Читаем Знак Водолея онлайн бесплатно


Знак Водолея

«Знак Водолея» — многоплановое повествование о жизни России в предреволюционный период. Основные сюжетные линии романа связаны с жизнью творческой интеллигенции того времени, главным образом зачинателей и создателей русской кинематографии.

Николай Николаевич Фигуровский

Проза / Историческая проза
<p>Знак Водолея</p>

Посвящается В. П. Куценко —

жене и сотруднице

<p>Часть первая</p><p><strong>ЯШКИНА ДОЛЯ</strong></p><p><strong>1</strong></p>

Говорят, что каждый — своему счастью кузнец. Оно, может, и верно, но только счастье-то не в любой кузнице куется, опять же и молоток надо подобрать по руке и чтобы к горнилу тебя допустили… А так — отчего не сковать, пока сил много?

Плативший вторую гильдию купец Виктор Лукич Рузанов ковал свое счастье сплеча и не мог нахвалиться собой за то, что вовремя догадался уйти из такого неверного дела, как театральная антреприза, хотя это было отцовское, наследственное занятие, начатое еще полвека назад с ярмарочных балаганов. Понял Виктор Лукич, что гиблое это дело; вовремя, на гребне немалой удачи, сбыл с рук театр и пошел сновать по Волге, как нитку иголка, таща за собой баржи с товаром: вниз — деготь, рогожи, звериные шкуры, бочарную клепку, гвозди, цепи, замки, чашки, горшки, вверх — войлок, ковры, кожи, изюм, грецкий орех… Туда-сюда, туда-сюда, а денежки: звяк-звяк, шурх-шурх, в мошну, в казну, на банковский счет.

Вот и кредит, вот и кузница!

Признаться, пожаливал он братьев своих, не захотевших расстаться с родительским театральным занятием, и крепко пожаливал! Дела их со времени его ухода шли все хуже: старые благопристойные пьесы сборов теперь не давали, новые дерзкие пьесы то и дело запрещались местным начальством; артисты, соглашавшиеся ехать в провинцию, были все более захудалые, играли по старинке, нажимая на горло, а публика больших городов, избалованная гастролями столичных театров, фыркала, газеты язвили. Могила! Особенно было жаль старшего брата Александра, умершего от чахотки в Екатеринбурге. Младший, Сергей, еще кое-как оборачивался: поухватистей был. Отделился от Сашки, махнул в Забайкалье, угодил воинскому начальству патриотическими пьесами с выстрелами и громовыми речами, имел сборы, кое-как держался. А Сашка не сумел! Сашка всю жизнь стремился к идеалам. Идеалы и свели его в гроб в сорок лет. Сначала жену, потом его. Виктор Лукич даже слезу пускал, вспоминая о нем. И, как-то поссорясь с женой, назло ей вписал в свое завещание племянника, Сашкина сына — Якова, определив для него крупную долю в своем наследстве. Впрочем, пока человек жив, завещание его не более чем бумага, которую всегда можно переписать. А смерть Виктора Лукича была далека. В сорок девять лет люди не умирают. Во всяком случае, не собираются умирать.

В сорок девять лет ждут не смерти, а удачи, и Виктор Лукич, заложа в карманы толстые волосатые руки и насмешливо покачиваясь на ходу, не спешил хватать первую купцом предложенную цену, выжидал, пока скажет повыгоднее. Но купец попался ушлый, своего тоже не хотел упускать. Бились из-за копейки. Виктор Лукич требовал накинуть копейку на фунт, а купец — маленький, тощенький, с красными веками жалких больных глаз, с круглым носиком, на котором вздулась и билась синяя жилочка, — грустно скулил, предлагал полкопеечки, клянясь, что больше уже заплатить никак невозможно.

В душе оба сознавали, что сойдутся на трех четвертых копейки, но продолжали упорствовать, стоя на своем. Купец все грозил, что ему некогда, надо, мол, идти, делал вид, что сейчас, дескать, уйдет, и конец. Виктор Лукич, напротив, позевывал, объявлял, что спешить ему некуда, время терпит, что он, мол, думает: стоит ли продавать без подходящей цены, не спуститься ли в Астрахань, а там арендовать пароходик да в Персию бы…

— Э-э! Виктор Лукич! Вам это, дружочек, если позволите так фамильярно, это совсем невыгодно! — заботливо возражал семенящий рядышком купец.

