Читаем Национальный вопрос и моя мама онлайн бесплатно
Национальный вопрос и моя мама
Авторы сборника «Национальный вопрос и моя мама» предлагают читателям христианский взгляд на проблему межнациональных отношений. Во Христе, как известно, нет различий «между эллином и иудеем» (см.: Рим. 10,12; 1 Кор. 1, 23–24; Тал. 3, 28 и др.), но это отнюдь не означает, что народам следует забыть свои культурные и национальные традиции. Бережное и уважительное отношение друг к другу, умение разделить боль человека, живущего на чужбине, а главное — любить ближних, независимо от национальности и цвета кожи — мысли, которые лейтмотивом проходят через книгу.
Ярослав Алексеевич Шипов , Нина Александровна Павлова , Александр Дьяченко , Никон Муртазов , Мария Сараджишвили
Проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерияМ.: Даниловский благовестник, 2012. — 160 с.
ISBN 978–5-89101–249–3
УДК 271.2 ББК 86.372
© Данилов ставропигиальный мужской монастырь, составление, оформление, верстка, 2012
Урожденные сибиряки, мы оказались в Узбекистане из–за папы. Как и все мужчины в нашей семье, он ушел добровольцем на фронт, а военкомат направил его охранять среднеазиатскую границу. Так и прослужил он всю жизнь в Узбекистане, выйдя в отставку уже подполковником.
Но если папа был всего лишь подполковником, то мама, главный агроном республиканского объединения «Сортсемовощ», была у нас, пожалуй, матушкой–генеральшей. Проще сказать, она была из породы тех русских женщин, о которых сказано у Некрасова: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». Правда, про горящую избу я точно не знаю. А вот история с конем была такая. Маме как агроному полагалась лошадь, чтобы объезжать поля. А потом всех лошадей забрали на нужды фронта, и остался лишь зверь–жеребец по кличке Мальчик. Мальчика хотели пристрелить — он нападал на людей, рвал их зубами и мог, опасались, убить. Как мама укротила жеребца, вкратце не расскажешь. Но конь был предан маме, как собака, и не однажды спасал ей жизнь — уносил от погони волчьей стаи и однажды перекалечил волков, когда стая настигла их. А еще запомнилось, как в студеную сибирскую зиму мама заблудилась в буране и, замерзнув, потеряла сознание. Конь привез тогда домой среди ночи уже бесчувственную маму и бешено барабанил копытом в ворота, пока не разбудил домашних. Помню, как мама, очнувшись, дала коню хлеба с солью и похвалила его:
— Ты заработал свой хлеб.
Это была высшая похвала в ее устах коню или человеку — он заработал свой хлеб. С детства, с первых звуков родной речи во мне живет то мистическое отношение к хлебу, когда вот эту краюшку к обеду надо сначала заработать. От дармового хлеба, считалось, болеют и хиреют. И худшее, что могли тогда сказать о человеке, это: «Он ест из чужой тарелки». Или: «Он на кусок хлеба себе не заработал». Правда, в Узбекистане говорили: «на лепешку».
Узбекский язык мама знала, но с достоинством матушки–генеральши говорила только по–русски. Приходит к ней, к примеру, Саид и начинает, естественно, с приветствия:
— Яхшимисан? Саломатмисан?
Восточное приветствие — это изысканная, но долгая церемония, когда из учтивости надо расспросить про всех домашних, поинтересовавшись под конец и здоровьем ишака, если таковой имеется.
— Саидка, кончай, — обрывала его мама. — Муж, дети и кошка здоровы. А ты почему не проверил на всхожесть семена?
Семена — это золотое дно. На всех базарах были тогда магазины «Семена», подчиненные непосредственно маме. Семена продавали из мешков — на развес. А элитные семена стоили настолько дороже обычных, что можно было сделать состояние, подмешивая в элиту низкосортицу. Так вот, мама говорила о своих продавцах:
— Саидка у меня спекулирует коврами, Алишер — шелком. Все с торговли кормятся, но семенами не спекулирует никто.
