Читаем Письма М. И. Цветаевой онлайн бесплатно
Маман!
Я пошел гулять с Зелинским[1] и Султаниазовым.
Приду когда нужно (не поздно)
Фррррр…рр
Мур
Маманкин!
Звонил Николай Николаевич.[2] Он — в «Интернац<иональной> литературе».
Я ушел за билетом на Утесова.[3] Фррр
Мур
Маманкин!
Позвонил Оболенской; — ее не было дома. Позвоню еще. Пока пошел в библиотеку обменивать книги. Фррр
Мур
Дорогой Муля!
Сегодня получил твою телеграмму; очень рад, что мы с тобою вновь вошли в контакт и знаем место пребывания друг друга.
После того, как ты выехал из Москвы,[4] я оставался на Мерзляковском переулке недели две. Но, видя что делать мне было ровным счетом нечего и следуя официальным предписаниям, я счел целесообразным эвакуироваться[5] и 30-го октября я, получив соответствующий эвакуационный документ от Союза Писателей, выехал с эшелоном Союза в направлении Ташкента. Выехал не один, а в сопровождении знакомого поэта-переводчика А. С. Кочеткова (он написал пьесы «Коперник», «Надежду Дурову» и т. д.) и его жены.
Путешествие наше было исключительно трудным и утомительным; в Куйбышеве, благодаря тому, что с нами ехали активные, разбитные академики, эшелону дали продовольствие и мы уж поехали, как пассажирский поезд, т. е. гораздо скорее, чем прежде. Всё же путешествие длилось свыше 3-х недель, и только 23-го ноября мы прибыли в Ташкент.
Когда мы ехали, то казалось, что самое главное, основное — это доехать до Ташкента. Когда же мы прибыли в столицу Узбекистана, то основным вопросом стал вопрос о прописке. Из нашего вагона (вагона писателей) только Кочеткова и поэта-переводчика В. Державина оставили в Ташкенте (в качестве переводчиков, нужных людей); всех же остальных скоропалительно отправили в Самарканд и районы (Андижан, Наманган и т. д.).
Исключительно длительная и сложная процедура с пропиской, документами, отысканием комнаты, ордерами и т. д., длилась свыше 2-х недель. Я получил разрешение на прописку в качестве члена семьи — племянника — Кочеткова. На 16-й день после приезда — 9-го декабря — я, наконец, прописался и стал ташкентским полноправным гражданином. Я считаю очень большим достижением тот факт, что мне удалось как-то закрепиться именно в Ташкенте; это — центр Ср<едней> Азии, как-никак — столица; здесь много писателей, академиков, музыкантов; отсюда и уехать можно будет гораздо скорее, в случае надобности.
Прожив некоторое время на ул. Урицкого, тратя всё время на «познание» ташкентских возможностей, на выяснение, кто здесь живет и чем занимается, на отыскание источников питания и добывание каких-то продуктов, объединяясь с Кочетковым для преодоления жизненных трудностей, я не имел никакой возможности поступить в школу, тем более не зная, что будет завтра.
Но к концу декабря всё как-то начало входить в колею; я переменил комнату и поселился в том же доме, что и Кочетков, на l-м этаже. Живу за ширмой; за койку с матрасом и подушкой, стулом, столом плачу 70 р. в месяц. Хозяева не мешают; я с ними уживаюсь. Живу я в самом «центре» Ташкента, в 2-х минутах ходьбы от Пушкинской улицы, где помещается Почтамт, Дом Академии Наук, Институт мировой литературы и т. д. Это самый лучший район Ташкента; во всяком случае самый культурный.
В начале января я поступил в 9-й класс средней школы, имея за собой гандикап[6] в 1/2 года потерянного учебного времени. Параллельно с напряженной учебой было необходимо неуклонно разыскивать всё новые и новые пути к отысканию возможностей устройства с питанием, отыскивать каких-то знакомых, бегать по городу целый день.
Приехав в Ташкент, я немедленно наладил связь с Митькой, который находится в Ашхабаде (столица Туркменской ССР.) Он — студент Ашхабадского Пединститута (факультет языка и литературы). Судя по письмам — он всё такой же, совершенно не изменился. Живет он с бабушкой — очень больной, и дядей (доцент-историк Насонов), которого должны скоро призвать в армию. Рассматривая все пути устройства, я прозондировал и ашхабадские возможности, но вскоре убедился, что было бы глупо и нецелесообразно туда ехать. Во-первых, к Митьке приехал его кузен Миллер, во-вторых, вследствие предстоящего призыва его дяди положение (материальное) их крайне неустойчивое и мне помогать они не смогут, в-третьих, в Ашхабад попасть — неимоверно сложно и трудно, в-четвертых, Ашхабад — провинция по сравнению с Ташкентом и там мне не окажут такой помощи, как здесь, учитывая сколько здесь писателей и знаменитостей. В дальнейшем оказалось, что я абсолютно был прав.