— Другим отчего же выгодно? — усмехнулся Виктор Лукич, сворачивая к полотняной вывеске с надписью «Иллюзион: чудо XX века. Живая фотография».

И в самом деле давно уже собирался он поглядеть на это новое чудо, про которое слышал и читал, да все было недосуг. А теперь выпросталось время: все равно ждать, пока этот клещ неотвязный предложит три четверти, да еще чуток поломаться бы следовало, не сразу вступать в согласие. А этак, глядишь, и время пролетит незаметно…

— Оттого другим и выгодно, что другие этим только и живут, Виктор Лукич. Сами товар не добывают, скупают оптом на ярмарках. Вы же, э-э, сами трудитесь!..

— Да уж довольно самому. Будет! Деньги есть, можно хоть сотню нанять прикащиков. Им и поручим! — возразил Виктор Лукич, подходя к кассе, где продавали билеты в «Иллюзион», со вчерашнего дня открывшийся на ярмарке. — Прикащики ан и управятся! А я попытаю счастья на новом направлении. Задешево продавать — другому доход отдавать, так старые люди говорили!

Виктор Лукич купил билет в «Иллюзион».

— Э-э, Виктор Лукич, старые-то люди другое говорили! — возразил плачущим тоном купец и тоже купил билет. — Свой глаз смотрок, а чужому доверить — что дыру в кармане прорезать!

— Нынче так не считают! — возразил Виктор Лукич и не сдержал ухмылки: — Знать, решили полюбоваться, что за диво?

— Да надо бы… А то помрешь, не увидишь, — ответил купец и краем тонких губ усмехнулся, прекрасно понимая, что Виктор Лукич, заставив его пойти с ним, получил преимущество. И надо, считаясь с этим, сделать уступочку.

— А ежели четвертачок на пудик накинуть? — предложил он. — Это уж под самый под обрез, а?

— Сорок — последнее слово! — сухо ответил Виктор Лукич и прошел мимо контролера в душный, резко и неприятно пахнущий красками полумрак складского сарая, арендованного каким-то чертом в поношенном сюртуке, где уже шумела и металась на скамьях людская масса, жаждущая зрелищ, зрелищ, зрелищ! Посмешней, погрубей, покровавей!

Бьющий в нос запах смутил Виктора Лукича. Вот так же пахла краска, которой по его приказанию выкрасили гроб, предназначенный для брата Александра. Виктора Лукича вызвали телеграммой, сообщив заранее, что брат при смерти, но он опоздал, задержался по неотвязности дел, приехав уже к покойнику. И когда узнал, что того по бедности собираются хоронить в некрашеном сосновом гробу, закричал, затопал, томимый жалостью к высохшему, длинному, как хвощина, телу брата, требовал краски, глазета, золота! Совал, не считая, деньги в чьи-то хватающие лапы. И гроб был выкрашен. И точно так же, как в спертом воздухе этого зала, пахло от него свежей краской. Пахло в доме и в церкви при панихиде, пахло на улице, пахло из могилы, куда он, плача, бросал горстями сухую глину…

С тех пор этот запах вызывал в нем смертную тоску и глубокий страх перед неизвестностью смерти. Он уже подумал, не согласиться ли на четвертак да не уйти ли от греха подальше, век жили без этого, но черт в поношенном сюртуке, заметя его крупную деловую фигуру, подскочил, крепко взял за руку, мягко и настойчиво затолкал на возвышенный дощатый помост, где стояли в три ряда венские стулья и где вонь от красок была особенно невыносима, усадил в глубине.

Купец с ним не пошел. Это обеспокоило Виктора Лукича, но он догадался, что тот хочет малость потомить, и решил не поддаваться, а потерпеть и выждать. Разница между согласием и просьбой составляла теперь не более сотни, но сто рублей тоже на дороге не валяются. Рядом с Виктором Лукичом усадили какого-то рыжего дьякона, сладко пахнущего вином и ладаном. Позади сели, дыша в затылок, молодые развеселые чиновники. Возле дьякона примостился очень пожилой некто в судейском мундире с орденом на шее. Офицерик с худосочной девицей в голубом платье. Лысый и толстый, очевидно, помещик, протиснулся в угол, отдавив ногу Виктору Лукичу и не извинившись при этом.