Должность мамы — тоже золотое дно. В ее руках рычаги управления богатством — семеноводческие хозяйства, селекционная станция и сеть магазинов «Семена». Маму не раз пытались подкупить, и ярко запомнился такой случай. Послевоенные годы, всё по карточкам и очень голодно. Мама, уходя на работу, оставляет нам с братиком на обед три картофелины в мундире. Сама она ест только кожуру от картошки, уверяя, что это полезно: в кожуре много калия. Но дотерпеть до обеда мы с братом не в силах. Съели картошку еще утром, а в обед шаримся по пустым кастрюлям. И вдруг — о, чудо! — нам привозят машину продуктов. Какие–то веселые люди в тюбетейках заносят в кухню мешки риса, муки, ящики с тушенкой и еще с чем–то. Помню только золотистые балыки рыбы и название неведомой мне еды — бастурма. Я разглядываю неизвестную мне бастурму, а братик припадает к корзине с виноградом и быстро–быстро ест его. Но тут появляется разъяренная мама, и люди в тюбетейках почти бегом уносят мешки и ящики обратно в машину.
— Подумали бы о детях, уважаемая, — советует маме некто осанисто–важный.
— А я, Рашидка, о детях и думаю, — отвечает мама. — Не хочу, чтобы они попали в тюрьму.
Сказала мама и как напророчила — через несколько лет Рашид действительно попал в тюрьму за хищение в особо крупных размерах. И все–таки в детстве меня смущала манера мамы говорить «Рашидка», «Саидка». Однажды, наслушавшись глупых пропагандистских речей о великодержавном шовинизме, я даже заподозрила, что мама относится к узбекам как–то не так. Вот, например, картинка из прошлого, а точнее, старая фотография — на ковре, скрестив ноги и улыбаясь в объектив, сидят узбеки, а над ними возвышается мама — она всегда сидит на стуле, заявляя:
— Не понимаю, зачем ноги бубликом складывать, если на стуле удобней сидеть?
А еще мама не признавала обычая спать на полу, и в кишлаках, где ей случалось ночевать, специально для мамы заводили кровать. А мне нравилось по–узбекски спать на полу. По моде века, увы, обрастаешь вещами, без которых, кажется, не обойтись. И все же недостижимым идеалом для меня остается та узбекская комната без мебели, где быт не довлеет над человеком, а богатство не выставляют на вид. Одеяла, утварь и вещи здесь упрятаны в нишу за ковром. И это непорабощенное вещами пространство позволяет увидеть главное — цветущий урюк за окном, а выше урюка синее небо, в котором, касаясь крылом солнца, плавно парит сокол сапсан.
Восток тяготеет к созерцанию прекрасного, ибо здесь острее, чем в Европе, ощущают трагизм бытия. Узбеки читают Достоевского и говорят: «ширин» — «сладкий». А на Памире в горах есть опасная тропа над пропастью, где надо идти по вбитым в скалу кольям. Перил нет, под ногами бездна, а над головой выбитая в камне вязь арабских букв? «Путник, помни, что здесь, как и в жизни, ты словно слеза на ресницах». Жизнь — слеза на ресницах и тот миг перед Вечностью, когда благоуханные алые розы вскоре станут бесцветным мусором, а нежная кожа ребенка превратится в морщинистую плоть старика. Этот трагизм бытия, как ни странно, обостряет любовь к жизни. И мудрее не сетовать, а любоваться розами, пока они еще царственно цветут для тебя.
На Востоке благоговеют перед прекрасным и ценят поэзию, запечатлевшую тленную красоту мира в своих чеканных нетленных строках. Стихи здесь могут слушать часами. А знакомый этнограф рассказывал случай — в кишлак к каракалпакам приехал сказитель. И люди неделю без сна и отдыха слушали, замерев, сказание о Манасе.
Поэзия в Азии повседневна. Узбекская мать, укачивая младенца, читает ему стихи. А чайханщик, подавая лепешку к чаю, вдруг положит рядом с лепешкой цветущую ветку граната, и ты увидишь, как прекрасны деревья в цвету.
