Читаем Жена штандартенфюрера онлайн бесплатно
Жена штандартенфюрера
Это история Аннализы Мейсснер, молодой девушки, живущей в предвоенном Берлине. Светловолосая балерина из хорошей семьи — она идеальный пример того, какой нацистская партия представляла типичную немецкую девушку. На первый взгляд, у неё есть всё, чего только можно пожелать: крепкая семья, блестящая карьера впереди и любящий мужчина. Только за фасадом «идеальной» немки Аннализа скрывает секрет, который может стоить ей жизни: она — еврейка, в самом центре элиты СхПэйринг и персонажи: Аннализа Фридманн/Генрих Фридманн, Рейнхард Гейдрих, Эрнст Кальтенбруннер, Вторая мировая война. Рейтинг: NC-17Метки: первый раз, насилие, ОМП, ОЖП, ангст, повествование от первого лица, исторические эпохи, UST, смерть второстепенных персонажей. Перевод на русский язык выполнен автором.
Серия: Девушка из Берлина
Романы / Исторические любовные романыПосле того, как он расписался в третьей (и последней) книге для посетителей, Генриха Фридманна наконец допустили к заключённому. Охрана и меры предосторожности в тюрьме (и месте заключения человека, которого он должен был с минуты на минуту увидеть) были беспрецедентными, заметил он, но и это было вполне понятно, поскольку направлены они были не на обычного рядового преступника, но эсэсовца высшего ранга из всех, кого союзникам удалось поймать живым.
После того, как охранник открыл дверь в камеру, Генрих не мог не заметить, насколько же заключённый изменился. Он больше не выглядел как грозный лидер СС, которого сам Гиммлер страшился всего год тому назад; да и на «эксперта по газовым камерам», как британские газеты его с лёгкостью окрестили, он совсем не походил. В нём не осталось ни капли враждебности, напротив, казалось, что он был искренне рад увидеть своего посетителя. Генрих улыбнулся ему в ответ и крепко пожал его руку.
— Фридманн, из всех людей тебя я меньше всего ожидал увидеть. Но я всё же рад, что ты зашёл. Иногда они меня тут оставляют одного на несколько дней; мой врач, и тот не хочет со мной разговаривать, если я не нахожусь в полумёртвом состоянии.
Генрих усмехнулся и неодобрительно покачал головой.
— А ты сильно похудел. Тебя что, совсем тут не кормят?
— Кормят. У меня аппетита нет.
Они оба замолчали на какое-то время, после чего Генрих, как если бы вспомнив, зачем он пришёл, вынул сложенные бумаги из папки, что держал под пальто и положил их на кровать рядом с заключённым.
— Это всё, что мне удалось достать. Копии твоих переговоров с Красным Крестом, несколько аффидавитов, документы, что ты подписывал, когда был ещё в офисе… Твой адвокат тебе всё объяснит в деталях, он уже работает над оригиналами.
Заключённый только грустно улыбнулся, разглядывая документы.
— Не знаю даже, зачем ты так расстарался, Генрих. Они мне уже давно прямо заявили, что повесят меня, и не важно какой будет исход судебного процесса. Поль мертв. Мюллер и Гиммлер тоже. Я один остался платить по счёту, когда все ушли из-за стола.
Генрих Фридманн только было собрался что-то сказать, но в последний момент передумал. Зачем было пытаться его уговаривать, утешать, когда он сам прекрасно понимал, что тот был прав. Судьба его уже была предрешена, и даже если сам господь всемогущий сошёл бы с небес, чтобы свидетельствовать в его пользу, они и тогда бы его повесили. Просто потому, что кого-то надо было повестить. Потому что кто-то должен был ответить за все преступления, совершённые верхушкой бывшего рейха.
Не то чтобы заключённый был невиновен, вовсе нет. И за большинство преступлений, в которых его обвинял суд, он нёс самую что ни на есть прямую ответственность. Но Генрих всё же был одним из немногих людей, которые понимали его, и если и не искали ему оправданий, то хотя бы сочувствовали. В конце концов, Генрих и сам был немцем и более того, он принёс точно такую же клятву верности, как и человек, сидящий сейчас рядом с ним. Они оба были бывшими эсэсовцами, братьями по оружию, только вот где-то посередине пути их разошлись, и они оказались по разные стороны баррикад.
— Ей будет приятно знать, что я сделал всё возможное, чтобы тебе помочь, — наконец проговорил Генрих. Человек только кивнул и снова перевёл взгляд на бетонный пол.
— Как у мальчика дела?
— Отлично. — Лицо Генриха мгновенно изменилось, и искренняя улыбка заиграла на его губах. — Только вот растёт слишком быстро. Только недавно начал вставать на ноги и уже бегает как угорелый.
Заключённый тоже улыбнулся, но его темные глаза остались грустными.
— Ты же будешь о нём заботиться, верно?
— Ну конечно, буду.
— Спасибо. За всё.
Генрих кивнул и оба снова замолчали, думая, что бы случилось с ними, если бы война не началась, если бы она не порушила и изувечила их жизни до неузнаваемости, если бы им не пришлось принимать решения под давлением обстоятельств. Что если… Но что случилось, того уже не вернуть, и оба знали, что ничего было уже не поделать.