Возле полотна, белеющего в темноте, ходил приземистый горбун в розовой рубашке и поливал это полотно, прыская на него из особого насосика. Публику это потешало. Люди кричали горбуну смешное и хлесткое, беспечно ржали; мальчишки из первых рядов хватали его за рубаху. Горбун огрызался и продолжал делать свое дело.

— Чем это мочат? — спросил Виктор Лукич.

— Духами! Парижским одеколончиком! Чтобы русский душок-с перебить! — ответил один из весельчаков-чиновников. Другой рассмеялся, закатываясь.

— Водой, обыкновенной водой! — объяснил дьякон, поворачиваясь бородищей к Виктору Лукичу. — Для прозрачности! Для показа требуется прозрачность материи, каковая и достигается путем намочения полотна.

— А духовенству разве смотреть позволено? — насмешливо спросил толстый помещик, дыша на Виктора Лукича крепким сигарным запахом.

Дьякон ответил также с ядовитым оттенком:

— Ноне, сударь, всем все позволено! Свобода и равенство-с! Удостоились!

Горбун меж тем завершил свое дело, унес за полотно ведро и насосик, погасив фонарь. Наступила тьма. Тоненько взвизгнула какая-то женщина, в зале было грязно захихикали, но тотчас же началась бравурная музыка, экран осветился, на нем возникло изображение петуха и надпись: «Производство бр. Пате». Затем надпись исчезла, и появилась другая: «Русско-японская война». Невидимый пианист с бравурных аккордов перешел на «Варяга».

Под эту музыку зал невольно затих, и начали мелькать, раздражая и поражая одновременно, движущиеся картинки недавних событий. Колонна идущих войск, корабли в море, стреляющие орудия, группа японских офицеров, снова идущие войска, на этот раз японцы. Казачий кавалерийский разъезд. Окопы. Стреляющие из винтовок солдаты. Полевой лазарет, суетящиеся милосердные сестры. Опять стреляющие орудия. Петербург. Проводы генерала Рожественского. Царская фамилия. Какие-то генералы. Снова царь, обходящий войска. Кто-то в темноте пронзительно засвистел, на свистуна обрушились возмущенные протестующие голоса…

И в этот момент случилось нежданное.

По экрану косо и дымно побежала вдруг огненная полоса, слизнув изображение. Запрыгали черные волнистые тени, свет погас, раздался общий истошный вопль:

— А-ай! О-о-о! Бож-же!!! Пожар! Горим! Спасите!.. А-а-а!!!

О пожарах в иллюзионах уже слыхали… За полотном страшно и багряно полыхало. Освещенная лишь этим тусклым, меняющимся светом темная масса голов, рук, тел, рычащая, ревущая, воющая, стеснилась у единственной узкой двери. Офицерик, выхватив револьвер, пытался воззвать к благородству:

— Женщин и детей пропустите вперед! Господа! Женщин и детей!

Куда там! В тот же момент, разорвав полотно экрана, выскочил в зал горбун в горящей рубахе. Толпу охватил новый ужас, и офицерик был смят, сбит с ног, стоптан со своим револьверишком. За рваным полотном что-то вспыхивало, в зал хлестал ядовитыми волнами черный удушливый дым. То ли горели все еще проклятые ленты, то ли дошло уже до лаков и масел…

Дьякон тяжко, всем грузом наваливался на Виктора Лукича, молотил кулачищами по нечувствующим плечам и спинам, хрипло кричал, задыхаясь и кашляя:

— Ради Хр-риста, православные! Р-ради Христа!

Вязкая людская масса давилась у дверей, вопя истошными голосами. Сзади толкали и били.

«Неужто? — мелькнуло в разрываемой отчаянием голове Виктора Лукича. — Господи-владыко, да неужели ж? Боже ты мой великий! За что? Да за что же ты так?!»

И другая мысль, безумная, но кажущаяся спасительной, вспыхнула вдруг в уме: «Денег посулить! Заплатить! Яшкину долю отдать тому, кто спасет!»

— Люди! — завопил он, протягивая руки поверх голов, цепляясь за чьи-то волосы. — Братцы! Десять тыщ плачу, кто меня вытянет! Ребята… Граждане! Десять тыся-ач! Милые-е!..

А те в сотни глоток, заглушая его, вопили свое:

— А-а-ар-р-ра-у-ы-ыо-о-о-о!!!