Впрочем, я пристрастна в любви к Востоку, но я выросла среди узбеков, усвоив с детства тот этикет Востока, который сложно понять европейцу. Помню, как я ужаснулась чудовищной невоспитанности людей, когда в 17 лет приехала в Москву, впервые увидев Россию. Мне казалось, что люди в Москве непрерывно скандалят, потому что разговаривают громко и как–то напористо. А еще они невежливо смотрели друг другу в глаза. Восточный человек себе такого не позволит. На Востоке читают человека, как книгу, а по лицу можно многое прочитать. Помню, как зашел в чайхану вполне благообразный узбек, выпил чаю и ушел, зыркнув глазами по сторонам. А старики всполошились после его ухода: «Опасный человек приходил!» Это был, действительно, опасный преступник, которого вскоре задержала милиция.
Словом, я выросла «азиаткой». А мама была верна своим сибирским обычаям и одинакова, что с узбеками, что дома с детьми. Хвалила она редко, а если провинишься, то мало никому не покажется. Но именно маму узбеки почитали за праведность и даже считали святой. В прямом смысле святой, то есть способной сотворить такое чудо, как исцеление бесплодной женщины. Никого мама, уточню, не исцеляла и не собиралась исцелять. Но бездетность на Востоке — это знак скверны и смерти, ибо «дом без детей мазар (могила)». Бесплодную жену порой сживали со света такими попреками, что мама возмущенно заявляла:
— Да как вы посмели оклеветать мою Розочку? Все, забираю ее от вас!
На сельскохозяйственной станции у мамы время от времени жили такие Розочки. Мама почему–то называла их так. Ласковые, как котята, они не отходили от мамы, а она радовалась, обнимая их. Честно признаться, я даже ревновала. Со мною мама была скупой на ласку и, помню, жаловалась на меня соседке:
— Не моей породы дочь, мудреная больно. Вот как уткнулась в детстве носом в книжку, так до сих пор над книжками сидит.
Мама была талантливым агрономом–селекционером и, изумляясь моей бездарности в этой области, доверяла мне лишь грубую работу — разносить навоз и поливать. Словом, Розочки были ей роднее. Они, как и мама, любили землю и умели работать на ней. Их даже вечером с поля не выгонишь — хочется работать, нравится работать, и не отвести свой взор от земли, где все роскошествует в изобилии — новые дивные сорта помидоров и много–много изысканных селекционных роз.
Одной из подопечных мамы была юная знатная хлопкоробка Суюмбике, настолько заморенная работой на этих отравленных дустом полях, что она показалась мне сначала старушкой с ис–сохшей пергаментной кожей. Суюмбике отказывалась от еды, считая, что отвергнутой бесплодной жене лучше умереть. Мама кормила ее сначала едва ли не с ложечки. А через несколько месяцев Суюмбике расцвела, превратившись в белокожую смешливую красавицу. Однажды Суюмбике навестил ее муж и восхищенно воскликнул, что вот взошла, мол, на небо луна и затмила собою светила. Муж потребовал вернуть ему жену обратно, но был с позором изгнан мамой:
— Пошел вон, шакал!
А муж уже изнемогал от любви. Опасаясь мамы, он прятался за дувалом и подкрадывался, как кот, поближе к жене. Однажды он бросил Суюмбике через забор розу и печально запел о том, как тоскует о розе соловей. В итоге Суюмбике сбежала к своему «соловью», и у них родились дети, потому что это любовь. Так вот, мама никого не исцеляла, но она никогда не могла поверить, что земля и женщина могут быть бесплодными, и было дано ей по вере ее.
По–узбекски «я тебя люблю» звучит так; «Мен сени якши кураман». Дословный перевод здесь такой: «Я тебя хорошо вижу». И любовь осмысляется уже как зрячая любовь.
Именно такая зрячая любовь была свойственна маме. Она никогда не считала ни одну нацию лучше или хуже другой, но говорила, бывало: «Все Адамовы детки, и безгрешные среди нас редки». Да, рассуждала мама, Саид спекулирует коврами, но он — единственный кормилец многодетной и очень бедной семьи, никогда не позволит себе спекулировать семенами, потому что совесть у человека есть, И мама от всего сердца почитала узбеков за это благоговейное отношение к земле и особую одаренность в земледелии.
