Читаем Асфальт и тени онлайн бесплатно
Асфальт и тени
В произведениях Валерия Казакова перед читателем предстает жесткий и жестокий мир современного мужчины. Это мир геройства и предательства, мир одиночества и молитвы, мир чиновных интриг и безудержных страстей. Особое внимание автора привлекает скрытная и циничная жизнь современной «номенклатуры», психология людей, попавших во власть.
Серия: Литературный пасьянс
Проза / Современная русская и зарубежная прозаМоей жене Элеоноре
с благодарностью
за долготерпение длиною
в жизнь
Родился в октябре 1952 года на станции Реста (деревня Горбовичи) Могилевской области Белорусской ССР, в семье рабочего. После окончания школы — работа на Могилевском лифтостроительном заводе, солдатская служба в Эстонии и Германии, Высшее военно-политическое училище, затем Литературный институт им. А. М. Горькою. Военный корреспондент газеты «Красная Звезда», член Союза журналистов.
После ухода в запас — работа в Российском Союзе ветеранов Афганистана, Совете Безопасности РФ, Администрации Президента РФ, научная работа, учеба в аспирантуре Белорусского Государственного университета.
Был полпредом Президента РФ в Красноярском крае. В настоящее время — действительный государственный советник Российской Федерации.
Кандидат социологических наук. Полковник запаса. Награжден двумя орденами, четырнадцатью медалями и знаками отличия. Женат. Имеет троих детей.
Стихи, проза и публицистика печатались во многих центральных периодических и специализированных изданиях, коллективных сборниках. Автор поэтического сборника «Философия звука» и книги публицистики «Разбитое зеркало Карабаха». Член Союза писателей России.
Творчество Валерия Казакова ярко отображает все перипетии нашей современной жизни. Среди его героев легкомысленные студенты и зрелые государственные мужи, потерявшие себя бомжи и принявшие на свои плечи тяготы войны солдаты, отшельники-монахи и прожигающие жизнь в ресторанном чаду проститутки. Особый интерес писателя вызывает известный ему не понаслышке чиновничий мир, мир интриг, ожесточенной борьбы и непреходящих тайн, составляющих непременный атрибут всякой власти.
«Кровать», к счастью для соседей, стояла у стены, граничащей с лестничной клеткой, и поэтому только одинокие кошки могли слышать ее неистовые скрипы, приглушенные стоны, невнятное, блаженное бормотание и отрывистые, как крик ночной птицы, всхлипы.
О, великая лодка жизни, старенькая, раздолбанная тахта в Петькиной мастерской на Калашном переулке, я, наконец, отчаялся и пишу хвалебную оду в твою честь! К своему стыду, я не знаю твоей дальнейшей судьбы. Сладкие месяцы, когда ты нас баюкала, остались изумительным, ярким пятном в моей памяти. Неужели все это было с
Мы давно уже не живем в этом огромном, самодовольном, как и любая столица, городе. В редкие наезды как-то недосуг заглянуть в глубокий колодец по-питерски пахнущего двора и подойти к подслеповатым окнам двухэтажного флигеля, сиротливо присевшего за аркой слева. Кто живет сегодня за патиной годами не мытых стекол? Какие они, эти люди?
А может, ты еще жива, самая сладкая кровать моей разноликой любви? Ведь вещи в мастерских художников редко меняют место жительства, живя там своей сакральной жизнью, и новый хозяин, если он, конечно, не полный придурок, с благоговейным трепетом принимает их в свое владение и очень осторожно знакомится с нравом и привычками предметов, ставших в одночасье его новыми сожителями.
В последнее время часто представляю, как однажды поздним вечером, переполненный
Ты появилась в моей жизни нечаянно, но глазами мы зацепились друг за друга с первой встречи.
Так часто бывает — увидел человека, проглотил его взглядом, впустил внутрь себя и забыл на какое-то время. Ты его забыл, а он продолжает жить в тебе своей незаметной жизнью. И вдруг — бах! екнуло сердце, заблестели глаза, по телу забегали ручные молнии, и уже ничто на свете не может остановить неподвластной земному разуму силы, с которой два человека устремляются друг в друга, чтобы слиться в безумном, скоротечном водовороте, имени которого никто не знает.
Я стоял на паперти Литературного института, онемевший от нечаянной радости причисления к лику избранных. Свершилось то, о чем и не мечталось. А у меня почти всю жизнь так: то ничего нет, то — целый воз, хоть раздаривай. Но, как это ни странно, мне никогда не приходило в голову относить привалившее счастье на свой счет.
Вот и сейчас, по-ленински сощурясь на окрестности Тверского бульвара, я меньше всего думал о своих выдающихся литературных способностях, которые только что так прозорливо обнаружили литинститутские мэтры. Все внимание было приковано к будущим однокашникам, а если быть до конца честным, однокашницам. Да и что в этом необычного? Впереди шесть лет совместной учебы. Конечно же, Литературный институт — это вам не актерский факультет ВГИКа и даже не Щукинское училище, глаза не разбегаются, но, может, это и к лучшему — сосредоточился на наиболее подходящем объекте и куй. Главное в этом ремесле — не переценить свои силы и возможности.
