Читаем Корпус тайных наук онлайн бесплатно
Корпус тайных наук
В Российской империи начала XIX века магия – не просто чудо, а важнейшая государственная наука, овладеть которой в совершенстве способны лишь лучшие умы страны. Те, кто поступил в Императорский Корпус магических, тайных и возвышенных наук: юстициары и словотворцы, алхимики и механики, целители и управители стихий. Как помочь товарищу, чья магия вышла из-под контроля и стала опасной для окружающих? Можно ли провести старинный ритуал без последствий? И главное – как отстоять дорогое сердцу учебное заведение, если проверяющие только и ищут повод его закрыть? Все возможно, если объединиться: создать союз друзей, объединенных честью и долгом. Союз отчаянных и беззаботных. Для кого эта книгаДля поклонников «Графа Аверина», которые хотят снова оказаться в магической Российской империиДля любителей альтернативной истории и магических академийДля тех, кто вырос на «Гардемаринах» и историях о братстве, чести и взрослении
Серия: МИФ Проза
Фантастика / Героическая фантастика / Фэнтези / Магические академии© Мирович С., 2026
© Л. Рейнеке, стихи, 2026
© Оформление. ООО «МИФ», 2026
Обычно августовские вечера в Бжезине-на-Висле спокойны и безветренны, но сегодня все было не так. С самого утра небо набухло дождями, уже к полудню потяжелело, а вскоре после обеда прорвалось косым хлестким ливнем. Ветер метался по парку, срывал листья с деревьев, швырял их в пруды и фонтаны, то и дело завывал в трубах или хлопал створкой окна там, где кто-то по неосторожности не закрыл ее плотно. На Бжезину обрушилась настоящая буря.
У Витольда, стоило ему подняться с постели, все валилось из рук. Его точила неясная тревога, изводила вроде бы без всяких причин. За несколько часов он успел всерьез повздорить с братом, довести до слез маленькую сестру и испортить матери фортепианный этюд в четыре руки. В конце концов, решив, что сегодня не принесет никому ничего, кроме огорчений, он убрался с томом Эпиктета наверх, в картинную галерею, и принялся бродить вдоль фамильных портретов, рассеянно поглядывая то на них, то в залитые дождем высокие, узкие окна.
– Пан Витольд? – глуховатый голос старого дворецкого Ежи в гулкой галерее грянул, как удар колокола.
Вздрогнув, Витольд поудобнее перехватил растрепанную пухлую книгу и обернулся, попытался улыбнуться в ответ:
– Что, Ежи? К ужину ведь, кажется, еще не звонили…
– Ваш отец дома, – после короткой заминки отозвался дворецкий, почему-то отведя глаза. – Он велел передать, что ждет вас у себя в кабинете.
– Вот как? Что ж… – Витольд всмотрелся в старика. – Я сейчас приду.
В сумерках л
Сейчас перед дверью кабинета замер Витольд, подавляя неизвестно откуда взявшуюся робость. Несколько раз сжав и разжав кулаки, он коротко постучал и переступил порог.
Отец любил готику, и это понял бы каждый, кому довелось бы сюда войти. Стрельчатые окна, резкие, стремящиеся вверх формы, панели темного дерева, такая же мебель – казалось, все здесь поглощало огоньки свечей, не позволяло им осветить интерьер. Витольду нравилась эта обстановка, ее приглушенные тона успокаивали, помогали сосредоточиться и очистить мысли, но сейчас он привычного умиротворения не испытал.
– Отец? Добрый вечер. – Он слегка склонил голову, остановившись напротив письменного стола. – Ежи передал, что вы хотели меня видеть.
Отец поднял взгляд от бумаг. Его красивое бледное лицо выглядело осунувшимся, измученным, темные глаза почернели, ввалились и от этого казались неестественно огромными. В пальцах он крутил какое-то письмо, все больше сминая его.
– Хотел. – Отец встал, бросил бумагу на стол. – Витольд, мне нужно поговорить с тобой о твоем ближайшем будущем.
И только-то? В груди шевельнулось удивление: откуда же беспокойство и почему отец смотрит так тревожно?
– Да, конечно! – с готовностью откликнулся он. – Я думал об этом, и немало. Мне очень бы хотелось поехать в Геттинген, хотя после нескольких лет так далеко от дома не хочется снова уезжать, поэтому Ягеллонский…
– Ты не поедешь ни в Геттинген, ни в Краков, – голос отца прозвучал резко.
– Но… Хорошо. – Витольд давно привык к строгости и приступам мрачности отца, поэтому сейчас просто постарался смягчить все улыбкой. – Тогда, мне кажется, Йена…
– Ни Йены, ни Болоньи, – отец смотрел ему в лицо. В глазах застыло непонятное выражение. Длинные пальцы сжались в кулак. – Ты возвращаешься в Ораниенбаум.
– Что?! – выдохнул Витольд. Только глухой не расслышал бы возмущение в этом возгласе. – Нет! Нет, вы обещали! Вы говорили, что моя необходимость жить в России – это временно, только пока я ребенок, что это нужно семье…
– И это все еще нужно семье! – теперь и отец повысил голос. – И не обсуждается. Это приказ императора. Ты едешь.
