Читаем Дарвин и Гексли онлайн бесплатно


Дарвин и Гексли

В книге рассказывается о жизни и деятельности двух великих английских биологов: основателя эволюционной теории Чарлза Дарвина и крупнейшего борца за дарвинизм Томаса Гексли. Повествование основано на глубоком изучении документальных материалов и разворачивается на широком историческом фоне.APES, ANGEIS, AND VICTORIANSDARWIN, HUXLEY, AND EVOLUTIONWilliam IrvineMeridian BooksThe World Publishing CompanyCleveland and New YorkFifth edition, 1967.Послесловие И. А. РапопортаПримечания Е. Э. КазакевичХудожники Ю. Арндт, М. Папков

Ирвин Уильям

Документальная литература / Биографии и Мемуары
<p>Уильям Ирвин</p><p>Обезьяны, ангелы и викторианцы</p><p>Дарвин, Гексли и эволюция</p><p>ЧАСТЬ ПЕРВАЯ</p><p>1</p><p>РЕВОЛЮЦИЯ В УЧЕБНОЙ АУДИТОРИИ</p>

Какой вопрос с безапелляционностью, небрежной и оттого вдвойне поразительной, поставлен ныне перед обществом? Вопрос таков: что есть человек — обезьяна или ангел? Милорд, я всецело на стороне ангелов.

Бенджамин Дизраэли[1]. (Из речи, произнесенной в Оксфорде в 1864 году)

В июне 1860 года в Оксфорде открылся съезд Британской ассоциации содействия науке. Наука, впрочем, чувствовала себя здесь достаточно неуютно, и так же неуютно чувствовал себя здесь профессор Гексли. Под сенью этих сонных шпилей ему неизменно представлялось, будто он попал в средневековье, а к средневековью профессор Гексли не благоволил. Он подозревал, что научные воззрения в Оксфорде так же прочно застыли в неподвижности, как заросшие плющом стены здешних домов, а умы пустынны и дремотны, как эти своды и эта ленивая сельская тишина. Лаборатория профессора Гексли помещалась в самой сердцевине девятнадцатого века, на Джермин-стрит, узкой магистрали делового Лондона, кипучей и неуемной, как дух самого профессора Гексли.

Оксфорду, в свою очередь, было тоже весьма неуютно с людьми, подобными профессору Гексли. Оксфорд, правду сказать, просто зашел в тупик, разрываясь между своим недавним трактарианским[2] прошлым и будущим, принадлежащим науке. Позади, с переходом Ньюмена в католичество, разверзлась бездна консерватизма; впереди зияла пучина либерализма, рожденная ересями многотерпеливого и скрупулезного мистера Дарвина. Здравомыслие положительно теряло почву под ногами. Правда, здравомыслие обычно все-таки удается отстоять. В конце концов, когда к ереси примешаны обезьяны, в ней определенно ощущается нечто смехотворное.

Сам мистер Дарвин был тяжело болен и на съезде присутствовать не мог — так уже случалось, впрочем, и при обстоятельствах еще более важных; тогда его представляли Джозеф Гукер[3] и сэр Чарлз Ляйелл[4]. Уже слагались легенды об этой особенности мистера Дарвина: многозначительно отсутствовать в минуту решающих событий, к которым он самым непосредственным образом причастен. Минуло ровно полгода, как вышло в свет его «Происхождение видов». Разумеется, дарвинизм был притчей во языцех. И разумеется, он стоял на повестке дня.

На секции «Д» с докладом «О первопричинах раздельнополости растений в свете работы мистера Дарвина „Происхождение видов“» выступил оксфордский профессор Добни.

Председатель предложил Гексли высказаться, но тот счел за благо воздержаться от обсуждения предмета разногласий перед «широкой аудиторией, где над рассудком с прискорбной неизбежностью возобладало бы чувство». Вслед за тем поднялся величайший анатом своего времени сэр Ричард Оуэн[5] и объявил, что «желает подойти к вопросу с позиций философа». Иными словами, как и в анонимной статье, опубликованной несколько месяцев назад, сэр Ричард намерен был наносить удары, надев личину научной беспристрастности. «Существуют факты, — продолжал он, — которые дают нам возможность составить определенное суждение о том, велика ли доля истины в теории мистера Дарвина». Он утверждал, что, «если сравнить мозг гориллы с человеческим, обнаруживается больше различий, чем при сравнении его с мозгом самых низших и наименее родственных ей из четвероруких».

Тут Гексли встал с места, сказал, что «решительно и полностью опровергает» слова Оуэна, и, торжественно пообещав изложить в ином месте причины, оправдывающие такой необычный образ действий, снова сел. Его слова прозвучали как вызов на дуэль; ни одно прямое опровержение, пусть даже самое убедительное — а таковое тоже в надлежащий срок появилось на дочтенных страницах «Журнала естественной истории», — не могло бы произнести большего действия.

