечно, если уж говорить по правде, то на Горе жилось веселее. Там был базар с каруселью, перевоз через Сухону, Успенский собор с золоченым шпилем, похожим на шпиль Петропавловской крепости, госпиталь с добрыми калеками, которые нет-нет да и совали нам, ребятишкам, кусок сахарку или хлебушка. Да и почище была Гора, мощенная серым крупным булыжником; там не было такого, чтобы лошади увязали в грязи по самые уши.

В Заозерье булыжник кончался у Самойловской лавки, а дальше улицы шли немощеные, не улицы — одно горе, особенно плохо было осенью, когда дороги вспухали и грозили опрокинуть деревянные тротуары. Но это в непогоду, а в сухие, погожие дни Гора ни в какое сравнение не шла с нашим Заозерьем. У нас была древняя расписная Преображенская церковь с ее тайными ходами, колокольней, торжественным золотым иконостасом и каменными мешками, в которых, по преданию, заживо замуровывали революционеров. У нас были Городище, два озера, Земляной мост, глубокие затоны с тихими кладбищами пароходов, барж и баркасов. А в просторных лугах, вырвавшись из темных лесов, катились и звенели прозрачные чистые речки — Вздвиженка, Шарденьга, Рязаниха, Мойка, Стрига, Стрельна и еще множество без названий, похожие на ручейки, все-таки речки, потому что темные, загадочные их омуты вдруг взрывались тяжелым всплеском метровых щук, а на песчаных отмелях неподвижно, как коряги, лежали черные налимы. Ничего подобного не было на Горе, которая утыкалась в Борки, а дальше на сотни верст тянулись болота, сухоборы, пади — одним словом, таежник, глухомань.

Каждую весну, всегда первым, с Северной Двины, а может, с Белого моря, приходил в наш городок буксирный пароход «Роза Люксембург» — громадный, неуклюжий, похожий на чудовище, с черной, постоянно дымящей трубой. Он швартовался у крутых сухонских берегов, тяжело шевелил широкими деревянными плицами, протяжно подолгу ревел, будоража и пугая своим ревом сонных жителей. Потом приходили и другие пароходы, тоже большие, с такими же черными длинными трубами, — «Павлин Виноградов», «Жанна д’Арк», «Михаил Бакунин» — и тоже ревели, но уже не так жутко и страшно, потому что были они, как мне казалось, намного меньше «Розы». Знакомый юнга с «Жанны» говорил, что все эти буксиры построены на одной верфи, на архангельской, по одним и тем же чертежам, а значит, по мощности и габаритам они одинаковы. Я не понимал, что означает слово «габариты», и потому молчал, но в душе не верил юнге и был уверен, что нет на свете судна огромнее, чем «Роза Люксембург».

Много лет спустя я снова увидел эти пароходы в сухонском затончике. И «Павлина Виноградова», и «Жанну д’Арк», и «Михаила Бакунина», и «Розу Люксембург». Они стояли на вечном приколе, мертвые, пустые, с выбитыми стеклами, полузатопленные, и действительно были совершенно одинаковы. Я долго смотрел на пароходы моего детства и только теперь понял, почему «Роза Люксембург» казалась мне мощнее других — она всегда приходила первой, появляясь после грязных осенних дней, тоскливых зимних вьюг, волчьего воя на снежной реке, после затяжной хлипкой ростепели… Еще неслись по реке иссиня-белые льдины, билась о берега плотная шуга, а «Роза» уже вспарывала острым форштевнем мутную сухонскую воду. Вместе с «Розой» приходила к нам, в заброшенный таежный городок, большая кипучая жизнь. Первым рейсом «Роза» приводила приземистую баржу, на которой стояли, сидели и лежали раненые бойцы. Многие дни и ночи маялись они в тесных санитарных вагончиках на узловой станции, потому что не было никакой возможности переправить их в наш город, в белый госпиталь на Набережной, — ближайшая железнодорожная станция находилась в семидесяти километрах, за волоками и болотистыми еловыми лесами.

Я очень люблю свою родину и стараюсь приезжать сюда как можно чаще. Вот и теперь стою на отцовской дороге, смотрю на большой закат и слушаю тишину. Здесь особая тишина. За всю историю нога ни одного завоевателя не ступала на мой родной порог. У нас не полыхали пожарища, не мутнела от крови вода в реках, не гибли люди. В эту войну, к примеру, у нас не было затемнения. Мы слышали вой снарядов и видели немецкие «мессершмитты» лишь в кино, где их всегда сбивали наши «ястребки». Древнюю, удивительную тишину нарушали лишь смертные женские крики. Голосили бабы не только после похоронок в военные годы, но и в тот — победный, когда начали приходить с фронта мужики, но приходить далеко не в каждый дом. Быть может, тогда бабы голосили еще горше, еще неутешнее.

