Читаем Сумерки в полдень онлайн бесплатно


Сумерки в полдень

Я не знаю, как озаглавить эти несколько страниц, предпосылаемых книге. "Предисловие"? "От автора"? Все не то, потому что не содержание книги собираюсь я толковать предваряющим образом, и не позицию автора, и даже не отношение его к собственному тексту. И в еще меньшей мере — рассуждать на излюбленную и несчетно повторявшуюся тему: "есть своя судьба и у книг". Просто-напросто я испытываю необходимость высказаться, объясниться с будущим читателем, кто бы и где бы он ни был. Вот, пожалуй, и самое подходящее заглавие: "Необходимое объяснение".

Шимон Перецович Маркиш

Культурология / История / Образование и наука
<p>Шимон Маркиш</p><p>Сумерки в полдень</p>Очерк греческой культуры в эпоху Пелопоннесской войны<p><strong>Необходимое объяснение</strong></p>

Я не знаю, как озаглавить эти несколько страниц, предпосылаемых книге. „Предисловие“? „От автора“? Все не то, потому что не содержание книги собираюсь я толковать предваряющим образом, и не позицию автора, и даже не отношение его к собственному тексту. И в еще меньшей мере — рассуждать на излюбленную и несчетно повторявшуюся тему: „есть своя судьба и у книг“. Просто-напросто я испытываю необходимость высказаться, объясниться с будущим читателем, кто бы и где бы он ни был. Вот, пожалуй, и самое подходящее заглавие: „Необходимое объяснение“.

Рукопись, которая легла в основу книжки, родилась семнадцать лет назад. Академик Николай Иосифович Конрад (память о нем да будет благословенна), японовед и синолог, историк литературы и культуры, задумал серию научно-популярных монографий под общей шапкой „Культуры времен, народов, стран“. Шапка означала, что мировая культура и ее движение (прогресс? регресс? стагнация? — кто знает...) должны быть показаны через ограниченные во времени и пространстве проявления, своего рода моментальные снимки. Разумеется, момент в истории может длиться и тридцать, и сорок лет, и больше, но принцип был таков: по возможности краткий период, по возможности ограниченное число действующих лиц, но и события, и их участники должны быть доподлинно значительны, судьбоносны — если не стесняться торжественных и пышных слов.

Дело было в самом конце 60-х годов. Конрад, который в прошлом бывал и в опале, и даже в узилище, пользовался тогда высоким авторитетом, его идеи и рекомендации принимались без возражений. Он сам выбрал будущих авторов и летом 1969 года собрал нас на совещание в издательстве, которому предстояло принять под свою „крышу“ задуманную Конрадом серию. Это было московское издательство „Искусство“: оно считалось (да и было, пожалуй) либеральнее и даже вольнодумнее остальных. „Вольнодумство“, может быть, и слишком дерзкое для тогдашних обстоятельств понятие, но редакторы „Искусства“ обнаруживали настоящую отвагу и великую изобретательность в непрерывной борьбе с тупым и темным начальством. Хочу непременно назвать издательского куратора серии, искусствоведа Юрия Максимилиановича Овсянникова. Надеюсь, что это упоминание не принесет ему вреда.

Я уже не помню всех участников нашего совещания, как, разумеется, не помню и всего плана серии, всех названий, в тот день предлагавшихся и утвержденных. Вот то, что не забылось.

Византолог Александр Петрович Каждан взялся написать о двух днях из жизни Константинополя — о днях штурма и захвата византийской столицы крестоносцами. Философ Александр Моисеевич Пятигорский предложил представить буддистскую культуру через жизнеописание основателя веро учения. Лев Николаевич Гумилев (до сих пор не знаю, какова в точности его специальность ) выбрал темою христианские царства в Монголии. Самым молодым среди нас был филолог-классик Сергей Сергеевич Аверинцев, нынешняя звезда российского культурного возрождения. Каковы были его намерения, к сожалению, не припоминаю... Не хочу изображать нас ни как подрывателей основ, ни, того менее, как врагов советской власти. Однако имена большинства из нас были так или иначе замараны в глазах властей: кто — сын расстрелянного, кто сам сидел, кто — бывшая жертва антикосмополитской кампании, кто — „подписанта кто — и носитель многих или даже всех этих неприятных качеств. И сюжеты наши, вроде бы невинные, сдвинутые в далекое прошлое, были — по тогдашним идеологическим стандартам — взрывоопасны. Только один пример. „Изюминка“ каждановского замысла была в том, что для изучения причин падения Константинополя сохранилось два источника: один создан победителями, другой — побежденными. И Каждан хотел представить обе версии параллельно: одно и то же с двух диаметрально противоположных точек зрения, не отдавая предпочтения и не отвергая, не „разоблачая“ ни той, ни другой. Но ведь это же крамола, покушение на догму объективности истины, всегда одной-единственной и всегда принадлежащей марксистской науке!

