Читаем Моя жизнь онлайн бесплатно
Моя жизнь
Марсель Райх-Раницкий (р. 1920) — один из наиболее влиятельных литературных критиков Германии, обозреватель крупнейших газет, ведущий популярных литературных передач на телевидении, автор многих статей и книг о немецкой литературе. В воспоминаниях автор, еврей по национальности, рассказывает о своем детстве сначала в Польше, а затем в Германии, о депортации, о Варшавском гетто, где погибли его родители, а ему чудом удалось выжить, об эмиграции из социалистической Польши в Западную Германию и своей карьере литературного критика. Он размышляет о жизни, о еврейском вопросе и немецкой вине, о литературе и театре, о людях, с которыми пришлось общаться. Читатель найдет здесь любопытные штрихи к портретам многих известных немецких писателей (Г.Белль, Г.Грасс, И.Бахман, В.Кеппен и др.), а также подробности литературной жизни в Польше и Германии 2-й пол. XX века.
Документальная литература / Биографии и МемуарыТеофиле Райх-Раницкой и Эндрю Александру Раницкому
С любезного разрешения автора посвящаю этот труд памяти моего отца Августа Рафаиловича Брун-Цехового
Это случилось в конце октября 1958 года на заседании «Группы 47» в местечке Гроссхольцлёйте в Альгое. Из писателей, собравшихся здесь, я знал лишь немногих, что и неудивительно. Я всего лишь три месяца снова жил в стране, из которой немецкие власти депортировали меня осенью 1938 года. Во всяком случае, я чувствовал себя изолированным, так что, когда во время обеда ко мне подошел молодой немецкий автор, с которым прошлой весной мы беседовали в Варшаве, это оказалось весьма кстати. Я еще не знал, что на следующий день после присуждения премии «Группы 47» суждено было начаться его стремительному восхождению ко всемирной славе.
Этот молодой человек крепкого сложения, уверенный в себе и отличавшийся некоторой строптивостью, вовлек меня в разговор. Мы перекинулись парой слов, как вдруг он озадачил меня простым вопросом. С тех пор как я снова жил в Германии, никто не задавал мне этот вопрос так прямо и бесцеремонно. А он, Гюнтер Грасс из Данцига, хотел узнать от меня именно это: «Так кто же вы — поляк, немец или кто?» Слова «или кто», несомненно, указывали на некую третью возможность. Я быстро ответил: «Я наполовину поляк, наполовину немец и на все сто процентов еврей». Грасс казался ошеломленным, но он был явно доволен, едва ли не восхищен, сказав: «Ни слова больше, вы можете только испортить эту великолепную остроту».
Да и я счел экспромт удачным, но не более. Моя арифметическая формула была сколь эффектной, столь же и неискренней — ни одно слово в ней не соответствовало действительности. Я никогда не был наполовину поляком, никогда наполовину немцем и не сомневался в том, что не стану ни тем ни другим. Но никогда на всем протяжении моей жизни я не был целиком евреем, не являюсь им и сейчас.
Когда меня в 1994 году пригласили выступить в мюнхенском театре «Каммершпиле» с докладом в рамках цикла передач «Поговорим о своей стране», я принял приглашение и оказался, пусть даже по своей воле, в странном, щекотливом положении. Мне пришлось начинать с признания в том, что говорить-то мне и не о чем — у меня нет своей страны, нет родины и отечества. Вместе с тем я не был и не являюсь человеком, у которого нет родной страны, я не принадлежал и не принадлежу к «безродному сброду». Как прикажете все это понимать?
Моих родителей вообще не беспокоила их национальная принадлежность. Я абсолютно уверен, что они никогда об этом не думали, да в том и не было нужды. Мой отец Давид Райх родился в Плоцке, красивом польском городе на Висле, к северо-западу от Варшавы. В начале XIX века, когда Плоцк принадлежал Пруссии и являлся центром провинции, называвшейся Новой Восточной Пруссией, в этом городе служил молодой регирунгсрат, юрист, многосторонняя одаренность которого обращала на себя внимание. Звали его Э.Т.А. Гофман. Совсем незадолго до этого он служил асессором в гораздо более крупном городе — Познани, где жизнь была куда интереснее. Но так как молодой человек рисовал там карикатуры, которые его начальство считало слишком уж язвительными, его в наказание перевели, а по сути дела изгнали, именно в Плоцк.
О своих предках со стороны отца я практически ничего не знаю. В этом виноват только я, так как отец подробно и охотно рассказал бы мне о своей родословной, прояви я хотя бы малейший интерес. Знаю лишь, что дед мой был удачливым коммерсантом, достигшим определенного благосостояния. Он владел доходным домом в Плоцке. Он не экономил на воспитании детей. Одна из сестер моего отца стала зубным врачом, другая изучала пение в Варшавской консерватории. Она хотела стать оперной певицей, что ей не вполне удалось, хотя она и смогла выступить в Лодзи в роли мадам Баттерфляй. Когда вскоре после этого тетка вышла замуж, гордые ее успехом родители отметили художественное достижение дочери, приказав украсить приданое, по крайней мере постельное белье, вышитыми бабочками.