Оба одновременно заговорили. Генрих знал, что это скорее всего был последний раз, когда он видел человека живым и потому хотел сказать ему как можно больше, и не как заклятому врагу, каким он считал его не так давно, но как брату. Сбросив свои нацистские униформы, они наконец могли оставить позади войну, все её ужасы и разбитые жизни, и прийти к миру друг с другом, раз и навсегда. Оба утёрли по сбежавшей так некстати слезе и, когда слов уже больше не осталось, стиснули друг друга в крепких братских объятиях.
Генрих уже собирался уходить, но в последний момент, уже после того, как пожал заключённому руку, сказал:
— Может, ты хочешь написать ей записку? Просто… ну, ты понимаешь… чтобы попрощаться?
Человек помолчал какое-то время, и затем задумчиво покачал головой.
— Думаю, лучше не стоит.
— Напиши хоть что-нибудь. У неё совсем ничего от тебя не осталось, а эту записку, я знаю наверняка, она будет беречь до конца жизни.
Человек наконец кивнул.
— Наверное, ты прав.
Он сел за стол, взял карандаш в руку, помедлил немного, и затем поднял глаза на Генриха.
— Я не знаю, что ей написать.
— Просто напиши «Эмме, от Эрнста». Она и этому будет рада.
Человек посмотрел на бумагу ещё какое-то время, и начал писать. Генрих нарочно отвернулся, хоть и знал, что вся корреспонденция заключённого проверяется военной полицией. Но он всё же этого читать не осмелился бы. Это было между ними двумя, и его не касалось. После того, как заключённый закончил писать, он сложил бумагу вдвое и передал Генриху. Они обменялись последними рукопожатиями, и Генрих покинул камеру с тяжёлым сердцем и словно постарев сразу на десять лет. По какой-то необъяснимой причине его мучила вина за то, что он-то останется жить, а вот заключённый…
Военный полицейский на первом посту открыл записку без всяких церемоний и презрительно фыркнул после прочтения. Генрих невольно поморщился. Все они открыто выражали свою ненависть к заключённому и не упускали шанса над ним поиздеваться.
— «Спасибо за то, что ты всегда видела во мне только хорошее, хотя я и сам был уверен, что во мне ничего хорошего давно не осталось. Ты единственная женщина, которая знала меня настоящего, я за это я всегда буду тебе благодарен. Эмме, единственной женщине, которую я по-настоящему любил». Ой, Боже! Вы только посмотрите, Ромео опять шоу для судей решил устроить! В могиле уже одной ногой, но всё же не сдаётся.
— Это явно не было предназначено ни для чьих посторонних глаз, — Генрих процедил с едва скрытой враждебностью.
— Да вы его просто плохо знаете. Он прекрасно знает, что мы просматриваем всю его корреспонденцию, вот и пытается тут создать впечатление, как будто он чуть ли не ангел, с неба свалившийся! Только мы-то тоже не дураки. Кому это всё-таки адресовано? — Офицер перевернул записку и посмотрел на имя на обороте. — «Эмма Розенберг, лично в руки». Никогда о ней раньше не слышал. Ещё одна подружка?
Он уже было вернул записку Генриху, когда рука его замерла в воздухе и он снова с недоверием перечитали имя.
— Постойте-ка, а разве Розенберг не еврейская фамилия?
— Еврейская.
— Но… Что же тогда выходит… Он что, с еврейкой… любовь крутил?
— Да, с еврейкой. И не только любовь, у них ещё и сын есть. Эрнст Фердинанд Розенберг-Кальтенбруннер.
Лицо у офицера вытянулось от изумления к большому удовольствию Генриха.
— Он замучил миллионы евреев, а у самого сын с еврейкой?
— Вы всё правильно поняли. — Генрих забрал записку из рук офицера, все ещё пребывавшего в шоке, и убрал её во внутренний карман. — Хорошего дня, офицер.
— Постойте! Вы что, её знаете?
Генрих обернулся и посмотрел офицеру прямо в глаза.
— Да. Она моя жена.
Мой отец всегда говорил, что я была необычным ребёнком. В то время как все нормальные дети не могли дождаться начала уроков, чтобы узнать что-то новое и, самое главное, увидеться с друзьями, я с завидной регулярностью пропускала классы, предпочитая отрабатывать балетные пируэты на одной из площадей Берлина недалеко от моего дома. На сей раз наша домработница Гризельда, спешившая домой с полной сумкой продуктов к обеду, очень некстати меня заметила и охнула, бросив сумку на землю и хватая меня за руку.
— Это что же вы такое, юная леди, вытворяете? Ты же должна быть в школе! И как ты умудрилась сбежать, когда мама тебя за руку в класс отвела?
— Не в класс, а только до крыльца. И как только она ушла, я следом за ней сбежала. Мне эта школа совершенно не нужна! Не нравятся мне все эти дети, не хочу я с ними дружить! И к тому же, ни к чему мне учиться. Я стану известной прима-балериной, когда вырасту.