Я начал работать над своей книгой осенью 1969 года, а спустя год, в сентябре 1970 года, „предал“ Родину — эмигрировал. Правда — не в Израиль, а в Венгрию, в братскую страну, находящуюся под попечением братской партии. Тем не менее рукопись, которую я отправил из Будапешта в Москву весною 1971 года, легла мертвым грузом в архив издательства „Искусство“. Изменили Родине и некоторые иные члены конрадовской „бригады“. Из названных мною выше — Каждан теперь в Вашингтоне (в византологическом центре Думбартон-Окс), Пятигорский — в Лондоне (в Школе азиатских и африканских исследований при Лондонском университете). А Конрад умер. Насколько мне известно, ни одна книга из задуманной им серии не увидела света.

Стоит ли 17 лет спустя возвращаться к тексту, который давно ушел из моей жизни, не есть ли это, в какой-то мере, гальванизация трупа? Я навсегда расстался с классической филологией, изрядно позабыл свой греческий, занимаюсь совсем другим делом — русско-еврейской литературой. Зачем мне это?

Случилось так, что мой старый друг Ефим Григорьевич Эткинд, профессор из Ленинграда, а потом — из Парижа, года полтора назад прочитал эту книжку и сказал, что она, как ему видится, не обветшала, не заплесневела, что, говоря попросту, читать ее интересно и поучительно. Но профессор Эткинд — тот идеальный читатель, для которого я работал в прошлой моей жизни, к которому обращался, на которого ориентировался. Быть может, сказал я себе, хоть тысяча, хоть полтысячи читателей этой категории найдется среди трехсот тысяч покинувших Советский Союз примерно в одно время со мною и после. А может быть — как знать? — моя книжка проберется и назад, туда, где родилась и где, смею надеяться, была бы понята и принята. Потому что эта книжка — не для перевода ни на английский или французский, ни даже на иврит. Она — для российского интеллигента и ни для кого больше. И темы, мотивы, с их открытой или подспудной апелляцией к современности, и самые цитаты из древних авторов, которыми она так обильно уснащена, звучат по-настоящему только по-рисски и только в России.

И здесь мой второй резон для превращения машинописных страниц в печатные. Я думаю, что мое описание греческой цивилизации в эпоху Пелопоннесской войны, отражает состояние не только афинского или спартанского общества V века до христианской эры, но и советского общества на рубеже 60-х и 70-х годов нашего столетия. Отношение к античности всегда было в России показателем общественных настроений — по одному этому показателю можно написать историю российской интеллигенции. И я считаю, что моя книжка составляет пусть самую скромную, но все же какую-то главу в этой истории. В этом качестве она должна привлечь внимание западных русистов и — надеюсь — окажется для них небесполезна.

И последнее — о заглавии. Когда я его придумал, я и не подозревал о существовании знаменитого романа Кестлера „Мрак в полдень“ („Darkness at Noon“). Так что никакой умышленной связи между этими двумя заглавиями нет.

Шимон Маркиш

15 сентября 1987 г.

Хоф Дор, Израиль

<p><strong>ВСТУПЛЕНИЕ</strong></p>

МАТЕРИ И БРАТУ — САМЫМ НЕОБХОДИМЫМ

Существуют слова, окруженные ореолом смутной многозначительности, но растратившие за частым и неразборчивым употреблением точный и конкретный смысл. К их числу принадлежит слово „Эллада“ и многие производные от него или привычно с ним сочетающиеся: „эллинский дух“, „божественная безмятежность древних эллинов“, „пластический гений Эллады“... За этим словом — а точнее, штампом, стереотипом мысли — стоят века восторженного преклонения, прилежного ученичества, стойкой педагогической традиции, полагавшей античную древность в фундамент образования и воспитания. Впрочем, как нередко бывает со стереотипами, оно вызывало (и вызывает) эмоциональную реакцию не только положительную, но и резко отрицательную. Еще в прошлом веке начались насмешки над ходульным „пластическим гре-ком“ и „эллинскими доблестями“, осточертевшими любому гимназисту. Не прекращаются они и по сей день. „Нагие атлеты, состязавшиеся под безоблачным небом Эллады“? А безжалостное солнце, которое яростно палило этих прыгунов и дискоболов? А клубы пыли, которые ветер метал в лицо обливающимся потом бегунам? А панкратиасты — сочетание борца и боксера, — клубком катавшиеся в грязи и собственной крови?.. „Триумф народоправства, высочайшая вершина демократии“? А рабство? А неуемное сутяжничество и тучи алчных доносчиков-сикофантов в Афинах, а беспросветная жестокость и бесчеловечность „казарменного коммунизма“ в Спарте? „Безмятежная ясность духа“? А священное безумие оргиастических культов и сохранявшиеся в строжайшей тайне обряды мистерий, а одержимость, которую и Платон, и Демокрит одинаково считали непременною предпосылкой поэтического творчества? „Врожденное чувство прекрасного, благородная величавость в осанке, в каждом движении“? А нестерпимая вонь на узких, загаженных помоями и человеческим калом улочках, рои мух и полчища червей, голые тельца новорожденных на перекрестках, подкинутые родителями и обреченные, в лучшем случае, стать законной добычею работорговцев, а в худшем — голодных псов?

