Читаем Пролетая над гнездом кукушки онлайн бесплатно
Пролетая над гнездом кукушки
В мире есть Зло. Это точно знают обитатели психиатрической больницы, они даже знают его имя и должность — старшая медсестра Рэтчед. От этой женщины исходят токи, которые парализуют волю и желание жить. Она — идеальная машина для уничтожения душ. Рыжеволосый весельчак Макмерфи знает, что обречен. Но он бросает в чудовищную мясорубку только свое тело. Душа героя — бессмертна…
Серия: Alter ego
Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная прозаВику Ловеллу, который говорил мне, что драконов не существует, а потом завел меня прямо в их логово
«…Кто-то летит на запад, кто-то летит на восток, а кто-то летит над кукушкиным гнездом.»
Черные ребята в белых костюмах занимались в холле сексом и, прежде чем я успел поймать их на этом, быстренько убрали шваброй все следы.
Они терли пол, когда я вышел из общей спальни: трое в скверном расположении духа, ненавидящие всех и вся — время дня, место, где они находятся, людей, с которыми им приходится работать. Когда они в таком настроении, лучше не попадаться им на глаза. Крадусь по стенке — тихий, словно пыль на моих холщовых туфлях. Но у них специальное оборудование, чтобы засечь мой страх, и потому они оборачиваются, все трое разом, глаза блестят на черных физиономиях, как металлические трубки старого радио.
— Вот и Вождь. Отлично, Вождь Швабра. Иди-ка сюда, Вождь Швабра.
Всучили мне в руки швабру и показывают, где надо прибираться, и я иду туда. Кто-то из них шлепает меня метлой по заднице, чтобы поторапливался.
— Смотри, забегал. Такой длинный, что мог бы сожрать яблоко у меня с макушки, а таскается за мной, как ребенок.
Смеются, а потом слышу, как они шепчутся у меня за спиной, наклонившись друг к другу. Жужжание черной машины, жужжание, в котором звучат ненависть, смерть и прочие больничные секреты. Они не беспокоятся, высказывая вслух свои ненавистные секреты, когда я рядом, — думают, что я глухонемой. Другие тоже так думают. Я достаточно хитер, чтобы всех дурачить. То, что я наполовину индеец, помогает мне в этой грязной жизни быть хитрым, помогает все эти годы.
Я тру пол перед дверью в отделение, когда снаружи в замок вставляют ключ. По тому, как его поворачивают в скважине — мягко и быстро, словно человек только этим и занимался всю жизнь, я понимаю, что это — Большая Сестра. Она проскользнула в дверь — с ней в отделение прорвалось немного холода, — заперла ее за собой. Вижу, как ее пальцы оставляют туманный след на полированной стали. Ногти того же цвета, что и губы. Забавно, они такие оранжевые, словно кончик включенного паяльника.
У нее в руках плетеная сумка, какие продают горячим августом на шоссе индейцы племени ампкуа, похожая на ящик для инструментов, с пеньковой ручкой. Она у нее все эти годы, что я провел здесь. Узор редкий, и я могу видеть, что внутри: ни пудреницы, ни помады — ничего из обычного женского набора. В сумке тысяча всяких вещиц, которые она намеревается использовать сегодня в деле, исполняя свои обязанности: колесики и всякие приспособления, зубцы, отполированные до жуткого блеска, крохотные пилюли, которые отсвечивают, словно фарфоровые, иглы, часовые щипчики, мотки медной проволоки…
Проходит мимо меня, кивает. Я отхожу следом за шваброй к стене, улыбаюсь и стараюсь обмануть все ее оборудование — обмануть, насколько это возможно, не давая ей увидеть мои глаза. Если глаза закрыты, они не смогут о тебе много сказать.
В темноте слышу, как ее резиновые каблуки отстукивают по кафелю, и содержимое плетеной сумки позвякивает в такт шагам, когда она проходит по холлу мимо меня. Шаг у нее твердый. Когда я открываю глаза, она уже прошла через коридор и входит в стеклянное помещение сестринского поста, где просидит целый день за столом и, глядя в окно, будет следить за тем, что происходит прямо перед ней в дневной комнате на протяжении всех восьми часов. Эта мысль делает ее лицо довольным и умиротворенным.
А потом… она засекает черных парней. Они все еще стоят вместе, переговариваясь. Они не слышали, как она вошла в отделение. Теперь почувствовали, что она на них смотрит, но слишком поздно. Должны были раньше думать, а не собираться группой и болтать, когда она уже на посту — в отделении. Их головы дернулись в разные стороны, лица смущенные. Она пригнулась и крадется туда, где они всем скопом попали в ловушку, — в дальний конец коридора. Она слышит их разговор, приходит в ярость и начинает лупить черных ублюдков куда попало — в такой она ярости. Она раздувается, раздувается — белая форма вот-вот лопнет на спине — и выдвигает руки так, что может обхватить всю троицу раз пять-шесть. Она оглядывается, вращая громадную голову. Никто ее не видит, только старый Швабра Бромден, наполовину индеец, прячется за своей настоящей шваброй и слишком нем, чтобы позвать на помощь.
