Читаем Библиотека плавательного бассейна онлайн бесплатно


Библиотека плавательного бассейна

The Swimming-Pool Library1988

Алан Холлингхерст

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p>Алан Холлингхёрст</p><p>Библиотека плавательного бассейна </p>

Посвящается Николасу Кларку

(1959–1984)

«Читает с такой скоростью, — посетовала она, — а когда я спросила, где же она научилась так быстро читать, ответила: в кинотеатрах, мол, на экранах».

«Растоптанный цветок»

<p>1</p>

Домой я возвращался последним поездом. Напротив сидели двое ремонтников из Управления лондонского транспорта: один — пятидесятилетний старый хрыч маленького роста, другой — чернокожий писаный красавец лет тридцати пяти. В ногах — туго набитые парусиновые мешки, спецовки расстегнуты из-за жары и духоты метро, видны нательные фуфайки. Они были готовы приступить к работе! Я смотрел на них в тупом, хмельном изумлении, чувствуя головокружение от одной мысли об их вывернутой наизнанку жизни, о том, что дело их зависит от наших поездок, но заниматься этим делом, как мне стало ясно, можно лишь тогда, когда мы никуда не ездим. Мы приходим домой и погружаемся в беспамятство, а эти работяги, взяв фонари, паяльные лампы и длинные гаечные ключи с трещотками, целыми бригадами удаляются в туннели. С запасных путей, неведомых даже людям с сезонными билетами, медленно, с резким, громким лязгом, выезжают вагоны, не предназначенные для перевозки пассажиров, причудливые с виду и строго функциональные. Такая унылая работа, скрытая от посторонних глаз, наверняка порождает странные мысли; рабочие, которые, постукивая по рельсам, обходят все туннели лабиринта, испытывают, наверно, огромное облегчение, завидев приближающиеся наконец-то огоньки фонарей и услышав голоса других обходчиков, их дружескую болтовню, пересыпаемую знакомыми техническими терминами. Чернокожий смотрел на свои небрежно сложенные чашечкой ладони. Держался он спокойно и очень отчужденно — сидел с равнодушным видом подлинного мастера своего дела, едва ли сознающего собственную компетентность, и мое уважение к нему уже начинало перерастать в смутное нежное чувство. Я представил себе, с каким облегчением приходит он домой, снимает ботинки и ложится спать, а за зашторенными окнами уже брезжит рассвет и нарастает уличный шум. Он повернул руки ладонями вниз, и я увидел бледно-золотую полоску обручального кольца.

На станции уже закрыли все выходы, кроме одного, и мы с двумя-тремя другими пассажирами рванули на улицу так поспешно, словно получили незаслуженное послабление. До дома было десять минут ходьбы. Благодаря спиртному путь показался еще короче, а к утру эта прогулка должна была и вовсе изгладиться из памяти. Да и мысль об Артуре, к которой я до той поры старался не возвращаться, чтобы она сделалась еще более волнующей, заставляла меня стремглав нестись вперед.

Я начинал питать пристрастие к негритянским именам, к именам вест-индским. Они были сродни путешествию во времени, сродни словам, которые люди шептали в подушку, машинально строчили на полях тетрадок с прописями, выкрикивали в приступе гнева в те годы, когда был молод мой дед. Раньше я считал, что эти имена времен короля Эдуарда абсолютно лишены романтики: все Арчибальды, Эрнесты, Лайонелы, Хьюберты казались мне смехотворно флегматичными индивидами, коим неведомы ни секс, ни злоба. Лишь недавно, в этом году, я свел близкое знакомство с мальчиками, нареченными как раз с таким намеком на степенность, и мальчики эти оказались отнюдь не степенными. Как, впрочем, и Артур. Возможно, его имя меньше всех прочих подходило человеку молодому: оно вызывало в моем воображении землистое лицо, костюм из плотного грубого материала, очки в стальной оправе — в общем, типичного бухгалтера ушедшей эпохи. Но это было раньше, до того, как я встретил моего прекрасного, бесстыжего неряху Артура — такого Артура, которого невозможно представить себе старым. На его безусом лице с огромными черными глазами и эротично нежным подбородком то и дело отражались резкие контрасты изменчивого настроения, а в ответ на пристальный взгляд — и беспочвенная юношеская самоуверенность.

