Читаем Хроники долгого детства онлайн бесплатно
Вячеслав Игрунов
Хроники долгого детства
На Пироговской
1.
Уже темнело, когда наш грузовичок, пробежавший за день больше шестисот километров, въехал на одесские улицы. От моего визита в Одессу в 1951-м остался только сон да воспоминание о женской бане, куда мама водила меня купаться. Я испытал потрясение только тогда, когда мы въехали в подворотню дома на Пироговской, где мне предстояло прожить несколько лет и стать одесситом. Неожиданно резко стемнело. Подняв голову, я увидел кроны лип, смыкающихся где-то у самого неба, а за стеной деревьев ввысь устремлялись серые каменные стены со светящимися окнами. Мне померещилось, что где-то там, недостижимо высоко, двор накрыт огромной стеклянной крышей. Проснувшись утром, я выбежал еще раз посмотреть на этот прозрачный свод, но, увы, он отсутствовал. Над кронами деревьев синело глубокое южное небо.
Конечно, «прекрасный» дом представлял собой хорошо ухоженный барак, а его «большие» окна казались большими только по сравнению с крохотными оконцами нашей первой андрушёвской хаты. В одесской комнате было окно размером едва ли не полтора на два метра. Но в Андрушёвке я спал в отдельной комнате, а на кухне, любимом месте всей семьи, красовалась огромная русская печь с плитой, где и летом, и зимой волшебно завывало пламя, а на лежанке постелено одеяло и сложены початки кукурузы, мешочки с сахаром и крупами, сушеными яблоками и черникой. Живя в Одессе, я вспоминал свою Андрушёвку как потерянный рай и, когда стал мечтать о сыне, знал, что он должен провести первые годы своей жизни в деревне, где бы он мог утром выбежать на луг, поросший высокими травами, убежать в поле и босыми ногами осторожно ходить по стерне.
Пройдет совсем немного времени, и я буду любить Пироговскую, не буду хотеть переезжать на новую квартиру — и так будет теперь всегда, по крайней мере до Москвы, — но это окажется свойством моей консервативной натуры, а вовсе не свидетельством прелестей нашего нового жилья. Нам предстояло жить в тесной квадратной комнате площадью в четырнадцать метров. <…>
В коммунальной кухне наша семья владела столом с примусом. Впрочем, нам принадлежало две конфорки на газовой плите, но временами их не хватало или их занимали соседи, поэтому примус горел довольно часто. Этой четырехконфорочной плитой пользовались четыре семьи, в то время как другая такая же плита принадлежала только одной семье, состоящей из пяти человек. Им также принадлежала поверхность большой кафельной плиты, не разрушенной при газификации и служившей столом. Вообще эта семья держала себя по-господски, совершенно не скрывая своего презрения к остальным. И, видимо, другие жильцы нашей квартиры признавали за ней такое право, лишь иногда пытаясь взбунтоваться. Бунт никогда не достигал цели.
Я не знаю, почему мать этого семейства, старуха Компрадт, главенствовала в квартире, но именно она устанавливала правила жизни. Она, кажется, всегда жила благополучно и считала это нормой. Компрадт насмешливо смотрела на нас, нищих, которые жарили картошку на подсолнечном масле: себе она никогда не позволяла подобной гадости. Что бы ни жарила, она использовала только сливочное масло, причем купленное не в магазине, а на рынке, вдвое дороже. А мы даже магазинное сливочное масло не могли себе позволить класть на сковородку. Когда я нашел на стадионе — обычном месте наших игр — среди досок за трибунами пять рублей, я купил в магазине сто граммов сливочного масла, сто граммов масла шоколадного и немного конфет: все это одинаково почиталось за лакомство. Куриный суп или — предел роскоши — цветная капуста ординарно присутствовали в меню Компрадт. Наша семья могла позволить себе курицу только по праздникам. Но мы еще признавались относительной ровней Компрадтам. Отец даже приятельствовал с сыном Компрадтихи, Толей, и его женой Ниной, а я иногда бывал в их двух комнатах, играя с Олегом, сыном Толи, чего ужасно не одобряла старуха Компрадт, которая видела во мне деревенщину.