Я тихо шел по улице, вдоль которой стояли потемневшие от времени избы, мимо старух, молчаливо сидящих на завалинках и подолгу глядящих мне вслед, шел по белой дороге в сторону заката. И вдруг, как двадцать пять лет назад (подумать только — двадцать пять лет!), я увидел на белой дороге, в багровом закате, моего отца. Он шел ко мне, протягивал руки, улыбался, простоволосый родной человек… Я закрыл глаза, и виденье исчезло. Да, я стоял на той же самой дороге, но закат был не такой; этот был обыкновенный, скорбный и величественный, тот же мне виделся огромным, страшным — какого не приведи господь увидеть моему сыну…

<p>Глава первая</p>Папку убили

В тот день я прибежал домой с неясным предчувствием беды. Неладное я почуял уже у ворот, где мне повстречался Юрка Лабутин, по-уличному Кутя, десятилетний широкоплечий мальчишка с большим выпуклым лбом. Обычно Кутя стоял у калитки и подолгу, иногда до прихода моего старшего брата Димки, не пускал меня домой. Он пялился маленькими глазками куда-то поверх моей головы, шумно сопел и молчал. Я знал, что Кутя ненавидит меня за то, что мой папка каждую неделю присылает нам письма, а на его отца давно, еще в самом начале войны, пришла похоронка. Сегодня же Кутя торопливо шагнул в сторону, освобождая дорогу, беспомощно глянул на меня, и я впервые увидел настоящие Кутины глаза — они были синие и добрые.

Двери нашей комнаты были распахнуты настежь. У порога, да и в самой комнате, скрестив на животах руки, стояли соседки и задумчиво смотрели на распластанную мать. Она лежала на полу неподвижно, как неживая, и мне сделалось страшно. Никто к ней не подходил, не наклонялся, никто ей не помогал. В головах матери стояла банка с водой. На белом лице, будто замороженном, сверкали круглые прозрачные брызги.

— Убили твово папку, — привычно и грубо сказала мне почтальонша и стала пробираться сквозь толпу на улицу.

— Не надо бы так-то, Глаша-а… Робенок ведь, — укорила почтальоншу наша соседка Клавдия Барабанова.

— Мне ежели иначе, так хоть ложись да помирай! У меня эвон их сколько! — Глаша крепко саданула кулаком по изношенной сумке. — По всем реветь — слез не хватит. Лучше оклематься бабе помогите. Чего стоять-то? Дай-ко дорогу!

Кто-то наклонился над матерью, заговорил нудно и успокаивающе, кто-то брызнул водой, кто-то вздохнул.

— Нашатыря бы ей. Нашатырь, он бы помог. До нутра продрал бы.

— Где его возьмешь? Нашатырь-то?

— То-то и оно. Негде.

— Димку позовите, — слабо попросила мать.

И сразу засуетились, громко заговорили женщины, полезли с советами.

— Слава те, господи. Отошла.

— Ты покричи, покричи, Максимовна. Оно и полегчает. Покричи, милая.

— Димку, — повторила мать.

— Где он? Димка-то?

— Сбегайте кто-нибудь, бабы!

— Куда бежать-то?

— Димка-а! — закричал во дворе чей-то женский голос. — Димка-а-а!

Расталкивая женщин, я бросился на улицу и огородами сломя голову помчался на поскотину. Поскотина, грязное ископытенное болото, начиналась с огромного, как стадион, огорода братцев Лаврушкиных, первейших на Красной Слободке забияк и хулиганов. Было их трое, братцев, — Венька, Витька и Мишка, все головастые, худые и злые. Каждого в отдельности я колотил запросто, но трое они справлялись не только со мной, но и с Кутей, сильнее которого среди наших мальчишек никого не было.

Лаврушкины жгли на огороде картофельную ботву. Первым увидел меня Венька, самый смелый и решительный из братцев. Он тут же бросил ботву на землю и свистнул. Витька и Мишка, словно только этого и ждали, мигом подскочили к Веньке. Лица братцев не предвещали ничего хорошего. Братья встали около костра так, что мне оставался один путь — прыгать через него. И я, не в силах остановиться, летел навстречу тонкому горячему пламени, раскаленному пеплу, белому плотному дыму и мутному горклому запаху шающей ботвы. И я прыгнул через костер, пал коленями на теплую землю, тут же вскочил и побежал дальше по комковатой чавкающей поскотине к старому, заброшенному сараю, за которым, я знал точно, был Димка.