Семнадцатилетний Артур был родом из Стратфорд-Иста. В тот день я ушел из дома до позднего вечера и, обедая со своим старинным другом Джеймсом, едва не проболтался об оставшемся дома мальчишке, но вовремя осекся и выпил еще, сияя от невыразимого удовольствия. Джеймс, между прочим, был врачом, крайне осторожным и здравомыслящим. Он наверняка решил бы, что я сошел с ума, раз оставил дома человека, которого, в сущности, не знаю. Однако в моей упрямой пуританской семье существовала незыблемая традиция доверия, и я, возможно, перенял у матери привычку подвергать прислугу и мойщиков окон испытанию, вводя их в искушение. С удовольствием, хотя и чуть брезгливо, я представлял себе, как Артур, оставшийся один в квартире, пытается охватить умом ее экзотическое великолепие и разглядывает фотографии, сосредоточив внимание, разумеется, на той, уайтхейвенской, где я запечатлен в узеньких плавках и глаза мои скрыты в тени… Я был не способен беспокоиться о той электронной аппаратуре, которая уже стала разменной монетой квартирных краж, да и сомневался, что ценные диски (в том числе рэттловский «Тристан»[1]) придутся Артуру по вкусу. Ему нравилась танцевальная музыка, современные волнующие ритмы, то зажигательные, то проникновенные — подобные тем, что звучали на танцплощадке «Шафта», где я познакомился с ним накануне вечером. 

Когда я вошел, Артур смотрел телевизор. Шторы были задернуты. Пока меня не было, он отыскал где-то старый, почти пришедший в негодность электрический камин, и в квартире стояла страшная жара. Робко улыбнувшись, Артур встал со стула. «Я просто смотрел телевизор», — сказал он. Я снял пиджак, посмотрел на Артура, и меня удивила его наружность. Часто вспоминая те или иные его черты, я упускал из виду общий облик. Мне было интересно, каких трудов стоило ему расчесать волосы так, чтобы они тянулись от лба до затылка тонкими прядями с примерно восемью коротенькими, туго заплетенными косичками на концах. Я поцеловал его, проведя левой рукой между высокими округлыми ягодицами, а правой погладив по затылку. О, эти нежные, постоянно разомкнутые негритянские губы, эти непривычно сухие узелки косичек, которые потрескивали, когда я теребил их пальцами, и казались одновременно безжизненными и способными напрягаться.

Часа в три я проснулся и пошел отлить. Вернувшись в комнату, я еще туго соображал, однако при виде спящего Артура у меня екнуло сердце. При слабом свете лампы, падавшем на подушку, он лежал, неловко высунув руку из-под пухового одеяла — так, будто пытался прикрыть ею глаза. Я сел, осторожно забрался под одеяло и, принявшись внимательно разглядывать Артурово лицо, вновь уловил легкий аромат детского дыхания. Погасив свет, я почувствовал, как он поворачивается ко мне и подсовывает под меня свои огромные ручищи, словно намереваясь куда-то унести. Я обнял его, и он схватился за меня так крепко, точно ему грозила опасность. Лишь несколько раз прошептав слово «малыш», я понял, что он еще спит.

В то лето (последнее и единственное в своем роде) я жил какой-то странной жизнью. Мне удавалось тешить свое самолюбие успехами в сексе — то была счастливая пора, belle époque, — но при этом меня ни на минуту не покидало смутное предчувствие беды, подобное тени от пламени, едва заметно подбирающегося к фотоснимку. Я остался без работы — нет, речь не о трудностях, не о жертве экономического спада и даже, надеюсь, не о статистической единице. Уволился я с умыслом — по крайней мере сознательно. Соблазном послужило то, что я был слишком богат, принадлежал к той немногочисленной части населения, которая и в самом деле владеет почти всем на свете. Меня всегда прельщала перспектива праздной жизни, хотя безделье отнимает много времени.

Почти два года я состоял в штате сотрудников, работавших над Кьюбиттовым «Справочником по архитектуре», грандиозным проектом, осуществлявшимся в атмосфере враждебности и творческого простоя. Редактор дружил с моим оксфордским наставником, а он, обеспокоенный тем, что я начинаю безнаказанно, бездумно прожигать жизнь в барах и клубах, представил себе, как меня засасывает гиблое болото праздности, и замолвил словечко, заодно дав мне один из тех советов, которые, задевая болезненное чувство вины, приобретают силу приказа. Вот почему я был вынужден ежедневно приезжать на Сент-Джеймскую площадь, а потом, сидя в тесном кабинете в глубине редакции и скрывая похмелье под маской погруженности в мучительные эстетские мысли, приводить в надлежащий вид картотечные ящики с материалами исследований.