Между тем, время шло и шло. Я продолжал учиться, потея над проклятой математикой; я сильно похудел, но не терял надежды на улучшение моего положения; деньги были — оставалось еще от чистопольских ликвидаций.
В начале февраля я пережил кошмарный период (как раз мне исполнилось 17 лет тогда). Производился набор в шк<олу> ФЗО; я уже прошел комиссию, которая признала меня годным; я был в холодном поту; я метался… но к счастью, всё миновало (пока что) и я занимался, как прежде, в школе.
В течение февраля я питался в столовой, куда прикрепили Кочеткова, на его пропуск — тарелка супа в день, и 400 г хлеба по карточке. Такое положение долго не могло продолжаться, и физиологическая потребность увеличения пищи вывела меня из «башни из слоновой кости», где я пребывал, на путь усиления изыскания новых путей устройства.
К этому времени, в Союзе Писателей открылась столовая — лучшая в Ташкенте. Почти каждый день конфеты, всегда суп и какое-нб. 2-ое, часто — мясо бывает, хлеб дают 200 г. Лафа, одним словом! Я, конечно, не смел и мечтать (там записано 100 человек, сама столовая называется «спецстоловой», представляешь себе — алтарь какой-то!) Впрочем, «форсирование» дверей Союза Писателей началось с того, что мне удалось, при содействии Кочеткова, записаться в библиотеку Союза. Так что «пища духовная» была обеспечена…
Я пошел к Николаю Вирта (говорили, он может помочь). Он посоветовал мне поступить на работу грузчиком («молодой парень, как вы»… «работать, как мы когда-то») и сказал, что помочь ни в чем не может. Хорошо. Первое поражение, но носа я не повесил — не в моем стиле.
Тогда я уже был знаком с Ахматовой, которая деятельно за меня ратовала. Она написала изумительную поэму;[7] пользуется необыкновенным почетом и уважением, часто выступает, вообще «возродилась». Я продолжал питаться супом. Я познакомился с одними артистами и некоторое время пользовался их хлебосольством. Ахматову всячески протежировал Ал. Толстой (и протежирует). Она через него начала действовать, чтобы меня включили в число «счастливцев» (посетителей столовой Писателей.) Это было неимоверно, сказочно сложно. Наконец, к 11-у марта всё как будто было в порядке и мне должны были выдать пропуск… Но тут директора Литфонда пришлось перевести на другую работу (уволили) и всё пришлось начинать сызнова. Всё это тянулось неимоверно долго. Сколько за меня людей говорило! Ахматова, Эфрос, Погодин, Улицкий, Шток… Наконец, соединенными усилиями пропуск в «алтарь» был получен. Только вчера меня внесли в «окончательные списки». С этим, по крайней мере, покончено. 1-ое и 2-ое обеспечены, столовая — за мной. Это огромное достижение. Сколько энергии на это потрачено, сколько хлопот!
Но я на этом не остановился. Я уж был «заведен» — я стал добиваться своего. Благодаря содействию Абрама Эфроса (оказалось, он меня знал, когда мне было 2 года), мне удалось протиснуться в «бытовую комиссию» Союза Писателей, куда входят только писатели и несколько жучков. И я вчера получил мыло и зубной порошок. И сулят повидло и даже ширпотреб. Но я остаюсь здравым человеком и стараюсь добиться возможно большего. Ахматова и Липскеров говорили о моем тяжелом материальном положении с Пешковой — 1-ой женой Горького, которая воротит делами в Наркомпросе по вопросу о помощи эвакуированным детям. Попутно оказалось, что у меня есть одна — и на весь Советский Союз, впрочем — неблагожелательница, которая хотела воспротивиться оказанию мне помощи. Вчера я был в Наркомпросе и говорил с Пешковой и говорил, каких у меня нет вещей (я взял с собой очень мало; так пришлось) и что остается 50 р. Увидим, что сделает она; что-нибудь да из этого выйдет, увидим.
Получается нелепо: были деньги, но ничего нельзя на них было приобрести, потому что все пути были закрыты. Теперь же и столовая и «спецснабжение» и быть может ботинки можно будет купить по этому спецснабжению… но денег нет, деньги иссякли! Я распродал всё, что мог, стараясь оставить необходимое. Но денег, денег нет. Кочетков бедствует. Слава богу, Ахматова иногда дает немного денег, Штоки 30 р. дали (милейшие люди; жаль, скоро уезжают), но на это не проживешь. А как досадно пропустить то же повидло по государственной цене, не пойти в столовую и т. д.! Как раз сейчас деньги стали нужны и необходимы. Лиля, по моей просьбе, продала в Москве некоторые мои вещи и прислала мне деньги, но когда это было! и они иссякли.
Муля, помоги мне, пришли денег. Понимаешь — дожить до лета, до осени, вот что мне надо! Летом многое выяснится. Я трачу мало; во всем себе отказываю; живу спартанцем. Но деньги необходимы. Я жму всех знакомых. Я продал всё, что мог. Но деньги необходимы, именно сейчас. Я успешно учусь; несмотря на потерянные 1/2 года, окончил успешно 3-ю четверть без одной плохой отметки и отлично по четырем предметам: химии, истории, литературе и французскому. Основное — пережить как-то трудную пору.
