Читаем Байки старой «Литературки» онлайн бесплатно


Байки старой «Литературки»

Владимир РадзишевскийБайки старой «Литературки»Опубликовано в журнале «Знамя» 2004, №6Об авторе: В.В. Радзишевский с 1974 по 2002 год проработал в "Литературной газете", готовил полосу "Документы и судьбы", вел рубрику "Архив "ЛГ".

Владимир Радзишевский

Документальная литература / Биографии и Мемуары
<p>Зов Парижа</p>

До войны Александр Чаковский успел побывать рабочим на электрозаводе, закончил Литинститут, поступил в аспирантуру. Улыбался смущенно, торопился медленно. На прозу не покушался. Печатал критические статьи, литературные портреты. Окучивал то Николая Островского, то Анри Барбюса, то Адама Мицкевича… На широкую известность мог рассчитывать только в узких кругах.

Когда во Франции объявили Международный еврейский конгресс в защиту культуры, из московских тузов никто туда рваться не стал. Не то чтобы не хотелось за здорово живешь Париж посмотреть и себя показать. Но, во-первых, там почти безвылазно сидел Илья Эренбург, исправно писавший для “Известий”, и ему до зала заседаний не нужно было специально пыхтеть через всю Европу. А во-вторых, зачем лишний раз напоминать про свою национальность? Да еще если она явно подкачала.

Много лет спустя для решительного публичного отпора агрессивному мировому сионизму был мобилизован бывший танкист дважды Герой Советского Союза генерал Драгунский. Время от времени он появлялся на телеэкране в окружении знаменитых актеров, ученых и писателей, чтобы единодушно поднять голос, выразить протест, заклеймить позором. Дико смотрелись на коротком поводке Элина Быстрицкая или Аркадий Райкин. Было понятно, что не по своей воле они угодили в злосчастную компанию. На московских кухнях этот аттракцион назывался “Генерал Драгунский с группой дрессированных евреев”.

Но в 38-м году Александр Чаковский сам пришел в Союз писателей и, смущенно улыбаясь, попросился на Еврейский конгресс во Францию. Эренбургу рассказали про отчаянного добровольца. Илья Григорьевич только хмыкнул:

— Париж стоит обрезания.

<p>Кремлевский перст</p>

В Большой Советской энциклопедии синего, сталинского разлива благоговейно воспроизведен автограф вождя на поэме Горького “Девушка и Смерть”. По последней странице наискось снизу вверх размашисто пущено: “Эта штука сильнее чем “Фауст” Гете (любовь побеждает смерть)”. Очевидную глупость лучшего друга писателей вышучивали все, кому не лень. При Сталине — исподтишка, при Горбачеве — публично. В фильме Леонида Гайдая “На Дерибасовской хорошая погода…” отчетливо звучит: “Эта штука сильнее, чем фаллос Гете…”. Но первым, кто давился от смеха, вспоминая абсурдную надпись, был сам Сталин. Филолог Вячеслав Иванов, сын писателя Всеволода Иванова, рассказывает, что Сталин и Ворошилов, будучи в изрядном подпитии, не могли натешиться тем, как ловко разыграли они старика Горького, притворно восхищаясь его стихотворной дребеденью. Но Горький еще и стариком не был, а идиотом подавно. И плакал от обиды.

Но прошли годы, и Музею Горького понадобилось выставить напоказ драгоценную реликвию. И тут же возникло серьезное затруднение. Сталин говорил с сильным грузинским акцентом и поэтому в слове “любовь” не смягчал концевой звук. Получалось жестко и отрывисто: любов. А поскольку после застолья контролировал себя слабее, чем обычно, то и написал “любовь” без мягкого знака.

Выбор у музейщиков был невелик. Или оставить все, как есть, чтобы отныне вся страна бросилась писать “любовь” без мягкого знака, или на свой страх и риск пририсовать в сталинском автографе недостающую букву. Дрожащей рукой жена известного горьковеда исправила ошибку корифея наук и спасла от катастрофы русскую орфографию.