Но критика стереотипов, переоценка привычных ценностей — это лишь протест против слащавого умиления, безоговорочной канонизации ВСЕГО „эллинского“, это лишь необходимая поправка, призыв к здравомыслию. Зачеркнуть или поставить под сомнение неповторимую роль греческой культуры в истории человечества (или, по крайней мере, западного полушария) такая критика не способна, да и не стремится. Культуру Древней Греции — в самых разнообразных формах и проявлениях, сознательно и неосознанно — наследует неисчислимое множество людей, ее влияние в сегодняшнем мире необозримо, не поддается учету. Всегда, начиная еще со времен Римской республики, не исключая и средних веков, с особенной интенсивностью — в эпохи Возрождения и Просвещения, с особенной политической остротою — в пору Французской революции, всегда греческая древность была вызовом „современностям“, контрастом, волнующим ум и чувства, манящим, удивляющим, соблазняющим, прекрасным. Критика же чрезмерно радикальная, уничтожающая обнаруживает свою слабость не только перед этим неоспоримым фактом современности, но и перед фактами самой древности.

Для примера можно сослаться на критиков афинской демократии. Иные среди них не признают за нею никаких достоинств, считают Афинскую державу (архэ) типичным „империалистическим хищником“, ее вожаков — своекорыстными честолюбцами, и только, афинский народ (демос; совокупность полноправных свободных граждан) — капризной и темной толпою, которой лишь кажется, что она вершит все дела, на самом же деле ею вертят по своему произволу все те же вожаки.

Эти обвинения — не лишенные оснований — восходят еще к тем противникам государственного и общественного строя древних Афин, которые нападали на него изнутри, противопоставляя демократическим Афинам спартанскую олигархию (власть немногих), и самым знаменитым среди них был и остается Платон. В диалоге „Государство“ Платон написал внутренний портрет демократа: в его душе соседствуют все страсти, и добрые, и дурные, он жадно гонится за любыми наслаждениями, не отличая достойные от недостойных, не ставя их перед судом разума и истины. „Так он и живет, со дня на день... сегодня напиваясь под звуки флейты, завтра не беря в рот ничего, кроме воды, и тощая, то отдаваясь целиком телесным упражнениям, то бездельничая и ни о чем не тревожась... Иногда он увлечен государственными делами, иногда позавидует военным и вмешивается в их дела, иногда — купцам... Нет в его жизни ни порядка, ни строгих правил, а между тем сам он считает такую жизнь единственно приятною, свободною и счастливою“. И каков он, таково же в точности его демократическое государство.

Если даже допустить, что эта психологическая характеристика верна безусловно и вполне, остается неопровержимым одно, самое главное: демократические Афины, такие ветреные и морально выродившиеся, оставили после себя великие духовные сокровища, от олигархической же Спарты, столь возвышенной, доблестной, нравственно непоколебимой, не осталось ничего — ни литературы, ни истории, ни изобразительного искусства, ни архитектуры, ни самого города наконец — его остатки были обнаружены археологами с громадным трудом. Ничего, кроме смутных воспоминаний о чем-то грозном, бездушном и жестоком, да еще идеализированных картин или же утопических проекций на экран будущего, рождающих сегодня, около двух с половиной тысячелетий спустя, чувства, весьма далекие от восхищения.

И если даже принять без всяких оговорок обвинение, что афинская демократия убила учителя Платона, мудреца и праведника Сократа, остается неопровержимым, что в течение сорока лет Сократ беспрепятственно пропагандировал в Афинах свое учение, между тем как в Спарте он был бы осужден на смерть за первую же попытку подобной пропаганды, подрывающей основы существующего порядка вещей и мыслей. Лучше всего об этом свидетельствует сам Платон: в позднем своем сочинении „Законы“ он изобразил образцовое общество, построенное по примеру спартанской олигархии, и в этом обществе категорически нет места зловредным агитаторам сократовского типа. В своем идеальном государстве постаревший ученик без колебаний казнил бы своего учителя, предъявив ему те же обвинения, какие афинская демократия предъявила реальному Сократу на реальном судебном процессе 399 года до н. э.: он растлитель молодежи и враг богов.

Итак, желая понять культуру Греции, нужно запастись здоровым недоверием как к старомодному преклонению перед Элладой, так и к новомодным ее ниспровергателям.

Предмет этой книги — не греческая культура в целом, но лишь один, сравнительно недолгий, период ее существования: годы Пелопоннесской войны (431—404 гг. до н. э.).

Похожие книги