Так, Муля, помоги, чем можешь. Наладил ли ты связь
с Алей? Всегда твой
Мур
Всегда помню о тебе и Москве.
<На полях:>
P. S. Узнал твой адрес от Льва Канторовича; он меня узнал в столовой Союза: «Помните, я был во время тревоги у Гуревича». Он шлет тебе привет. Кирсанов сообщил ему твой адрес, когда приехал сюда.
Дорогой Муля!
Пишу тебе большое, откровенное письмо, точная доставка которого для меня исключительно важна, ибо это письмо имеет, в известной степени, значение итога всей моей жизни за три с половиной года — начиная с 1939 г. Оно тебе многое объяснит и откроет, а я чувствую непреодолимую потребность в том, чтобы кто-то знал побольше обо мне — и это не эгоизм, а попытка обмануть кромешное собственное одиночество, абсолютную внутреннюю пустоту.
Л. Г. <Бать>, которой поручено передать это письмо, выполнит это поручение, я уверен, с максимумом добросовестности.
Ты уже знаешь по моим последним телеграммам, во-первых, о том, что я призываюсь на военную службу, во-вторых, — что я мобилизован на трудовой фронт и уже десятого должен явиться на сборный пункт с вещами. Пишу сперва лишь о фактах.
Приказ о призыве граждан 1925 г. рождения появился еще 31-го декабря 1942 г. Прочитав его, я решил пойти в военкомат 2-го января нового года, из соображений чисто-символического характера: новый год, начинается новый, неведомый этап жизни. Утром 2-го января я отправился в военкомат. Сначала пришлось отвечать на анкетные вопросы призывной карточки. Я не счел возможным скрывать того факта, что отец и Аля — арестованы и что я жил до 1939 г. за границей. Был ли я прав, поступив таким образом, или, наоборот, об этом следовало умолчать? Я до сих пор не могу ответить на этот вопрос положительно или отрицательно. Я последовал собственной интуиции, быть может, — себе на погибель.
Так или иначе, я дал ответы по всем графам анкеты, и в тот же день прошел медицинскую комиссию. Ты знаешь, как эти комиссии действуют сейчас, так что не буду распространяться об осмотре. Как я, впрочем, и ожидал, комиссия признала меня годным к строевой службе. Этим закончилось мое первое посещение военкомата, и в 7 час. вечера я возвратился домой, изрядно измотанный (военкомат помещается в Старом Городе, а трамваи не ходят.) Паспорт был у меня отобран, как и у других призывников, и было сказано явиться на следующее утро в 10 часов.
На следующий день, 3-го числа, я вновь отправился в военкомат. Лишь часам к 5-ти, предварительно остригшись под машинку, я предстал перед призывной комиссией. До этого я успел увидеть то, что те, кто работает на оборонных заводах, получают отсрочку до 1-го июля; тех же, кто окончили 8 классов, направляют в различные военные училища. Каждому сообщали род войск, куда он определен.
Председатель и члены призывной комиссии ознакомились с содержанием моей анкеты, задали несколько типичных вопросов (кто осужден, когда приехали в СССР и т. п.) и сказали, чтобы я ожидал решение комиссии; род войск, куда я определен, не сообщили.
После трехчасового ожидания в чайхане призывники были собраны в большом зале военкомата, выстроены, и военком Октябрьского РВК, майор Коканбаев — толстый узбек в орденах — произнес соответствующую речь, сначала на русском, потом на узбекском языках. После этого началась раздача документов. Ремесленники, ФЗО-шники и рабочие с оборонных заводов получили обратно паспорта и приписные свидетельства с отсрочкой. Мне же, как и большинству остальных, вручили явочную карту на 10-ое число — «явиться остриженным, с вещами и в годной для носки одежде» и т. д. Я заметил, что все, получавшие эти явочные карты, зачислялись в две команды: № 1 (пехота) и № 2 (училища), а у меня в графе «и зачислен в команду №» было написано «тр». И тут кто-то сказал: «трудармия».
Возвращаясь домой вместе с товарищем по классу (его определили в артучилище), я узнал от него, что «обязательную трудармию» называют более часто просто каторгой, что там занимаются тяжелой физической работой — строят железные дороги, роют каналы, работают на заводе и в поле, на комбинатах и новостройках. Туда зачисляются те лица, которые по каким-либо причинам не могут находиться в армии: нестроевики, лица, имеющие в семье заключенных, выходцы из Зап<адной> Украины, и даже заключенные; — в общем, всякий сброд. Кормят там очень плохо (об этом говорили все). Определенной формы трудармейцы не имеют. Впоследствии эти сведения подтвердились: из разных источников о трудармии говорили одно и то же, сводящееся к вышеупомянутой характеристике.