С этой минуты фронт борьбы меж Дарвином и его противниками обозначился четко. В пятницу, в соответствии с повесткой дня, царило перемирие, однако в воздухе роились слухи. Генеральное наступление духовенства ожидалось в субботу, когда ученый из Америки — лицо отчасти постороннее — должен был сделать доклад на тему «Развитие научной мысли в Европе в связи со взглядами мистера Дарвина». Епископ Оксфордский вооружался в своем шатре, а Оуэн нашептывал ему на ухо о тайных слабостях неприятеля. Гексли, не ведая, что завтра в учебной аудитории определится высокая миссия, уготовившая ему в жизни, решил не становиться свидетелем вражеских наскоков. Он очень устал и рвался в Рединг, где его ждала жена. В полемических способностях епископа он не сомневался, а симпатии большинства были явно не на стороне дарвинистов. В пятницу вечером ему встретился на улице многажды поруганный ученый-эволюционист Роберт Чеймберс[6] и на слова Гексли, что нет «мысла оставаться и «получать тумаки от епископа», ответил такой отповедью и такими упреками в дезертирстве, что тот воскликнул:

— Помилуйте, если вы так смотрите на вещи, я готов прийти и разделить общую участь.

Возможно, учебным аудиториям не так уж редко случается бывать тихими колыбелями революций, но решающие события обычно разыгрываются в иных местах. Субботний день 30 июня 1860 года был исключением. Лекторий музея не мог вместить всех собравшихся, и они перешли в более просторный зал, куда набилось человек семьсот. Вдоль окон в ярких легких нарядах расположились дамы; в руках их трепетали платочки. Лица духовного звания, зычно выражая свое одобрение епископу, заняли средние ряды, а позади горсточка старшекурсников ждала минуты, чтобы поддержать малоизвестных поборников «обезьяньей теории». На сцене среди прочих сидели ученый из Америки доктор Дрэпер[7], епископ, Гексли, Гукер, Леббок[8] и председательствующий на секции старый учитель Дарвина Генсло.

Доктор Дрэпер был существом нудным — обстоятельство тем более прискорбное, что именно он очутился в центре этой волнующей дискуссии, ибо почел должным подойти к жгучему вопросу современности с самой опасной и неудобной стороны. Американский акцент сообщал его громоподобным, хотя и довольно отвлеченным, обличениям странное своеобразие. «Как сейчас слышу американский говор доктора Дрэпера, — пишет один из очевидцев, — когда он вопросил в своем вступительном слове:

— Так неужели мы представляем собою случайное скопление атомов?»

Однако, если бы доктору Дрэперу посчастливилось сочетать в себе дар Уэбстера[9] и гений Эмерсона[10], он и тогда был бы воспринят как постороннее лицо. Не тяжеловесные заокеанские умствования требовались собравшимся: собравшиеся успели уже почуять запах крови.

Доктор Дрэпер рокотал свое добрый час; потом открылись прения. Ясно было, что скуки здесь больше не потерпят. За девять минут порывались говорить три оратора, и никому из трех говорить не дали. Один вознамерился было внести поправки в теорию Дарвина, пользуясь примерами из математики:

— Допустим, что точка А — человек, а точка Б — обезиана…

Его мгновенно заглушили воплями:

— Обезиана!..

Кто-то принялся громко требовать епископа. Тот любезно уступил очередь профессору Билу и затем, источая полнейшее благодушие, взял слово.

Епископ Уилберфорс, снискавший широкую известность под прозвищем «Скользкий Сэм», принадлежал к числу людей, у которых под влиянием отличий и похвал еще на студенческой скамье что-то безнадежно застопорилось в нравственном и интеллектуальном развитии. Весь последующий путь его был чередой успешно решенных задач, одна легче другой, и теперь, пятидесяти четырех лет от роду, он являл собой недалекого, грубовато-добродушного весельчака, умеющего приспособиться к обстоятельствам и выступить с зажигательной речью перед малоразборчивым скопищем людей. Почти всем, что было прочного в его житейском арсенале, в том числе убежденностью в своем праве витийствовать об ученых предметах, он был обязан спесивости, свойственной студенту, идущему первым по математике.

Под уверенный и бодрый басок оратора Гексли наблюдал, как в зале ощутимо растет враждебность к дарвинистам. Как тут дашь противнику достойный отпор? Смешно пытаться за десять минут пересказать «Происхождение видов», изложить теорию и доказательства. Но Гексли был не из тех, кого невыгодная обстановка повергает в уныние. К тому же он с удовлетворением отметил, что епископ, хоть и нашпигованный подсказками Оуэна, в сущности, не ведает, о чем вещает. Тем не менее, умело играя на общераспространенной склонности считать вздором все новое, он расправлялся с дарвинизмом, так упоенно изощряясь в плоском острословии и сарказмах, так смачно и изобретательно толкуя ни о чем, что ему явно начинали поддаваться даже трезвые мужи науки. Наконец, опьяненный успехом, он с деланной любезностью обратился к Гексли и пожелал узнать, кому тот обязан честью происходить от обезьяны — своему деду или бабке?