– Императора, значит?! – Витольд вновь улыбнулся, хотя, наверное, вместо улыбки получилась гримаса. – Того самого, к которому его бабка вас приставила, чтобы не бунтовали и ходили при нем пажом? Который называл вас братом, а потом вышвырнул, потому что наигрался в братство с пшеком? Этого императора?!
– Витольд! – Отец побелел больше прежнего, хотя, казалось, это невозможно. – Ты забываешься! Благодари Бога, что я презираю рукоприкладство. Вон из моего кабинета! Отправляйся к себе и начинай собираться. Чтобы до завтра я тебя не видел.
Покойная бабка Изабелла смотрела на Витольда с портрета в углу, в ее глазах светилась неукротимость.
Петергофскую дорогу нещадно поливал дождь. Он сопровождал карету от самого Петербурга и, казалось, с каждой верстой усиливался. Может, если бы почтенный Петр Васильевич Полев обладал способностью успевать куда нужно к сроку и не откладывать все на последний день, они с племянником и не пробивались бы сейчас сквозь дорожную грязь, но Петр Васильевич к солидным сорока годам успел прославиться как самый необязательный и безалаберный сибарит столицы. Впрочем, эти изъяны ему легко прощали – за доброту, хлебосольность и неизменную широту души.
Племянник тоже любил все это в дяде, но особенно ценил талант к стихосложению. Петр Васильевич обладал легким пером, умел шутить уместно и искрометно, а еще владел магией слова. Той самой, которая, по мнению света, способна украсить и раут, и дружеский вечер, и даже прием при дворе. Той, в которой редко видели нечто большее, чем занятное развлечение. Ею судьба наградила и самого Алексиса так щедро, что хватило бы на семерых. И он еще непременно прославит ее; о, в этом нечего и сомневаться!
Так обязательно будет, и дядя Пьер сможет любоваться этим из первых рядов. В конце концов, с ним единственным Алексис многие годы делил свои страсть и веру. Два поэта в семье, состоявшей исключительно из людей практичных и рассудочных, они неизменно понимали друг друга. К дяде всегда можно было примчаться хоть с радостью, хоть с бедой, а нет – так написать и получить полный искреннего участия ответ. Жаль только, что сейчас он никак не желает понять, в чем беда, и так упрямо ищет разговора на ту треклятую тему. Разговора и наверняка понимания, а то и прощения для тех, о ком и упоминать-то не хочется!
Распалившись больше прежнего, Алексис мрачно насупился, потянул себя за курчавую русую прядь, упавшую на лоб, и уткнулся в окно экипажа с таким жадным вниманием, будто надеялся рассмотреть в дожде смысл жизни. Пальцы то и дело дергали манжету, которая и так уже пришла в совершенный беспорядок.
– Алексис, послушай, – по тяжелому вздоху и осторожному тону, который выбрал дядя, было ясно, что он сам не слишком рад заводить этот разговор, – твоя мать только хотела…
– Не надо, дядя, – процедил Алексис сквозь зубы, по-прежнему глядя в окно. – Я прекрасно знаю, чего она хотела. Она хотела, как и всегда, оправдать его и объяснить, почему я не прав.
– Ох, Алексис, ну как же тебе объяснить… Она любит тебя, любит вас обоих, но она тревожится о мире в семье. О том, что он разрушится совсем, если вы с отцом не научитесь говорить друг с другом или если некому будет встать между вами. Тогда…
– Он ударил меня, дядя Пьер! – Алексис порывисто обернулся. Петр Васильевич свел брови, между ними пролегла болезненная складка, и он разом сделался старше с виду. – Ударил, поймите! Он мой отец, но я такой же дворянин, как и он, и отстаивал свое законное право! – Он все сильнее горячился. – Все преподаватели в Корпусе признавали, что во мне есть талант, об этом писали в итоговой рекомендации к высшей ступени. В конце концов, это была царская воля – чтобы лучшие остались в Корпусе, пока не завершат обучение. А он?! – На рытвине карету слегка подбросило, Алексиса тряхнуло, но на дядю он уставился, постаравшись принять самый независимый и непримиримый вид.
– Послушай, я не пытаюсь оправдать рукоприкладство твоего отца, но и тебе не следовало вспыхивать, как… как пакля от факела! – Тоже начиная горячиться, Петр Васильевич неопределенно взмахнул рукой и тут же схватился за сиденье: на следующей рытвине тряхнуло весьма ощутимо. – Он ищет возможности, и его можно понять, Алексис. Ваше Высокое – не самое доходное имение, уж прости. У тебя есть брат и сестра, а ты старший сын, и твоя выгодная служба особенно значима для семьи, – Петр Васильевич говорил настойчиво, но мягко и то и дело пытался заглянуть племяннику в глаза.