Остальных жителей квартиры Компрадт считала чернью. Напротив нашей комнаты жил дворник с женой и сыном Игнатом. Дворник вскоре умер, сын женился и завел ребенка. Их комната, побольше нашей, выходила на черный двор. К тому же имела выход на террасу. И это все комнаты нашей квартиры. Одна женщина жила в бывшей ванной, где, понятно, могла разместиться почти одна только ее кровать. Эту женщину почему-то особенно ненавидела Компрадт. Через несколько лет после того, как мы съехали на новую квартиру, несчастная жилица сошла с ума. Видимо, условия жизни в коммунальных квартирах способствовали помешательству — в доме обитало довольно много слабоумных. Кстати, жена дворника, унаследовавшая должность мужа после его смерти, тоже вскоре сошла с ума, и ей постоянно казалось, что мои родители травят ее газом.
Еще одна семья — мать со взрослой дочерью — ютилась в бывшей кладовой рядом с кухней. Как они там помещались, один бог знает — мне никогда не приходилось у них бывать. Эти очень тихие люди от одного окрика Компрадт умолкали или, если могли, прятались в своей комнатенке, закрывая дверь на щеколду. И ванная, и кладовая прижимались к туалету, который условно можно назвать ватерклозетом, поскольку каждый посетитель носил с собой ведро, чтобы сливать воду.
Двери клетушек выходили в темный коридор, освещение в котором, как и перед дверями барских комнат, появилось году в пятьдесят седьмом или восьмом, тогда же, когда появился свет над входной дверью в нашу коммуналку. Множество скандалов происходили из-за этих трех лампочек в двадцать пять свечей. Порой кто-то забывал выключать то ту, то другую, и, когда наступал час платить за свет, Компрадтиха, на счетчик которой замыкались лампочки, выкатывала счет. Нам приходилось платить копеек шестьдесят-семьдесят, а один раз Компрадт потребовала рубль сорок, после чего моя мать взбунтовалась, и отцу пришлось вмешиваться, чтобы ссора прекратилась, — но и он возмущался.
Кажется, в доме была еще одна каморка, вход в которую прятался межу кухонной дверью и дверью комнаты Компрадт, где жила одинокая молодая мать с ребенком, но я это совершенно запамятовал. Однако моя сестра, гораздо позже моего бывавшая на Пироговской, напомнила об этом.
Зигзагообразный коридор вел от парадного входа на кухню. Его загромождали какие-то старые вещи и доски. Однажды мой отец застал меня за опасным развлечением. Как раз на изломе коридора, там, где собирался хлам, я размахивал в темноте тлеющими палочками, и они оставляли в воздухе огненные ленты и петли — чудесное зрелище. Отец, увидев это, пришел в ярость — конечно же, он вспомнил, как два или три года назад я чуть не спалил хлев в Андрушёвке, — и, схватив меня за пояс, поволок в комнату. Чиркнув по дороге моим лицом по стене так, что стесал мне два нижних резца, он устроил мне страшную порку.
Физическая расправа считалась обычным воспитательным средством в моей семье. Одно время меня били едва ли не каждый день, а то и не один раз на дню. Причем не только отец устраивал жестокие порки — а бил он, не глядя, ногами или, сжав мою голову между колен, порол ремнем, — но и мать. В шкафу у матери висел белый резиновый пояс с продольными рубцами, который использовался в воспитательных целях. Он оставлял на моем теле розовые и синие полосы, и я страдал не только от жгучей боли, но и от стыда, стесняясь переодеваться в школе перед уроками физкультуры. Дети нашего двора смеялись надо мной, и это вызывало во мне чувство ущербности. <…>
Наш двор представлял собой идеальное место для советского ребенка, оторванного от родителей и предоставленного самому себе. Жилые корпуса охватывали двор кольцом, оставляя проходы на черный двор, где, кроме нас, детей, редко встречался кто-либо. Черный двор, «черный ход» в нашей лексике, и был основным местом моей жизни тех лет. В тесные подъезды черного двора вели выходы из кухонь, откуда мы, попадая на лестницы, забирались на чердак или в подвалы, хотя и не соединенные насквозь, как чердаки, зато имевшие подземные лазы; и все было устроено так, что знающий топографию наших домов мог обойти все пространство, не выходя на божий свет. На узких лестничных маршах черных подъездов царили грязь и запустение, а в торцах корпусов дома № 5 я обнаружил крохотные чуланы метра полтора-два площадью, либо не используемые вовсе, либо служившие местом сбрасывания разного хлама, который жильцы не решались выбросить одним махом. Там я находил книги, явно мне не по возрасту, которые и читал; некоторые из них были довольно ценными. Там мы с девочкой Нилой из пятого дома продолжили изучение анатомии. Там базировался штаб нашей тимуровской организации. На черном дворе дети из наших домов устроили самодеятельный театр, и на спектакль «Буратино» пришли посмотреть даже некоторые родители. Меня, чужака, никто в «труппу» не приглашал, я оставался всего лишь зрителем, но пример ребят, практически моих сверстников, вдохновил и меня на организацию детского кружка, но уже со школьными товарищами.
