Читаем Давид Лившиц онлайн бесплатно
Г. Екатеринбург
Давид Лившиц
ЗАБЫТЬ И ВСПОМНИТЬ
Г. ЕКАТЕРИНБУРГ
* * *
Мне лет пять, а, может быть немного больше или немного меньше.
Я играю во дворе и вижу, как через двор проходит высокий прямой старик. Темные аккуратные бородка и усы. Чистый гладкий костюм. На ладони возле плеча он несёт красиво, без видимых усилий, арбуз. Поворот головы, сдержанная, на ходу, полуулыбка обозначает скользнувшее внимание ко мне.
Это мой дед.
Я вижу его редко. Он появляется дома «с работы»…Пребывает где-то там, наверху, на высоте, я изредка мелькаю у него в ногах, он иногда скользнёт невесомой ладонью по моим волосам.
Лет в шесть я сижу за большим обеденным столом, покрытым белой праздничной скатертью. В сборе вся семья. Старик только что снял коробочку со своего лба, обмотал её кожаным ремешком и спрятал. Сейчас он надламывает осторожными движениями мацу, раздаёт нам, моя мама вносит большую супницу с бульоном и галушками…
Мы, - я, мой старший брат Миша и Борька, брат двоюродный, сидим чинно. Дед - во главе стола... Он сдержан, скуп на слова и движения, никогда не повышает голоса, но при нём мы подтягиваемся и не позволяем себе шалить.
Дед умер незаметно и скромно. Как и жил. В день похорон мама выпроводила меня и брата на улицу.
И теперь, когда я по какой-то непонятной судьбе вспоминаю его, с досадливостью думаю, что ничего про него не знаю, и теперь уже не узнаю никогда, и спросить не у кого.
Я уже и сам дед. И надо было прожить собственную длинную (и мгновенную!) жизнь, чтобы дозреть до этой горечи, до этого сознания: я ничего не знаю о своих предках.… И мне воздаётся…Я смотрю на своих детей и внуков, и обидчиво думаю, что им неинтересно спросить про моего отца, про мою мать, про деда и бабушку, их прадедов… Я пробую иногда им что-то рассказать.… То немногое, что удержала память. Они слушают небрежно…остранённо…вежливо в лучшем случае.
Я отказался от мысли что-то им передать, заронить в сердца. У них свои интересы, и, видать, такова жизнь.
Но мне трудно смириться, что в уходящем времени бесследно исчезнет и то немногое, что запомнилось. Ведь то, что было с нами, было и с тем Временем…
Может быть, однажды блеснёт в ком-то из них интерес: чем и кто были их прародители. На этот, в общем-то, наивный, случай я набрался духу, чтобы записать что-то по памяти.… А там, как Бог рассудит…
Вдруг случится
ПОРТРЕТ БРАТА НА ХОЛСТЕ
ИЗ ТРОФЕЙНОЙ МЕШКОВИНЫ
- Начнём, благословясь! Сейчас увидите, как заиграет краска…-
Сазонов провёл тампоном возле левого края рамы.
Прошло с полминуты. Вдруг лицо его стало серым.
- Чёрт!…Скорее!…Течёт!!….
Он торопливо начинает промокать тряпицей поплывшую краску. Чего-то невнятно бормочет. Потом отчётливо:
- Неужели это тем-пе-ра?… Всё!…- Узкие его глаза стали щелками. - Всё-всё-всё…Я должен проконсультироваться…
И он торопливо уходит и уносит портрет, где в углу фона - размытое блеклое безобразное пятно.
Сазонов появился у нас за полгода до этого события. В коридорах редакции мелькнуло несколько раз круглое лицо. Потом мне принесли на подпись очерки, подписанные его именем.… Каждому из сотрудников общительный новичок старался сделать что-то приятное, – подарить редкую рукопись, старинную книгу, а иному и икону, - собирание икон тогда входило в моду. Когда же он принёс несколько ценных раритетов для редакционного музея, подобрел к нему и я.
У Сазонова оказалась богатая коллекция икон. Собирал он их по глухим деревням, чему способствовала какая-то его должность в областной картинной галерее в городе Ч. В среде нашей дилетантской братии он считался знатоком иконной живописи и специалистом по части реставрации.
Я давно был одержим идеей закрепить лаком краски на портрете брата. И когда Сазонов сказал, что он знает, как это сделать, я обрадовался. Вооружившись всем необходимым, - ватой, тампонами, специальным мылом и лаком, - я принёс в редакцию портрет и, не дыша, принялся следить за священнодействием реставратора. И вот – неудача: при первых же влажных прикосновениях пастозные мазки размякли и потекли, как тушь на ресницах плачущей красавицы.