Так что она позволяет себе все, это правда, и ее крашеная улыбка изгибается, растягивается в открытую ухмылку. Она распухает все больше и больше, она огромная, словно трактор, такая огромная, что слышу запах ее внутреннего механизма, так, будто мотор работает с перегрузкой. Я задержал дыхание, сжался. Мой Бог, на этот раз они это сделают! На этот раз они позволят ненависти вырасти слишком большой и разорвут друг друга на куски, прежде чем поймут, что делают!
Но только она начала сгребать раздвижными руками черных ребят, а они стали вырываться, орудуя ручками швабр, из палат начинают выходить пациенты, чтобы выяснить, что тут за шум, и ей приходится принять прежний вид, прежде чем ее не поймали в образе ее тайного, но подлинного «я». Пока пациенты протирают глаза, пытаясь понять, из-за чего весь сыр-бор, перед ними — главная медсестра, улыбающаяся, спокойная и холодная, как всегда. Говорит черным ребятам, что не стоит собираться кучкой и болтать, ведь сегодня понедельник — первое утро рабочей недели и столько дел…
— Да, мисс Рэтчед…
— …У нас множество назначений сегодня утром. Может быть, у вас серьезная причина стоять здесь всей компанией и разговаривать…
— Нет, мисс Рэтчед.
Она замолчала и кивает пациентам, которые собрались вокруг нее и смотрят покрасневшими и опухшими со сна глазами. Она кивает каждому. Точный, автоматический жест. Лицо у нее гладкое, выражение точно рассчитанное и точно сделанное, как у дорогой куклы: кожа словно эмаль телесного цвета, оттенки белого и сливочного, голубые детские глаза, маленький носик, крошечные розовые ноздри — все вместе работает на этот образ, кроме цвета губ, ногтей и размера груди. Где-то, должно быть, сделали ошибку, приделав эту большую, женственную грудь к тому, что в противном случае стало бы превосходной работой, и видно, как она этим огорчена.
Пациенты не понимают, что это Большая Сестра накинулась на черных ребят; тогда она вспоминает, что уже видела меня, и говорит:
— Поскольку сегодня понедельник, не начать ли нам эту неделю хорошим стартом и не вымыть ли нам сегодня утром первым мистера Бромдена, пока в умывальной не началось столпотворение. Посмотрим, сумеем ли мы избежать некоторых… э… беспорядков, которые он обычно устраивает, как вы думаете?
И прежде чем все успевают обернуться, чтобы посмотреть на меня, скрываюсь в кладовке для швабр, закрываю наглухо дверь и не дышу. Мыться до завтрака — это самое худшее. Когда тебе удается закинуть что-то в себя, ты становишься сильнее, да и просыпаешься наконец. И те ублюдки, которые работают на Комбинат, не так уж готовы напустить на тебя одну из своих машин вместо электрической бритвы. Но если ты бреешься
Я спрятался в кладовке и затаился. Мое сердце готово выскочить из груди, и я стараюсь не бояться, стараюсь держать свои мысли подальше отсюда — стараюсь вернуться назад и вспоминаю деревню, большую реку Колумбию, как однажды мы с папой охотились на птиц в кедровой роще у Дэлз…[1] Но всегда, когда пытаюсь уйти мыслями в прошлое и спрятаться там, страх на дрожащих ногах прокрадывается, прорывается сквозь воспоминания. Я чувствую, как самый младший из черных парней идет через холл, он идет по нюху, он чует мой страх. Он открывает ноздри, словно черные воронки, его безразмерная голова подпрыгивает на шее, когда он шмыгает носом, и он всасывает страх, разлившийся по всему отделению. Вот теперь он учуял меня, я слышу, как он фыркает. Он не знает, где я спрятался, но он чует запах и вышел на охоту. Я стараюсь стоять спокойно…
(Папа велит мне стоять тихо, говорит, что собака почуяла птицу где-то справа, близко. Мы взяли собаку — пойнтера — у одного человека в Дэлз. Все деревенские собаки ничего не стоят, они — метисы, говорит папа, они годны лишь на то, чтобы есть рыбьи кишки, и в них нет породы. А у нас — собака, у нее —
Самый мелкий из черных парней и один из тех, что побольше, хватают меня раньше, чем я успеваю сделать десять шагов от кладовки, и тащат меня в умывальную. Я не сопротивляюсь и не устраиваю шума. Если ты вопишь, они только сильней на тебя наваливаются. Душу вопль в горле. Держусь, пока они не добрались до висков. Нажали кнопку, включают меня на такую громкость, словно это и не звук вовсе, и все вопят на меня, зажав уши из-за стеклянной стены, лица превратились в говорящие круги, но изо рта — ни звука. Мой звук поглощает все другие звуки. Они снова включают туманную машину, и туман сгущается вокруг меня, словно снег — белый и холодный, как снятое молоко, и такой плотный, что я даже мог бы в нем спрятаться, если бы они в меня не вцепились. Сквозь туман я не могу видеть и на несколько дюймов перед собой. Единственное, что удается расслышать сквозь вопль, который издаю сам, — это то, как кричит и раздает указания Большая Сестра, расталкивая пациентов с дороги со своей плетеной сумкой. Я слышу, как она входит, но все еще не могу заткнуть свою сирену. Я воплю до тех пор, пока она не оказывается рядом. Они повалили меня, а она тем временем сжала плетеную сумку и сунула мне в рот.