В первом томе предполагалось охватить информацию от «А» до «Д», и мне поручили работу над статьями, вызывавшими у меня наибольший интерес — об архитекторах братьях Адамах, лорде Берлингтоне, Колине Кэмпбелле. Я редактировал скучные очерки ученых мужей, без конца пережевывавших одно и то же, мотался то в Британскую библиотеку, то в Музей сэра Джона Соуна[2] в поисках планов и гравюр. Второстепенные вопросы мне разрешали освещать самому: я отдал в печать поучительную статью о вазах из кодстоуна. Однако в целом выпуск «Справочника» был безумной затеей, безнадежным, скверно организованным делом, «Эскориалом»[3], который по мере того как мы над ним работали, всё явственнее превращался в какой-нибудь «Фонтхилл»[4]. Я звонил знакомым, и устраивались вечеринки «с шести до восьми», то есть продолжавшиеся допоздна и переходившие в хмельное застолье, а потом, как правило, — в «Шафт» и акты, в которых едва ли можно было обнаружить влияние ордеров, куполов и портиков.

Бросив работу в редакции «Кьюбитта», я страшно обрадовался тому, что перестал быть чем-то средним между профессором и посыльным — человеком, чье присутствие там объяснялось не только его интересом к архитектуре, но и его репутацией. В то же время мне было немного грустно без привычного редакционного разгильдяйства, без болтовни за первой чашкой отвратного кофе — без необходимости объяснять, где именно я взял сведения об очередном архитекторе и что он, собственно, собой представляет. В такого рода узком мирке человек становится большим оригиналом и помимо собственной воли неизбежно остается таковым на всю жизнь. Не обошлось, впрочем, и без воздействия самого предмета исследования — ордеров, куполов и портиков, прямых линий и кривых, — значившего для меня больше, чем для некоторых других.

На следующий день я удрал от Артура и прогулялся по Гайд-Парку — наверно, меня немного успокаивали манящие прямые линии его аллей. С детских лет, с тех времен, когда я гостил в Мардене, дедовом поместье, мне запомнились ежедневные прогулки по длинной буковой аллее, которая, нигде не сворачивая, тянулась на много миль по холмистой местности и кончалась у ограды, проходившей по дну канавы, высоко в чистом поле. По левую сторону зимой можно было различить вдали курятники и уборные во дворах деревни, бывшей когда-то частью поместья. Потом мы с сестрой поворачивали назад и возвращались домой — дети, избалованные бабушкой и дедушкой, высокомерно считавшие себя истинными аристократами. Лишь много лет спустя я понял, сколь неоправданным и напускным был весь этот аристократизм: взять хотя бы дом, купленный задешево, причем совсем недавно, сразу после войны, полуразрушенный в результате того, что сначала в нем располагалась офицерская учебка, а потом ее сменил военный госпиталь.

Был один из тех апрельских дней, тихих и хмурых, когда кажется, будто в воздухе носятся блестящие идеи, и пока я бродил по парку, переходя от одной перспективы к другой, мне пришло в голову, что дело попросту в хандре, которая продлится лишь до той поры, как впереди забрезжит нечто новое — быть может, всего-навсего лето и неизбежность теплых дней, жизни исключительно на свежем воздухе, пьянства под открытым небом. На деревьях распускались почки, и развитию этой странной, вывернутой наизнанку логики способствовал сам парк: как раз в это время в нем становится очень многолюдно, и своей густой тенистой листвой он отгораживается от внешнего мира зданий и уличного движения. Но при этом я смутно сознавал и угрозу некоего осмысления жизни, предчувствовал какие-то, возможно, заслуженные, неприятности.

Я родился под знаком Близнецов и, хотя и не верил в подобные вещи, был типичным сыном изменчивого начала лета, разрывавшимся между двумя внешними проявлениями своего «я»: одним стал гедонист, а другим — в ту пору немного отошедшим в тень — чуть ли не ученый муж, придерживающийся почти пуританских воззрений. Существовали и более сложные дихотомии, несхожие истории: одна — «сведения обо мне», о беготне по дискотекам, пабам и загородным домам в поисках сексуального партнера, о запланированной, строго целенаправленной повторяемости длительных периодов беззаботного досуга; другая — «романтическая повесть обо мне», которая посредством некоего защитного сияния преображала всю эту мышиную возню, да так, словно я и вправду с раннего детства был заговорен от гибели и потому стал человеком светским и в то же время неподвластным светскому обществу, как описанный Вордсвортом персонаж рождественского представления с надписью «Невидимка» на груди.

Похожие книги