Однажды мы отдыхали в Грузии, и я впервые увидела грузинский базар — яркий, шумный, веселый. А мама хмуро рассматривает крючковатые огурцы с горькой кожицей и вдруг тычет этим кривым огурцом в продавца, спрашивая в гневе:
— Эт–то что, отвечай, такое?!
Ну, думаю, сейчас мою матушку линчуют. Но грузины принесли маме стул и накрыли для нее в закутке стол с угощением. Они наперебой жаловались маме, что вот хочется купить элитные семена и тут денег не жалко, а спекулянты под видом элиты продают нечто низкосортное. Всхожесть низкая, а сорта!.. Впрочем, я ничего не понимаю в сортах, и мне понятен лишь ответ мамы:
— Да я такие сорта напрочь повывела. Я их близко к Узбекистану не подпущу!
Когда мама рассказала своим продавцам–узбекам о положении с семенами в Грузии, они выслушали ее рассказ как «ужастик». И потом они годами отправляли в Грузию посылки с семенами, а грузины радушно отдаривали их отборным дефицитным чаем.
Была и другая, но уже громкая история с семенами. Однажды в воскресенье к нам домой примчались на машине взволнованные узбеки и с порога объявили маме:
— Элиту увозят!
Элита в семеноводстве — это нечто вроде неприкосновенного государственного золотого запаса. Элитные семена нового сорта хранились у мамы под пломбой, и только она, главный агроном, имела право снять пломбу перед севом. Как раз в ту пору вывели новый сорт необыкновенно вкусных и сладких помидоров. Первую партию семян передали для размножения семе–новодческому совхозу. А когда помидоры созрели, некий узбекский вождь так восхитился их вкусом, что приказал отправить весь урожай в Москву к столу Большого вождя. Словом, первый «золотой» урожай элиты погрузили в вагон, и уже объявили об отправлении поезда, когда на вокзал примчалась мама. Она встала перед паровозом и приказала отцепить вагон с элитой, иначе поезд никуда не уйдет. Отправление поезда задержали, а узбеки принесли маме стул и чай. Вот так она и сидела на рельсах с пиалой чая, пока элитные помидоры не выгрузили из вагона.
Мама провела тогда двое суток в тюрьме, а потом ее освободили под подписку о неразглашении государственной помидорной тайны. Не разглашать тогда приходилось многое. Только в 18 лет я узнала, что родной брат мамы Василий почти четверть века провел в лагерях. Дядя Вася был «политический», а попал в лагеря так. В первые дни войны он записался добровольцем на фронт, а на проводах в армию загадал загадку: «Почему Ленин ходил в штиблетах, а Сталин ходит всегда в сапогах?» Отгадка была приблизительно такая: Ленин, мол, шел вперед с осторожностью, а наш мудрый любимый товарищ Сталин идет к победе всегда напрямик. Более глупой истории трудно придумать, но глупость — сестра большевизма. И «враг народа» Василий, арестованный в юности, вышел из лагеря уже стариком с обрубками пальцев на сине–багровой руке.
До ареста брата мама была комсомолкой–активисткой, прыгала с парашютом и даже отошла от Церкви, сменив данное ей в крещении имя Анастасия на более модное — Таисия. После ареста брата мама отказалась вступать в партию и уже не питала иллюзий в отношении Советской власти. Веровала ли она тогда в Бога? Не знаю. Лишь много позже, когда мама стала ходить в церковь, я обнаружила, что Литургию она с детства знала наизусть. Но вот особенность безбожных времен — православие как бы уничтожено, но оно живет в этом выработанном веками укладе жизни, как живет под золой и дышит жаром огонь. Во всяком случае, мама ходила всегда в платочке и главным злом жизни считала грех. А еще она винила прежде всего себя, если что–то случалось не так:
— Да, — говорила она в таких случаях, — сама себя раба бьет, коль нечисто жнет.
Мне же, советской пионерке, было свойственно обличительное отношение к жизни, и главным злом на нашей планете для меня были проклятые капиталисты и второгодник Генка, огревший меня портфелем по голове.
— Не понимаю, — допытывалась я у мамы, — что такое грех?
— Посмотри на Насреддина и поймешь.