(Быстрая гончая лает из тумана, она встревоженна и потерянна, потому что не может видеть. Никаких следов на земле — только те, которые оставляет она сама. Она нюхает вокруг холодным, в красных пятнышках носом и не может учуять никакого запаха, кроме собственного страха, страха, который пышет в ней, словно пар.) Это в конце концов сожжет и меня, когда я расскажу все — о больнице, о ней, о ребятах и о Макмерфи. Я молчал так долго, что все это с ревом вырвется из меня, словно потоп, и вы подумаете: парень, который говорит все это, заговаривается или бредит. Вы думаете, что все это — слишком ужасно, чтобы произойти на самом деле, что это — слишком чудовищно, чтобы быть правдой? Но пожалуйста, подождите. Мне и по сей день трудно сохранять рассудок, думая об этом. Но это — правда, даже если этого и не было никогда.
Когда туман рассеялся, я сидел в дневной комнате. На этот раз они не потащили меня в шок-шоп, а заперли в изоляторе. Не помню, завтракал я или нет. Наверное, нет. Я вспоминаю несколько таких утр. Когда меня запирали в изоляторе, черные ребята быстро все приносили — предполагалось, что для меня, но они съедали все сами, — и, пока они трое завтракали, я лежал на вонючем матрасе и смотрел, как они уничтожают яйца и тост. Я носом чуял жир и слышал, как они жуют тост. А в другой раз они принесли холодную кукурузную кашу и заставили есть — даже непосоленную.
Этим утром я ничего не помнил. Они втолкнули в меня столько этих штук, которые называют пилюлями, что я ничего не соображал, пока не открылась дверь палаты. То, что дверь палаты открылась, означает, как минимум, что уже восемь часов и что я провел в отключке в изоляторе примерно час с половиной. В это время техники по приказу Большой Сестры могли прийти и установить что угодно.
Слышу шум из-за двери, он идет откуда-то из холла, вне моей видимости. Я знаю, что дверь дневной комнаты начинает открываться в восемь и открывается и закрывается тысячу раз за день, ш-щ-щ, щелк! Каждое утро мы сидим в линеечку по обе стороны дневной комнаты, мешая после завтрака картинки головоломки, слушая, как ключ гремит в замке, и ждем, кто к нам пожалует. Больше и заняться нечем. Иногда появляется какой-нибудь юный стажер — из будущих врачей, проживающих при клинике, чтобы посмотреть, что мы собой представляем до приема лекарств. ДПЛ — так они это называют. Иной раз это жена, навещающая здесь благоверного, — на высоких каблуках, с сумочкой, плотно прижатой к животу. Иногда это группа учителей средней школы, которых проводит с экскурсией этот придурок, Связи с общественностью, который вечно хлопает влажными ладонями и говорит, как он рад, что в этом заведении для душевнобольных уничтожено само понятие старомодной жестокости: «Какая бодрая атмосфера, вы со мной согласны?» Он суетится вокруг школьных учителей, которые для безопасности жмутся друг к другу, ухватившись за руки. «О, когда я вспоминаю прежние времена — грязь, отвратительное питание и даже жестокое обращение, — я осознаю, леди, что мы прошли долгий путь!» Кто бы ни входил в дверь, он всегда разочаровывал, но с другой стороны — оставался шанс, и, когда ключ поворачивается в замке, все головы поднимаются, словно их потянули за веревочку.
В это утро ключ в замке дребезжит как-то странно. Значит, у двери — не обычный посетитель. До нас доносится голос парня из перевозки, нетерпеливый и раздражительный:
— Это — новенький, присмотри за ним. — И черный парень идет на зов.