В покатом воздухе разогретого летом институтского сквера дефилировал только один стоящий объект, который зацепился за острый буравчик моего зрачка еще на мандатной комиссии. Возможно, не будь на высокой, третьего размера, груди комсомольского значка, не будь слегка раскосых глаз, девушка проплыла бы дальше, но образ горячо любимого вождя сделал свое дело — фронт был остановлен. Призывный лозунг неистовой пассионарии «Но посаран!» начал претворяться в жизнь.
Эх, жизнь, жизнь, какая ты? Кто даст ответ? Даже сегодня, спустя много лет, изрядно вылинявшее, потраченное временем отражение в зеркале не может мне сказать по этому поводу ничего вразумительного. А ведь, она, эта самая жизнь, почти прошла. Подойди тогда ко мне кто-нибудь и шепни на ушко правду о будущем. Ого-го-го! Ну, шарахаться, как от шизоида, может быть, и не стал, а вот по физиономии бы точно врезал.
Чуть позже, курсу ко второму, когда глаза привыкли к институтскому полумраку, научились различать окружающих, определять их истинную ценность, когда годовые кольца взросления стали врастать в текущее рядом время, а время, в свою очередь, впиваться в нас и светить изнутри каким-то неожиданным светом, я вдруг сделал поразительное открытие.
Я
Но это все было потом, а сейчас я смотрел на грудь, уже лишенную краснокрылого значка, и, как коммунист, сокрушался поспешности, с которой он был снят и упрятан в дорогую кожаную сумочку. Господи! Каково там сейчас вождю мирового пролетариата, среди косметики, полураскисших жевательных резинок, прокладок, записных книжек и, возможно, контрацептивов. Правда, такого слова я тогда не только не знал, но, боюсь, и выговорить бы не смог. Позже я убедился, что эти «шарики» в сумочке были всегда, а также сделал весьма приятное открытие — настоящие комсомолки трусики под джинсами не носят.
Конечно, как человек военный, я был рад такой повышенной готовности. Да что это сегодня со мной? Все время забегаю вперед. Ох, уж эти воспоминания! За них как возьмешься — удержу нет. С какой стороны их ни потяни, за всю оставшуюся жизнь не переберешь. Идут себе и идут, картинка за картинкой, год за годом. Вспомнишь, скажем, об одном, да о тех же трусиках, а повылезает столько всяких мелочей: и номер аудитории, и цвет обшарпанных столов, и недостертый обрывок английской фразы на коричневой грифельной доске, и даже рыжее с черными прожилками пятно на давно не беленном потолке в форме какого-то фантастического жука. Вот и определи, где реальность. А главное, распознай, где теперь находишься, здесь или там? Говоришь, здесь? Отчего же тогда так стучит сердце и в ноздри лезут совсем другие запахи, а уши слышат несегодняшние звуки? Вот и гадай, где ты. Пустое это дело, а до «дурки» четыре шага.
Конечно, глупо убеждать себя и окружающих, что Тебя я до второго курса не видел. Я увидел Тебя сразу. И к концу первого — сделался большим недоброжелателем «лиц кавказской национальности», постоянно увивавшихся вокруг Тебя. В особую немилость попали грузины.
Я никогда не был националистом. Родившись и выросши в поясе оседлости, долгое время не придавал значения национальности окружающих меня людей и сделал квадратные глаза, когда в военном училище мне вдруг объяснили, что Ефим — еврейское имя. Порывшись в памяти, я действительно вспомнил, что у Фимы в семье Пасху отмечали недели на две раньше, но отцу и предку Ефима, дяде Яше, было абсолютно до фонаря, чем закусывать. Они одинаково надирались на православную, иудейскую, да еще и на католическую Пасху, потому что у них был третий дружбан — дядя Адам, отец красавицы Яни. Вот так. Бог один, Пасхи три, а воскресений два. Все на радость людям. Бог добрый, ему не жалко, пусть празднуют.
Тот же конфуз произошел и с моей первой девушкой. Ее звали Мара, по-белорусски «мечта». Я отчетливо помню, как мы учили в восьмом классе с моей «мечтой» билеты по математике. (Тогда я еще не знал, что самый сладкий предмет — это политэкономия, ведь до нашей с Тобой встречи оставалось еще изрядное количество лет.)
В юности это была примитивная геометрия. Если мы увлекались и, забыв о конспирации, начинали возиться на предательски скрипящей кровати, из-за тоненькой фанерной перегородки тут же раздавался скрипучий голос Мариной бабки:
— Ты гляди, Мара, чтобы эта теорема Пифагора тебе таки пузом не вылезла.
Беззвучно ухохатываясь, мы, как ящерки, вместе с тюфяком юрко сползали на пол. И только через год, из случайного разговора я узнал ее национальность.