Газетчики никогда бы не отважились на подобную дерзость. Мой знакомый, редактор советской газеты в нашей зоне оккупированной Германии, не поверил глазам, увидев в тассовской заметке, полученной по радио, точку после заголовка и несуразную подпись Цека вместо привычной аббревиатуры ЦК. Тотчас запросил ТАСС, услышал, что машинистка, принимавшая заметку, не ошиблась, и единственный раз поставил после заголовка точку. И все четыре буквы сохранил в подписи, живо сообразив, откуда взялись эти неожиданные новации.

Артур Сергеевич Тертерян, вечный заместитель главного редактора “Литературки”, вспоминал, как глубокой ночью курьер отвозил в Кремль готовые полосы, если на них стояли материалы по специальной тематике, выделенной Агитпропом для “Литературной газеты”. В разное время это были отповеди югославским ревизионистам, или обличения происков мирового сионизма, или призывы обуздать наглую американскую военщину. Вскоре после того как пост главного редактора в 1950 году занял Константин Симонов, ему пришлось диктовать трехколонник на первую полосу с поношением дипломатов из Совета Безопасности ООН, которые, надо же, воспротивились поглощению Южной Кореи Кореей Северной. Дипломатов было шестеро, и каждый схлопотал от спущенного с цепи писателя аттестацию непроходимого дурака. Один был назван “дураком напыщенным и велеречивым”, другой — “немолодым дураком старой английской дипломатической школы”, третий — “дураком с претензиями на философские обобщения”, четвертый — “дураком по необходимости” и т.д. Под стать этим перлам был и заголовок — то ли “Отпетые дураки”, то ли “Совет отпетых…”.

Первая полоса обычно делается последней, и ее увезли в Кремль после полуночи. В редакции сидели как на иголках, ждали руководящих указаний. Через час ворвался курьер с пакетом. Симонов с нарочитым спокойствием развернул оттиск. Красным карандашом на полосе был по-хозяйски перечеркнут авторский заголовок и вместо него по сырому шрифту брошено: “Кровавые дураки”.

Артур Сергеевич произнес это название с грузинским акцентом и пожал плечами:

— Почему вдруг дураки — кровавые? Ведь по-русски так не говорят.

Симонов знал, что стилистами не рождаются. Но возражать хозяину не мог и не хотел. Напротив, рад был лишний раз показать, что он исполнителен и беспрекословен, как солдат.

<p>А теперь — Горбатов!</p>

И в книге воспоминаний, и в многочисленных интервью актриса Татьяна Окуневская не уставала повторять, каким ничтожеством был ее муж — писатель Борис Горбатов, скрытный и фальшивый, не сумевший защитить ее ни от Берии, ни от Абакумова. Как будто кто-то другой сумел бы.

Константин Симонов, не доживший ни до этой книги, ни до этих интервью, писал о друге совсем иначе:

Дурную женщину любил,

А сам хорошим парнем был…

Дурной женщиной названа здесь как раз Татьяна Кирилловна.

Горбатов не был ее первым мужем, но и она не была его первой женой. А первая жена Горбатова, которую он бросил из-за Окуневской, говорила мне о нем с неизбывной любовью, горечью и жалостью. Перебирала невиданной длины радиограммы из довоенных заполярных экспедиций — за них Горбатов отчитался в книге “Обыкновенная Арктика”. С чужих слов рассказывала, как, выступая в Союзе писателей, он стал заваливаться на сидевшего рядом Симонова. А было тогда Горбатову всего лишь сорок пять лет.

Из услышанного в комнате одинокой женщины на Сретенском бульваре запомнилась история самой знаменитой книги Горбатова — повести “Непокоренные”.

В разгар войны писателя вызвали к секретарю ЦК и начальнику Совинформбюро А.С. Щербакову.

— У нас в Донбассе, — начал он, — хозяйничают немецкие захватчики.