Красноглазый купец, торговавшийся с Виктором Лукичом, сидел в сарае с самого краю, близ двери, ему удалось сразу же выдавиться из этого кромешного ада. С недоумением и потрясенно оглядывался он вокруг, не в силах связать только что пережитое с тихой красотой теплого августовского денька, с белыми барашками в лазурном небе, с ласковым волжским простором, с золотящимися куполами церквей, с ярмарочным пестрым и веселым многолюдьем.

Сарай стоял на холме, как раз над ярмаркой. Отсюда хорошо был виден весь простор ее, заполненный возами, навесами и прилавками, мануфактурными, гончарными, лубяными, съестными рядами, качелями, балаганами, народом разноязычным и разноодетым. И вся эта ширь жила себе и радовалась как ни в чем не бывало, не зная и не догадываясь, что тут, рядом, в сотне шагов, в задымленной тесноте горящего лабаза, под ногами взбесившейся толпы пропадает ни за грош энергичный и многообещающий купчина.

Все, все по-старому, бывалому,Да только без меня…<p><strong>2</strong></p>

Накрыв лампу красным стеклянным конусом, Яша достал из кассеты пластинку и, положив в проявитель, стал ждать, пока сквозь млечность эмульсии начнут проступать тени будущих контуров женского красивого лица. То, что он проявлял, было портретом артистки Зара-Голухницкой, приехавшей сюда на гастроли вместе с театром. Этим утром она явилась в фотографию с двумя артистами и козловидным поклонником в бриллиантовых перстнях. Высокая, осанистая, модно причесанная, с той неестественной нежностью лица, которая происходит у стареющих женщин от постоянных притираний, кремов и масок, она уверенно, громко говорила, вышучивала поклонника, изящно двигалась, лукаво поблескивала большими глазами. Чудное виденье из прошлого!..

Узнав, что Яша сын и племянник известных провинциальных антрепренеров Рузановых, Зара-Голухницкая всплеснула руками, выражая в лице искреннее счастье:

— Боже! Да я же прекрасно знаю Сергея Лукича! Это ваш родной дядя? Боже! Я же служила в его труппе пять лет назад. Ах, какой милый и обаятельный мужчина! Ах, Сергей Лукич, душечка! — и она послала воздушный поцелуй куда-то в пространство.

Один из ее спутников сладким баритоном подтвердил, что и он хотя и не имел удовольствия служить в театре Рузанова, но очень, очень много слышал о нем хорошего.

— Душечка, просто душечка! — настаивала она. — И он, и его супруга, ах, я забыла, как ее?

— Любовь Афанасьевна…

— Да, да-а! Как же! Любочка! Ах, какая прелесть они оба! Передайте же им от меня миллион поцелуев обоим, пожалуйста! Не забудьте же, смотрите…

Яша было растаял, слушая эти восторги, но когда они вышли, а он бросился с кассетой в темную комнату, окно которой по случаю духоты жаркого октябрьского полудня было распахнуто, и эту тесную конуру от уличного шума отделяла лишь тонкая черная штора, до него донеслись голоса только что восхвалявших дядю Сережу актеров.

Тем же сдобным, капризным голосом Зара-Голухницкая говорила:

— Не-го-дяй! Негодяй! Жадное и скупое животное этот Сергей Лукич! Он меня так обсчитал, я ему деньги прямо в лицо бросила! Сказала: я сама заплачу за то, чтобы никогда вас не видеть, скотину!

— Кулак, кулак, мне тоже говорили! — подтвердил сладкий баритон.

— А спектакли! Омерзительно! Костюмы такие, что противно надевать: грязные, рваные… Декорации ужасные. Жалованье не платил месяцами. Мы буквально голодали, голодали… А что он с бенефисами проделывал, паук омерзительный, у-у!

Яша тихонько рассмеялся. Ах как знакомо! Артисты, артисты! Искренние люди, ничего не скажешь… Впрочем, на сей раз Зара-Голухницкая сказала чистую правду: и дядюшка, и в особенности тетушка сквалыги были отчаянные. Кому знать, как не Яше, тайком выносившему краденые четвертаки и пятиалтынные жаждущим, опухшим статистам или голодающим хористкам, месяцами сидевшим без жалованья.

Похожие книги

Другие книги Николай Николаевич Фигуровский