Музыкальным был и отец, в молодости игравший на скрипке. Правда, ему пришлось довольно быстро оставить это занятие, так как я помню его инструмент только лежавшим на шкафу. Отцу надлежало стать коммерсантом, и поэтому родители послали его учиться в Швейцарию. Там он посещал высшую торговую школу, но вскоре прервал учебу и вернулся домой. Его коммерческая карьера не удалась, ибо он был слабоволен еще в молодости и остался таким. В 1906 году он женился на моей матери Хелене Ауэрбах, дочери бедного раввина. На свадьбе, состоявшейся в зале одной из познанских гостиниц, исполнялись песня невесты из «Лоэнгрина», а затем свадебный марш Мендельсона из музыки к «Сну в летнюю ночь». Это не было чем-то необычным для польских евреев, по крайней мере образованных, а являлось скорее частью свадебного ритуала. Свадебное путешествие супруги совершили — и это было тогда принято — в Германию. Сначала они посетили Дрезден, а потом Бад-Кудову.
Если бы Гюнтер Грасс или кто-нибудь еще спросил моего отца, кто он, то отец был бы ошеломлен и ответил: конечно, еврей, и никто больше. Конечно, точно так же ответила бы и мать. Она выросла в Германии, в Пруссии, вернее, в пограничной области между Силезией и провинцией Познань.
Все ее предки со стороны отца были раввинами. О некоторых из них можно кое-что узнать в больших еврейских справочниках — ведь эти люди публиковали научные труды, которые очень ценились в свое время. Они занимались не столько теологическими, сколько юридическими вопросами, что было среди евреев делом вполне обычным. В давние времена раввины действовали не только в качестве священнослужителей и учителей, но и в качестве судей.
Хотя только один из пяти братьев моей матери стал раввином, — сначала он отправлял свою должность в Эльбинге, потом в Гёттингене и, наконец, до эмиграции непосредственно накануне Второй мировой войны — в Штутгарте, — можно сказать все же, что все они, эмансипированные и ассимилированные, по-своему были приверженцами семейной традиции. Трое из них стали адвокатами, четвертый — адвокатом по патентным делам. Конечно, религиозные вопросы почти не вызывали у них интереса. Исключение составлял только старший — раввин.
А что же моя мать? Она тоже знать ничего не хотела о религии, еврейская традиция мало ее интересовала. И это несмотря на ее происхождение? Нет, скорее из-за него. Я думаю, что она, без всяких «но» и «если» отойдя от духовного мира своей юности, выразила тихий и мягкий протест против отсталых нравов родительского дома. Ее не интересовало и ничто польское. Год за годом, когда я 28 августа поздравлял мать с днем рождения, она повторяла один вопрос: а знаю ли я, у кого еще сегодня день рождения? Думаю, что она хотела увидеть нечто символическое в совпадении ее дня рождения с днем рождения Гёте. Разговаривая со мной, она цитировала классиков. Если я выражал недовольство едой, то слышал:
Прочитав позже «Орлеанскую деву», я увидел, к своему удивлению, что у Шиллера в руке вырастал вовсе не воитель, а ржаное поле. Но, как бы там ни было, сокровищница цитат, к которой обращалась мать, основывалась на немецкой поэзии, по крайней мере той, что изучалась в школе на исходе XIX столетия, — прежде всего Гёте и Шиллер, Гейне и Уланд.
Отец мой, напротив, всю жизнь оставался тесно связанным с еврейством. Верил ли он в Бога? Не знаю, об этом никогда не говорили. Но, вероятно, существование Бога настолько же разумелось для него само собой, насколько и воздух. По большим праздникам и в субботу он ходил в синагогу, поступая так и позже, когда мы жили уже в Берлине. Но посещение храма не являлось исключительно религиозным актом. Синагога для евреев — не только дом Божий, но и место общения. Там встречаются, чтобы, может быть, сообща поговорить с Богом, но уж, во всяком случае, со знакомыми и единомышленниками. Словом, синагога играет и роль клуба.
Если жизнь отца формировалась и не под воздействием религии, то, несомненно, под влиянием традиции. В ранние годы на него, как и на бесчисленное множество польских евреев его поколения, глубокое впечатление оказали идеи сионизма. Отец с гордостью рассказывал о своем участии в Третьем всемирном сионистском конгрессе в Базеле. Но это было давно, в 1905 году. Я никогда не слышал, чтобы после этого он активно участвовал в сионистском движении, в деятельности какой-либо сионистской организации. Такого участия, видимо, и не было. Предприимчивость была отцу несвойственна.