– Особенно значима?! – Алексис криво усмехнулся. – Дядя Пьер, дело не в какой-то там особой значимости! Он просто боится, что я его опозорю, его и славное имя Полевых. Поэтому хочет приставить меня к какому-нибудь «тихому, скромному, но респектабельному делу» – его слова! – где я был бы под присмотром, приносил бы пользу и при этом «ничего со своими стихами не мог бы натворить» – вновь его слова! И он решил, что лучше всего на годик отправить меня слушать какую-нибудь бесполезную латынь, а после засунуть в Московский архив! Чтобы я там чах над свечкой да бумагами, вел себя посмирнее да приносил жалованье. Но как бы не так! – последнюю фразу он почти выкрикнул в лицо дяде. – Моим стихам найдется достойное место, и никакие его усилия, приказы или печальные, как у нашего спаниеля Апорта, очи этого не изменят. Я так ему и сказал! – вздернув подбородок, Алексис вновь отвернулся к окну.
Вдруг захотелось, чтобы никакого стекла между ним и сентябрьским дождем не было. Он бы подставил лицо ветру и холодным струям, позволил им остудить себя, подождал, пока вода смоет воспоминание о той безобразной сцене, об отцовской пощечине, что до вечера звенела в голове, о поджатых губах матери, которая избегала смотреть ему в глаза, зато говорила какую-то бессмыслицу о том, как «все должны друг другом дорожить, а ни одна размолвка не стоит обеда». Ну конечно же. Конечно. Зато, видно, размолвка и оплеуха очень даже стоят того, чтобы никто и не подумал сказать ему доброе слово на прощание, а уж проводить до Петербурга…
В носу странно защипало, и Алексис невоспитанно потер его ладонью.
– Алексис, а ты… вот прямо так отцу сказал? – тон Петра Васильевича стал особенно деликатным.
– Ну почти. Не помню слово в слово, – Алексис посмотрел на дядю. На плечи вдруг навалилась тяжелая, унылая усталость. – Это ведь неважно. Я мог быть ужасен, а мог – предупредителен и кроток, он все давно решил и мнение свое обо мне давно составил, ничего хорошего между нами бы все равно не вышло, даже если бы я отступил. А я не отступлю, – Алексис поджал губы. – Спасибо, что он хоть дверь передо мной не запер и не велел лошадей не давать. Я возвращаюсь в Корпус. Там мои друзья, там все, что мне важно, там я и должен быть. И вы знаете это не хуже меня, – тут он тепло улыбнулся, поймав дядин взгляд. – Просто у вас доброе сердце, и оно болит даже за мир в семье непутевых Полевых. Я ведь прав?
– Ох, Алексис, все-то ты знаешь, – дядя тоже улыбнулся, устало и немного грустно, а потом обнял его за плечи. – Во всем-то ты прав…
Мимо по дороге, опасно обгоняя, пронеслась большая черная карета. Алексис подался к окну – показалось, что это экипаж Феди Лорингофена, – и принялся высматривать ее впереди: сердце и мысли уже были с друзьями и наставниками.
В конференц-зале было светло. Утренняя свежесть норовила забраться за воротник форменного сюртука, и юный князь Александр Елецкий поймал себя на мысли, что ничего не потерял бы, будь тепла в великолепных стенах Кавалерского корпуса немного больше, а прохлады, призванной привить воспитанникам спартанский стоицизм, – несколько меньше. Впрочем, кто он, чтобы возражать наставнической мысли? Чуть усмехнувшись собственному смирению, князь сильнее выпрямился в преддверии торжественной встречи с директором, и в этот момент двустворчатые двери с грохотом распахнулись.
На пороге замерли трое юношей. Один был в серебристо-сером рединготе вместо предписанной формы и держался едва ли не царственно; второй – рослый, бледный, до крайности худой и отчаянно черноглазый, из-за тонких, длинных рук и ног казался на редкость нескладным и заметно стеснялся тесного, криво сидящего сюртука; третий же, невысокий и смуглый, так и поблескивал смеющимися карими глазами, форменный сюртук просто накинул на плечи, а правую манжету где-то испачкал чернилами. За первыми он наблюдал тем опасно цепким взглядом, который люди легкомысленные принимают за озорной. Князь Александр Елецкий в свои восемнадцать лет человеком легкомысленным себя не считал.
«Что-то будет», – подался он вперед и замер в предвкушении.
Юноша в тесном сюртуке сделал шаг через порог, пытаясь обогнуть «серебристого», но тот не только не двинулся с места, но и возмущенно возвысил голос:
– Позвольте, сударь! – Он занял собой весь дверной проем. – Может быть, в глуши, откуда вы прибыли, в ходу подобные манеры, но здесь, в Ораниенбауме, вам не следует столь бесцеремонно отдавливать людям ноги!..
– А может быть, вам не следует быть столь неуклюжим элефантом? – наигранным басом поинтересовался его смуглый спутник.
Ученики в первых рядах засмеялись, кто-то шагнул ближе к разворачивающейся сцене, кто-то вытянул шею, чтобы лучше видеть.
«Серебристый» заметно побагровел и сорвался на тон выше:
– Вы забываетесь, сударь!