Это его погубило. Он пробил брешь в броне, прикрывавшей его пустоту. Гексли хлопнул себя по колену и, к изумлению важного соседа-ученого, негромко воскликнул:

— И предал его господь в руки мои.

Под восторженный рев зала, средь моря трепещущих белых платочков епископ опустился на место. Теперь послышались крики: «Гексли!» По знаку председателя Гексли встал, высокий, сухопарый, узкоплечий, в долгополом черном сюртуке и высоченных крахмальных воротничках. В лице его не осталось ни кровинки, глаза и волосы были черны, как смоль, длинные губы дерзко, воинственно выпячены. Его манера держаться, угаданная безошибочным чутьем хорошего актера, была в той же мере исполнена серьезности и спокойного достоинства, в какой манера епископа — развязной веселости. Он сказал, что находится здесь единственно в интересах науки и пока еще не услышал ни одного убедительного довода из уст противников его подзащитной. Теория Дарвина, говорил он, есть нечто гораздо большее, чем гипотеза. Она — лучшее из выдвинутых до сих пор объяснений истории биологических видов. Мимоходом отметив очевидное невежество епископа в науках, связанных с обсуждаемой проблемой, Гексли ясно и сжато изложил суть основных положений Дарвина, а под конец еще более серьезно и спокойно заметил, что не устыдился бы признать своим предком обезьяну, зато счел бы «постыдным родство с человеком, употребляющим незаурядное дарование на то, чтобы затемнять истину».

Эффект был потрясающий. Враждебно настроенная аудитория наградила его почти такими же овациями, как епископа. Одна из дам в сей критический миг обнаружила свою чувствительность тем, что (прибегая к выражению, первоначальный смысл которого ныне утрачен) лишилась чувств. Епископ, сам того не ведая, уготовил себе мученический конец и пал под градом собственных низкопробных издевок, внезапно обратившихся против него самого. Адвокат дарвинизма совершил это убиение с великолепной, артистической простотой, стерев ортодоксальность в порошок меж жерновами фактов и правды, этой высшей добродетели викторианской[11] эпохи.

Затем встал Джозеф Гукер и собрал небольшой гербарий на могиле, где покоилась отныне научная репутация епископа. Уилберфорсу нечего было ответить. Заседание объявили закрытым. Гексли поздравляли многие, в том числе и духовные лица, на удивление искренне и сердечно. По дороге домой Гексли сказал Гукеру, что этот случай заставил его изменить свое мнение о практической пользе ораторского искусства и что он будет отныне всячески в нем совершенствоваться и пытаться побороть свое отвращение к нему. Гексли был не чужд романтической утонченности — во всяком случае, настолько, чтобы воображать, будто ему претит выступать с публичными речами. Подлинные его чувства в, те минуты выдает другая фраза, принадлежащая ему же:

— Я сдерживался… и не брал ответного слова, пока от меня того не потребовали — а уж тогда дал себе волю.

Так книга, написанная другим, решила судьбу Гексли, и молодой профессор-палеонтолог, нежданно открыв в себе несомненные воинские таланты, сделался признанным борцом за науку в одну из самых драматических минут ее истории. Он отстаивал эволюцию по Дарвину, ибо видел в ней применительно к жизни на Земле научную истину такого же значения и масштаба, как теория Ньютона применительно ко вселенной, ибо в теории Дарвина, и это главное, таилось обещание того, что, познав законы своего бытия, человек с помощью науки, возможно, сумеет когда-нибудь сделать свою жизнь целесообразной и упорядоченной.

Он не сомневался, что его победа над епископом есть победа света над мракобесием. Со свойственным ему оптимизмом он не верил, что свобода науки может достаться лишь ценой известных духовных жертв, что нелепая теория о сотворении мира может служить важным источником душевной энергии, что она может каким-то образом быть связана с устойчивостью современных ему нравов. Положим, добро не совершается без себялюбивых побуждений, но и из этих побуждений, считал он, наука способна дать куда более определенные и веские основания творить добро, чем религия. Конечно, он был слишком занят, чтобы разработать собственную научную этику. Его этические взгляды были прямым следствием его миссии полемиста и общепринятых нравственных воззрений его века. Нет выше чести для мыслителя и духовного вождя, чем искать истину; нет долга священней, чем нести эту истину людям. Если судить, исходя из таких правил, епископ вполне заслужил свою участь. Для борьбы с викторианским богословием Гексли призвал на помощь викторианские понятия о нравственности.

Похожие книги