Немцы хозяйничали не в одном Донбассе, а по всей Украине, в Белоруссии и на огромных пространствах России — от Новгорода и Смоленска до Ростова и Ставрополя. Но Щербаков в конце 30-х около полугода в общей сложности пробыл первым секретарем обкома сначала в Ворошиловграде, затем в Сталино, с тех пор считал Донбасс своим — наравне с Горбатовым, который там родился и вырос.

— Тех, кто оказался на временно оккупированной территории, немцы заставляют работать на себя, а значит, против нас, — продолжал Щербаков. — И народу нужна книга, которая научит, как должны вести себя в оккупации советские патриоты.

— Но я никогда не был в оккупации, — заволновался Горбатов.

— И Толстой не рожал, и Достоевский не глушил топором старушек, — польстил Щербаков расхожей ссылкой на гениев и припечатал: — Книга нужна срочно!

Вероятно, ни Толстой, ни Достоевский не одобрили бы Горбатова, но он поспешил подчиниться приказу, так как понял даже то, что не было произнесено. Конечно, до тех, кто уже находился под немцем, никакая книга дойти не могла. Она явно предназначалась тем, кому только грозило очутиться в немецком тылу. Значит, как ни скверно все складывалось на фронте, а могло стать еще хуже.

В тот же день Горбатов был водворен в глухой особняк на Ленинских горах. У ворот — охрана. На окнах — маскировка. В доме пусто. Телефон молчит. Ничто не должно отвлекать писателя от партийного задания.

Раз в два дня из ночи выныривал мотоциклист. Забирал исписанные бумажки и исчезал в ночи. Раз в две недели к изнуренному творческим трудом затворнику привозили жену-актрису.

Ей нравилось, что повесть, сочиняемая в промежутках между суетливыми свиданиями, из номера в номер печатается не где-нибудь, а в “Правде”, что книга удостоилась Сталинской премии, что за книгой последовали пьеса, фильм и даже опера. Не нравился только сам Горбатов, который смешно семенил при ходьбе, говорил сбивчиво, храпел во сне и курил (прошу прощения за цитату) “свой “Казбек” с невыносимым запахом немытых ног”. То ли дело ухлестывавший за ней югославский посол — “красивый, вежливый, молодой, даже холеный” Владо Попович или его хозяин — “очень интересный, веселый, приветливый” маршал Тито. И она твердила в раздражении:

— Горбатова могила исправит.

Ждать пришлось недолго.

<p>Нет танка на Таганке</p>

В сарайчике рядом с Музеем Маяковского на Таганке долгое время обитала легковушка, не принадлежавшая ни музею, ни самому Маяковскому. Это был личный автомобиль старшей сестры поэта, приобретенный на посмертные гонорары за его стихи. Жила она на другом конце города, за Пресненской заставой, но ее шофер квартировал неподалеку от музея и по звонку хозяйки немедленно садился за руль и отправлялся к ней.

Собственная машина Маяковского с мотором в шесть лошадиных сил — большая редкость в раннем советском обиходе — была куплена в Париже в декабре 1928 года и прослужила владельцу меньше полутора лет. В апреле 1930-го на его похоронах она, как ведомая под уздцы боевая лошадь, неотступно следовала за грузовиком с гробом, но до музея, открытого через семь лет, недотянула. И директрисе музея Агнии Семеновне Езерской не пришло в голову, что можно воссоздать ее хотя бы как экспонат. Не хотелось заострять внимание пролетариев на том, что у пролетарского поэта, кроме своих двоих, водилось кое-что еще.