…Скандалы между семьями сопровождались скандалами внутри семей. Моя мать часто ссорилась с нелюбимой свекровью, да и у меня с отцовской матерью не сложились отношения. Ее однообразная жизнь неграмотного и лишенного всякого любопытства человека вызывала во мне отторжение, а ее раздражал я, и она находила поводы, чтобы толкнуть меня или запустить игрушечным автомобилем прямо в голову. Однажды, когда мне было лет десять-одиннадцать, она довела меня до того, что я бросился на нее со столовым ножом и, повалив на кровать, пытался пырнуть. На ее крики прибежали соседи и оттащили меня. Бабка с тех пор стала осторожнее, но острая взаимная нелюбовь сохранилась навсегда. И так жили едва ли не в каждой квартире.
Приехав в Одессу, мать занялась поисками работы — отец же возглавлял плановый отдел сахарного завода. Вскоре выяснилось, что устроиться в больницу или поликлинику нет никакой возможности, и это очень огорчало мать, которая не хотела лишаться квалификации терапевта. Пришлось идти на компромисс — устраиваться врачом «скорой помощи», как предполагалось, года на два, чтобы впоследствии, пользуясь знакомствами, занять освободившуюся где-нибудь вакансию. Временная работа обернулась вечной, и мать прослужила на «скорой» до глубокой старости.
Сестру мою как-то очень быстро определили в детские ясли, а я остался предоставленным самому себе. Кроме службы, мать вела все хозяйство, отец практически не помогал ей, а бабка жила как гриб — она часами могла щелкать семечки, бессмысленно глядя в окно. Поначалу она еще готовила какие-то блюда, но после того, как в холодце обнаружилось слишком много щетины, чтобы его можно было есть без отвращения, между матерью и бабкой разгорелся такой скандал, что с тех пор кулинария стала уделом матери. За одним исключением: уступая просьбам отца, рыбу в маринаде готовила баба Ирина — это у нее получалось исключительно хорошо. Максимум, что бабка соглашалась выполнять, это в дни дежурства мамы отводить внучку в ясли, которые находились в соседнем доме. Впрочем, и эту обязанность довольно часто брал на себя я. Став постарше, лет с десяти, я иногда стал мыть полы в коридоре и на кухне в дни дежурства нашей семьи — и даже старуха Компрадт не имела ко мне претензий.
Так или иначе, я остался без надзора. Я плохо помню, чем занимался летом 1956 года. Помню какие-то шумные игры поздними вечерами: мальчики бегали, норовя поймать девочек — «пошли на хутор бабочек ловить!». Помню, что мальчишки охотились на котов, чтобы привязывать им к хвостам консервные банки и наблюдать, как те мечутся по черному двору, — в этих играх я не мог принимать участие, они вызывали во мне глубокое отвращение. Но главным событием стало знакомство с Аликом Перекрестовым. Тихий интеллигентный мальчик гулял у наших окон под дружеским попечением дедушки. Иногда дедушка читал ему шикарную толстую книгу «Легенды и мифы Древней Эллады», и я с восхищением слушал рассказы об аргонавтах, о подвигах Геракла. До того мне читали тоненькие книжки советских детских авторов вроде Агнии Барто или Сергея Михалкова. В очень раннем возрасте я выучил наизусть несколько басен Крылова и «Песнь о вещем Олеге». Самую запомнившуюся книжку — «Дети подземелья» Короленко — подарил мне отец, когда я поступил уже в первый класс.