В отличие от отца, владевшего несколькими языками — польским, русским, идиш и, как почти каждый образованный польский еврей, конечно же и немецким, мать не отличалась способностью к языкам. До конца своей жизни, до того дня, как она была убита в газовой камере лагеря Треблинка, мать говорила на безупречном, особенно красивом немецком языке, но ее польский язык, хотя она и прожила в этой стране не одно десятилетие, оставался неправильным и производил, можно сказать, жалкое впечатление. На идиш она не говорила, а если все-таки пыталась заговорить, когда, например, делала покупки на рыночной площади в Варшаве, то слышала от снисходительно улыбавшихся торговок-евреек: «Мадам приехала из Германии».
В городе, где поселились мои родители, — во Влоцлавеке на Висле, — мать чувствовала себя почти так же, как когда-то Э.Т.А. Гофман в находящемся неподалеку Плоцке, то есть в изгнании. Польша была и осталась ей чужой. Как в «Трех сестрах» Чехова Ирина Сергеевна тоскует по Москве и мечтает о ней, так и моя мать тосковала о той столице, которая в ее глазах символизировала счастье и прогресс и в которой жили они все — ее теперь уже состарившийся отец, ее сестры, четыре ее брата и еще некоторые школьные подруги. Она тосковала по Берлину.
Но пока ей пришлось довольствоваться Влоцлавеком, развивавшимся промышленным городом, который до 1918 года, то есть до восстановления Польского государства, принадлежал России. Тогда немецко-русская граница проходила совсем близко от него. В 20-е годы во Влоцлавеке жили около 60 тысяч человек, примерно четверть из которых составляли евреи. Среди них было немало таких, которые питали явную слабость к немецкой культуре. Время от времени они ездили в Берлин или Вену, в особенности если хотели проконсультироваться у медицинской знаменитости или возникала необходимость, в операции. В их книжных шкафах рядом со стихами великих польских поэтов часто встречались и немецкие классики. И, само собой, большинство этих образованных евреев читали немецкие газеты. Мы выписывали «Берлинер тагеблатт».
В городе имелось четыре католические церкви, одна евангелическая, две синагоги, много фабрик, в том числе самая старая и крупная бумажная фабрика Польши. Было также три кинотеатра, но при этом ни театра, ни оркестра. Важнейшая достопримечательность Влоцлавека, как и прежде, — построенный в XIV веке готический храм, в котором можно полюбоваться на саркофаг работы Вита Ствоша. Среди питомцев духовной семинарии, находящейся неподалеку от собора, в 1489–1491 годах был молодой человек из Торуни по имени Николай Коперник.
Во Влоцлавеке я и родился 2 июня 1920 года. Я никогда не думал о том, почему мне дали имя Марсель. Только гораздо позже выяснилось, что это произошло вовсе не случайно. Сестре, которая была на тринадцать лет старше меня, мать дала имя Герда. Только она, а не отец, заботилась о таких делах. Мать не понимала, что наделала — ведь имя Герда считалось в Польше типично немецким. А вражда к немцам в этой стране опиралась на старую традицию, восходящую, по меньшей мере, ко временам рыцарских орденов, да и во время Первой мировой войны и после нее немцы не вызывали большой любви. Так из-за своего немецкого имени моя сестра часто оказывалась в школе объектом издевательств, причем трудно было сказать, чем они вызывались в первую очередь — антигерманскими или антисемитскими настроениями.
Моему брату, который был девятью годами старше меня, пришлось в этом отношении легче. Мать, несколько не от мира сего, дала и ему подчеркнуто немецкое имя — Герберт, но вместе с ним и второе, которое на протяжении более двух тысячелетий часто встречается среди евреев, — Александр. Причина популярности этого имени заключалась в том, что, по преданию, Александр Македонский хорошо относился к евреям и дал им всякого рода привилегии. Из благодарности евреи еще при жизни великого полководца нередко называли своих сыновей его именем. Кстати, и моего сына зовут Александр. Но к царю Македонии это не имеет никакого отношения — все дело в еврейском обычае почитать память умерших родственников, давая их имена своим детям. Дочь моего сына зовут Карла Хелен Эмили — по именам ее бабушек, убитых в Треблинке.
Итак, меня наделили именем Марсель, едва ли принятым в тогдашней Польше. Лишь недавно мне стало известно, что 2 июня, в день моего рождения, католический календарь чтит святого по имени Марцелл, римского священника и мученика времен императора Диоклетиана. Конечно же, родители ничего не знали об этом святом. Вероятно, предложение дать мне именно это имя исходило от служанки или няни, которые были католичками. Кому бы в голову ни пришла эта идея, мне не за что упрекать этого человека. Напротив, я даже благодарен, так как, в отличие от сестры Герды, никогда не страдал из-за своего имени.