И я не ошибся. Димка, его лучший друг Валька Барабан и девчонка Зойка по прозвищу Крыса Шушера отрабатывали за сараем приемы штыкового боя. Валька Барабан держал в руках ружье, к стволу которого был прикручен сверкающий штык, и шпынял этим штыком и так, и этак, и с разворотом и прикладом лупцевал воздух.

Димка и Валька твердо решили бежать на фронт, ходили гордые, как гуси, в одну из ночей отправились было на пристань, но им помешала Шушера. Она выследила их и потребовала, чтобы и ее взяли на фронт. Иначе, стращала Шушера, она всем все расскажет. Подготовка к бегству велась в страшной тайне, но лично я знал все. Знал, где хранятся хлебные сухари, пачка пороху и карта европейской части, знал, куда исчезли отцовский охотничий нож и зажигалка, знал даже то, чего не знала Шушера: Димка и Валька занимались с ней ружейными приемами просто так, для отвода глаз, а сами уже наметили день и час побега без нее. А знал я все из разговоров, которые вели мой брат и Барабан в нашей комнате, когда мать уходила на работу. Глупцы! Они считали меня маленьким и говорили при мне не таясь, а я все слышал, понимал не хуже их, но, конечно, никому никогда и ни под какими пытками ничего не рассказал бы.

— Димка! — крикнул я.

Валька в этот момент особенно мощно пырнул штыком, ловко отскочил назад, попал ногой в свежую коровью лепешку и шлепнулся на землю. И так это было смешно, что я не выдержал и рассмеялся. Шушера живо обернулась, погрозила мне кулаком, сама, однако, тоже расхохоталась. Хохотала она заразительно, от души, так, что худенькие ее плечики мелко тряслись, как в ознобе, а хитрое лисье личико делалось похожим на старушечье. Засмеялся и Димка. Валька встал и задергал ногой так, что летели по сторонам коровьи ошметки и ляпались на сухую, выгоревшую стену сарая, и тоже смеялся. Я смотрел на них и не понимал, почему они смеются, я думал о том, что надо как можно скорее сказать Димке страшные слова.

— Димка, — снова позвал я.

Шушера схватила ком земли и швырнула в меня. Я быстро присел, и ком пролетел мимо. Я снова хотел окликнуть брата, да так и остался с разинутым от удивления ртом. Я увидел Гитлера. И, задрожав от ненависти, сжав кулачонки, я пошел на него, на Гитлера, и я бы загрыз, растерзал его, но второй ком, брошенный Шушерой, угодил мне в голову, и я остановился. Чучело Гитлера, поразительно похожее, прислонили к стене сарая, и Димка, зло оскалившись, продемонстрировал серию быстрых точных ударов штыком и прикладом.

— Уходи! — крикнула Шушера. — Прогони его, Димка!

Брат соизволил наконец взглянуть на меня, но, видимо, было в моих глазах что-то такое, что он махнул рукой и милостиво разрешил:

— Пускай смотрит.

— Димка, — дрожащим, нетерпеливым голосом, не сводя глаз с «Гитлера», попросил я, — дай кольнуть.

— Держи, — сказал Димка, подавая мне ружье. — Да не так! Во! Давай! Крепче! Крепче держи!

С трудом удерживая ружье на весу, так же, как и брат, зло оскалившись, я побежал на «Гитлера». Стремительно, в одну секунду, приблизились ко мне белые бешеные глаза, противная неподвижная харя, и, размахнувшись, я всадил штык во что-то мягкое, мерзкое, податливое, упал грудью на ложу и давил, давил штыком до тех пор, пока не подошел брат.

— Молодец, — снисходительно похвалил он.

Я хотел вырвать штык обратно, подергал-подергал, не смог выдернуть и, бросив ружье, сказал:

— Папку убили.

— Ты чего? — бледнея, спросил Димка. — Ты чего говоришь?! — повысил он голос. — Чего это он говорит, ребята?

И в это время со стороны нашего дома донесся хриплый, дурной вой, который сразу же и оборвался.

— Это кто кричит, а? Ребята? — спрашивал Димка, все больше и больше бледнея.

— Мамка, — сказал я.

Снова повис в воздухе вой, тягучий и долгий.

— И правда, мамка…

Похожие книги