Другое дело — танк с надписью на броне “Владимир Маяковский”. Отправленный на фронт Великой Отечественной, он вскоре был сожжен. Тогда такую же надпись нанесли на броню второго танка, затем третьего. Только четвертый как будто вернулся с войны. И Агния Семеновна не сразу, но крепко надумала разыскать его и взгромоздить на Таганке, рядом с деревянным домишком, в котором жил поэт. За помощью обратилась прямо к маршалу Малиновскому, тогдашнему военному министру. Министр ответил, что просьба запоздала: танки, участвовавшие в боях, уже пошли на переплавку. Агния Семеновна не успокоилась и отправила повторное письмо по тому же адресу. “Мы с вами, Родион Яковлевич, оба коммунисты и понимаем, что молодежь нужно воспитывать на героических примерах”, — настаивала она и предлагала невинную сделку: музею выделяют любой списанный танк, а уж музейщики разрисуют его не хуже, чем на фронте, для пущей важности покорежат корпус и выдадут за машину со славной боевой историей. К чести маршала, он сухо сообщил, что в подобные игры не играет. В итоге у Музея Маяковского не оказалось ни своего автомобиля, даже мемориального, ни своего танка, даже списанного. И сама Агния Семеновна, в отличие от пролетарского поэта, передвигалась по городу, как потомственные пролетарии, пешочком да на общественном транспорте.

В начале 60-х годов в Министерстве культуры собралась юбилейная комиссия, готовившая 70-летие Маяковского. После двух часов, проведенных в маниловских разговорах, члены комиссии расслабились и помягчели. На выходе, любезно придерживая дверь, Константин Симонов пропустил Агнию Семеновну. Шагнув следом, сразу же споткнулся о свой автомобиль, но решил быть галантным до конца и первым делом усадить даму в ее лимузин.

— А где ваша машина, Агния Семеновна? — в недоумении огляделся он по сторонам.

— Я так спешила на это совещание, — сказала она, — что просто не успела ее купить.

<p>Гопкинс и компания, или Изобилие по-магадански</p>

Переводчик Сталина, покойный Валентин Бережков, рассказывал, что на переговоры в Кремль американский посол Аверелл Гарриман, естественно, приходил со своим собственным толмачом. Обычно это был сотрудник посольства господин Болен. Если же Болена почему-то не было, Сталин, предвкушая удовольствие, с невинным видом спрашивал:

— А где господин Болен?

— Болен болен, — неизменно отвечал Гарриман, зная, что его слова вызовут радостное оживление.

У нас в редакции, кажется, не было ни одного Болена, но было целых двое Волиных — Павел Генрихович и Владимир Робертович. Случалось им тоже прихварывать. Тогда на планерке, или в столовой, или в коридоре кто-нибудь обязательно говорил:

— Волин болен.

— А Румер? — не давая опомниться, вклинивался я.

— А Румер… умер, — безотказно выпаливал мой собеседник и только после этого спохватывался: — Да ну тебя!..

Конечно, Залман Афраимович Румер был еще жив и благополучно заведовал нашим отделом писем. А до войны он работал в “Комсомольской правде” и в урочный час загремел на Колыму вместе со всем своим тамошним отделом. Только говорили об этом все, кроме него самого.

Я еще помню, что сразу после войны фронтовики очень неохотно и лишь по пустякам вспоминали то, что им пришлось пережить. Плотину прорвало, когда за давностью лет слова отделились от настоящего ужаса, от бед и горя. Но бывшие зэки и их близкие вдобавок справедливо опасались, что откровенные разговоры могут выйти боком. Василий Шукшин, например, вообще сумел утаить, что его отец был репрессирован и погиб.

Но однажды за обедом в редакции речь завертелась вокруг пресловутой поездки по советским лагерям Гарри Гопкинса. Дело было в начале войны. Рузвельт хотел помочь Советскому Союзу техникой и продовольствием, но в конгрессе забеспокоились. Как можно помогать стране, которая использует рабский труд! Чтобы разобраться, так ли это, на Дальний Восток, с благословения Сталина, отправилась американская делегация во главе с Гарри Гопкинсом. Разумеется, вместо доходяг-лагерников им показали откормленных охранников, которые с песнями и прибаутками картинно изображали перед заморскими лохами свободный трудовой порыв. Американцы были довольны. Теперь они могли авторитетно успокоить соотечественников: принудительного труда в Советском Союзе нет.

К этому времени Румер был расконвоирован. Жил в Магадане. И видел, как принимали Гопкинса и компанию.

Похожие книги