Да, однотипные, надо сказать, у меня воспоминания. Ну уж какие есть, золотой запас перебираю и, пожалуй, ни в чем не раскаиваюсь.
Я попытался вспомнить того, который хранится в моей памяти под именем Гиви, сегодня мне кажется, что он был вылитый Гамсахурдия, но Ты же в нем что-то нашла! Как я комплексовал! Нет, не из-за твоей красоты, казавшейся такой надменной, не из-за начитанности, свойственной москвичкам того времени, и даже не из-за стильных нарядов и бесчисленных блестящих и звенящих украшений — я мучился от твоей
Вбил себе в голову: «Она тебе не по зубам!»
А что, собственно, зубы? Нормальные у меня тогда были зубы — полуторамиллиметровую медную проволоку перекусывал. А вот поди ж ты! С «комсомольскими значками» не комплексовал, а с Тобой забуксовал.
Влюбился я сразу. Произошло это, кажется, на второй день установочной сессии. Ты, разулыбистая, словно парила по аллейке скверика к грустному памятнику Герцена. Я принял улыбку на свой счет. И, конечно, оскалился в ответ. Каково же было мое разочарование, когда, изменив оттенок улыбки с ослепительно-радостного на дежурно-извиняющийся, Ты пролетела мимо, обдав меня своими запахами. Ты не поверишь, но я их помню. Запахи хранятся в нас наравне со всем прочим. Я почти возмущенно обернулся. Мне на радость Ты обнималась с какой-то длинноногой девицей в бело-черных облегающих брюках, в такие еще со времен «Окон РОСТА» советские карикатуристы облачали мироедов и буржуев.
Мне и подумать страшно, что бы могло случиться, обнимись Ты с грузином! Нет случайностей в моем Отечестве! И чудо свершилось! Любовь обладает несусветной энергией, ей под силу тягаться даже с жизнью и смертью. Бывают такие ситуации, когда именно любовь выбирает — первое или второе. Главное, дать ей окрепнуть, заматереть, что ли. Порой ломал себе голову, сколько для этого необходимо времени? Наверное, каждому свое, как в Бухенвальде. Кому-то и пятилетки мало, а мне хватило тех коротких мгновений, что Ты кружила меж давно не стриженных кустов, ну и плюс — отсутствие грузина.
Я уже дружил с Петькой, а Ты еще где-то бродила среди чужих для меня людей. Говорят, у человека одна жизнь. Сомневаюсь. Не то чтобы мы переселялись во что-то или в кого-то. Это, по-моему, полная ахинея. Просто за один и тот же (у каждого свой) временной промежуток мы проживаем неизмеримое количество жизней, и несть им числа. Если нас когда тюкнет по голове или вдруг к стенке прижмут с хитроумными приборчиками и проводками, мы такого можем навспоминать — волосы дыбом встанут! Не стоит закрываться в тайных обществах, хрустя песком и спорами забытых вирусов, с остервенением рыться на Египетских кладбищах, раздирать многотонными болванками девственные небеса — и все ради неких знаний. В каждом из нас таких знаний хоть отбавляй, и лежат они там от рождения. Просто доступа нет, не время еще. Бегут себе наши жизни длиной в секунду, в минуту, в годы, в любовь.
Жизнь длиною в любовь. Испытай молодежь наперед на своей юной шкуре цену этой длины — черта с два бы кто заманил ее под венчальные короны. Жизнь длиною в любовь, не оборвись на недосказанном слове!
Я до сих пор люблю проходные подъезды простуженной Москвы, вечно кутающейся в давно не стиранный серый шарф рыхлого снега.
Подъезды пахли кошками и человеческим жильем. Тогда батареи были теплыми — Чубайс еще не отключал тепло и электричество, тогда редко гадили на лестничных площадках — бомжи еще не расплодились, но уже появился их прародитель с лиловым пятном на лбу. Московский подъезд с чудом сохранившимися дубовыми дверями, с витыми бронзовыми ручками, резной обналичкой и обломками затейливой лепнины.
Конечно, простой советский гражданин ничего этого не замечал под слоями разномастной краски. Ему и в голову не приходило, что обычная, вымазанная коричневым суриком ручка когда-то была выпущена в свет на Его Императорского Величества литейном дворе. А тяжелая (да пропади она пропадом, особенно когда «под банкой») дверь являла некогда образец деревянной мозаики с тончайшим подбором нескольких сотен оттенков дуба.
Я медленно учился распознавать в настоящем прошлое, а в прошлом будущее. Не знаю, может, я и пробежал бы отведенный мне отрезок времени, так и не узнав всего этого, но Ты привела меня в этот мир и, как свою простенькую козью шубку, распахнула передо мной маленькие тайны огромного города.
Я тогда поставил себе цель — для увековечения
Отдельные, скажу откровенно, не самые ценные вещи я изредка перетаскивал в свои маленькие жизенки. С годами поневоле становишься прижимист и начинаешь бояться и зависти, и воров. Да я и теперь всех-то закромов не покажу.