…Сазонов повёз портрет к знакомым специалистам в другой город.
Вернулся он дня через три.
- Это не темпера, - сказал он виновато. - Я ошибся. Портрет действительно написан маслом. Но! – он сделал выразительную паузу. – Оказывается, не всякую картину, написанную маслом, можно обрабатывать нашим способом. Только если картине лет восемьдесят–сто! Когда красочный слой окрепнет. Я ведь привык реставрировать иконы, которым и по сто и по двести лет. А тут…- он смотрит на меня вопросительно. – Сколько лет этому портрету?
Лет сорок, не больше. Мы получили его весной сорок…четвёртого…Да, в сорок четвёртом, кажется, в марте.
Весна 1944-го… Я стою на крылечке нашей коммунальной избы. Солнышко пригревает, снег подтаивает, и я жмурюсь в тёплых лучах…Мне 15 лет. От калитки идёт мама, её ноги скользят, и оттого кажется, что она идёт долго. Она плачет, похоже, несёт свои слезы издали, и вот донесла их до дому. Мама силится что-то сказать, протягивая мне какой-то рулон с уже надорванной упаковкой…- Вот!…- слёзы безвольно текут по её пергаментным щекам. Я разворачиваю упругий свёрток и вижу… лицо брата. Он не очень похож, но я узнаю безошибочно – этот капитан в зеленой гимнастерке, при орденах, - мой брат! Мама понемногу успокаивается и рассказывает. Утром, пока я спал, принесли извещение. На почте, куда она зашла после работы, ей выдали бандероль. С фронта. Я удивился: ведь с фронта могут приходить только треугольники писем или похоронки.… Но всё было правильно: обратный адрес – полевая почта. В письме, пришедшем вслед за бандеролью, брат писал, что у них затишье, и один художник пишет с него портрет. Это солдат на излечении после ранения и потому у него, у солдата, много свободного времени. Отец нашёл где-то на работе старую рамку, и, пока я был в школе, вставил в неё портрет. Рамка оказалась несколько маловатой, и отец отрезал ножницами часть холста. Я не раз буду сокрушаться об этом: на оттяпанном куске была подпись художника и дата. Дату я забыл начисто, а фамилию художника запомнил ещё раньше – «Серов»…Долго потом я гадал про знаменитого в те годы художника-однофамильца: чем чёрт не шутит, - не сам ли он в молодости оказался на войне. Вряд ли это был он, понял я позже, когда мало-мальски стал интересоваться живописью, автор портрета был скромным живописцем. В тёмном простенке между окнами нашей комнатушки, как раз, словно на заказ, хватило места повесить портрет. Прямо над столом.
Не могу отделаться от мысли, - сказал Сазонов, вглядываясь в лицо брата, - кого-то он мне напоминает.
Ну, уж - ну, уж!…писано во время войны, вам тогда и лет-то было всего ничего.
И всё-таки…Вы ведь говорите, что полного сходства нет…
Так-то оно так.…Впрочем…
Сазонов ещё что-то говорил, я слушал рассеянно, я вспомнил утро одного из будничных военных дней. 1944 год… Дом наш, старинный, деревянный стоял на тихой улочке... Он был построен не без кокетства, второй высокий этаж венчала островерхая угловая башенка, с чешуей резных плошек. Такое покрытие я потом видел в Кижах. Шпиль на башенке напоминал о кованом флюгере, некогда украшавшем здание. Резные перила крыльца вели к давно заколоченному парадному входу. И - по обеим сторонам приметливые стрельчатые окна в гнутых деревянных переплетениях в стиле модерн начала века. Такие дома потом часто встречали меня и на других улицах старого Екатеринбурга. Обычное дело – состоятельные купцы или промышленники строились по схожим проектам. Типичный для состоятельного екатеринбуржца дом слагался из трёх уральских стихий: железа, камня и дерева. Каменный фундамент, деревянный корпус и декоративная, кованым или литым железом, отделка: вершицы, балконы, ворота, ограда. Наш был скромный, без всех этих излишеств. При доме имелась кухня с каменной плитой в углу, - моя вражина, она всегда дымила и никогда не растапливалась с первого раза. Похоже, из-за этой вредности до нас печкой вообще не пользовались. В подполе, разделённом на отсеки, соседи хранили овощи и картошку. Всё это они выбрали довольно быстро, избегая наших вежливых голодных взглядов. В этой самой кухне, размером в десять-двенадцать метров, декабрьской зимой 1942 года и поселили три семьи эвакуированных: Кармен Гургеновну Каспарян с восьмилетней молчаливой дочкой Леночкой, Елену Ивановну Пименову с матерью Людмилой Арсеньевной и нас троих – отца, мать и меня. Это оказался довольно миролюбивый интернационал, - армяне, русские, евреи, хотя и восьмером на одном пятачке. Через две зимы Кармен Гургеновна уехала с дочкой в освобождённый Ростов, на родину. Потом уехали Пименовы – в свой Харьков. А мы остались, ожидая конца войны и брата с фронта, чтобы вместе вернуться в родной Орджоникидзе, сменивший за те годы дважды свое название, - на новое, Дзауджикау, старое – Владикавказ, и опять на Орджоникидзе. Теперь я сплю не на коротком досчатом топчане у дверей с приставляемым на ночь табуретом, а на настоящей кровати, где прежде спала с дочкой Кармен Гургеновна. …Одну зиму мы выжили благодаря… ковру, историю которого, почти святочно-сказочную, я рассказал в другом месте. Другая зима досталась нам тяжело. Опухали руки, кружилась голова, мама отвела меня в поликлинику, и я вернулся оттуда, обогащённый двумя красивыми словами «анемия» и «дистрофия». А также дурацким советом доктора побольше есть масла и фруктов. Вещей, на которые можно было выменять буханку хлеба, уже не осталось: накануне описываемого дня взломали замок и украли последние шмотки. Должно быть, по наводке кого-то из соседей, прослышавших про «богатую Кармен». Унесли мои брюки (на работу я ходил в спецовке – ватных штанах), и мамино сменное платье. Это была уже вторая кража, первая случилась в Махачкале во время воздушного налёта. Я запомнил ночной гул самолётов, панический бег красноармейцев – врассыпную по платформам…Беженцы не двигались с места – боялись потерять жалкий свой скарб, последнее богатство. Помню, когда подали эшелон под погрузку, мы схватились за свои мешки, сложенные у примыкавшей к станционному скверу решётки, и увидели, что все мешки взрезаны и опустошены. Воры действовали в темноте, под рёв сирен и самолётов, не очень, должно быть, разбирая, что попадает под руку. Поэтому вместе с запасом сухарей и тремя бутылками патоки, главного припаса на дорогу, украли одеяла, так выручавшие холодными ночами, зимнюю одежду и мои школьные табели и похвальные грамоты. Похвальные грамоты были на плотной и глянцевой бумаге - должно быть, их приняли за облигации. ( В школу, в 7-й класс, меня потом в середине учебного года примут условно, с испытательным сроком)…Так что после двух краж уже можно было не запирать двери, - осталось то, что на нас. Раньше отцу удавалось получить хлеб по карточкам на несколько дней вперёд. Выручали, - а ездил тогда он по заводам часто, - командировки – повод склонить продавца к исключению из правил. Это помогало перебиться, когда не было приварка. Но недавно у меня украли карточки, и в самом начале месяца мы остались без хлеба. Теперь отец выходил «на охоту» в расчёте на какую-нибудь комбинацию: что-то выменять на что-то. На часы с руки, или бритву, оставшуюся с довоенной поры, а чаще – на поллитровку, отоваренную по карточкам, - к счастью, продуктовые талоны хранились отдельно от хлебных. Пол-литровая бутылка водки - это был верняк, лучшей валюты во время войны не было. Однажды субботним утром, после бесцветного завтрака из «затирухи» (поджаренной муки, размешанной кипятком), отец вынул из тумбочки бутылку водки, завернул её в обрывок газеты и отправился на вокзал. Война к тому времени перевалила на четвертый год и переместилась на запад. В школе классный руководитель Мария Филипповна рассказывала последние новости – Румыния вышла из войны, и скоро пленных румын отпустят домой. Про Румынию я чего-то знал: видел как-то в газете портрет красивого человека в незнакомой военной форме. Мысль, что он мне кого-то напоминает, мелькнула и исчезла, отвлекла подпись: «Король Румынии Михай». За вклад в борьбу с общим врагом, король награждался Орденом Победы. В то утро отец долго не возвращался. Наконец, за дверью послышались шаги, и в комнату следом за ним протиснулся незнакомый человек. Был человек весь какой-то серый – и пиджаком, и лицом, и даже вещмешок его, казалось, приноровился к этому цвету. Угадав в матери хозяйку, человек поклонился и стал что-то говорить на ломаном русском языке.