Естественно, никакого эффекта мои доводы на Гризельду не произвели, и меня снова отвели в школу, только на сей раз моя «надзирательница» лично убедилась, что я вошла в класс.
Я ничего не могла с собой поделать. Мне действительно не нравились мои сверстники. Они были слишком шумные, надоедливые, неорганизованные, и большую часть времени вели себя не лучше, чем куча обезьян в зоопарке. И не важно, как мой отец из кожи вон лез, стараясь приобщить меня к их компании, я куда больше предпочитала общество взрослых, будь то гости моих родителей, престарелая Гризельда, наш семейный доктор — доктор Крамер, или же студенты моего отца, которые иногда заходили к нам, чтобы поработать вместе с ним над судебными исками.
Я особенно любила наши семейные обеды, когда к нам приходило много гостей. Мама всегда одевала меня как маленькую куколку и сто раз предупреждала меня, чтобы я не играла со своей едой и не задавала гостям глупых вопросов. Первое обвинение я всегда находила крайне оскорбительным, потому как я всегда следила за своими манерами за столом, в отличие от моего старшего брата Норберта, который либо развлекал себя тем, что скармливал часть своей порции нашей собаке Мило под столом, либо пытался построить крепость из куриных костей на своей тарелке.
Что до моих «глупых» вопросов, я не думала, что они были хоть в какой-то мере глупыми. На дворе стоял двадцать девятый год, и все говорили об этом новом скандально известном лидере рабочей национал-социалистической партии Гитлере, а потому моё любопытство было вполне оправданным. В конце концов, не каждый политик является руководителем партии, которую официально запретили в Берлине, поэтому было вполне понятно, что я хотела разобраться, о чем был весь шум. Взрослые, казалось, были очень озабочены растущей популярностью этого Гитлера, и хоть мне и было всего девять, я внимательно слушала каждое их слово, словно предчувствуя, что в ближайшем будущем это всё коснётся меня каким-то странным, необъяснимым образом.
Мой отец подтвердил мои подозрения чуть позже в том же году, когда впервые в жизни он усадил нас с Норбертом для первого серьёзного разговора. В первый раз он говорил с нами в своём кабинете и за закрытыми дверями; никогда раньше я не видела его таким серьёзным.
— Мои любимые дети, я хочу, чтобы вы меня выслушали и выслушали хорошенько. То, о чем я сейчас буду с вами говорить, дело крайне нешуточное, и я хочу, чтобы вы пообещали никогда и ни с кем это не обсуждать, вам ясно? Безопасность всей нашей семьи зависит от вашего молчания. О тебе я не беспокоюсь, Аннализа, ты едва говоришь с другими детьми; ты же, сынок, никогда и никому не должен упоминать об этом разговоре, понятно?
— Да, отец.
— Вот и хорошо. — Он прочистил горло и продолжил. — Помните, как я рассказывал вам истории перед сном о ваших прапрадедушке и бабушке?
— О том, как они приехали в Берлин из Польши, потому что Польское правительство их выгнало?
— Да, моя принцесса. Я рад, что ты так хорошо это запомнила. Но теперь я хочу, чтобы ты об этом забыла, раз и навсегда. Договорились?
— Почему, папа?
— Со временем ты поймёшь почему, малышка, а пока просто забудь о том, что мы евреи. Ты же помнишь, как я рассказывал, как польское правительство забрало всё имущество вашего прапрадедушки? А у него было много денег, он был ювелиром, и очень успешным. Нам очень повезло, что по приезду в Германию он догадался взять немецкое имя и перейти в протестантство, чтобы подобного никогда не повторилось с его детьми, и чтобы их никто не притеснял, как это случилось с ним и его семьёй.
— Но ведь по иудейскому закону нельзя перейти в другую религию, разве нет? — Вместе с другими качествами, что мы делили, Норберт обладал моим любопытством и никогда не упускал шанса задать очередной «глупый вопрос». Вот только несправедливость заключалась в том, что он был на пять лет старше меня, и соответственно его вопросы, в отличие от моих, уже не считались глупыми.
— Ты прав, сынок, нельзя. Можно совершить сотню обрядов, но иудей навсегда останется иудеем.
— То есть мы по-прежнему иудеи?
— А вот это как раз я и хочу, чтобы вы забыли раз и навсегда. Если кто-нибудь спросит, мы никакие не евреи и не иудеи, и никогда не были. Мы — потомственные немцы, чистокровные арийцы и добрые, верующие протестанты. Договорились?
— Это потому что рабочая партия не любит евреев?
— Да, сынок. И, боюсь, после того, что случилось с обвалом Нью-Йоркской биржи, люди начнут всё больше прислушиваться к их нездоровым идеям.
— Но это случилось в Нью-Йорке, какое отношение это имеет к нам?
— Люди напуганы, Норберт. Германия только начала подниматься на ноги после той страшной войны, люди только начали зарабатывать и возвращаться к прежней нормальной жизни; экономика стала потихоньку расти, и националистов никто не хотел слушать, потому что жизнь налаживалась. А теперь люди пришли к выводу, что нацистская партия может быть единственным, что удержит Германию на плаву в новом экономическом кризисе. Они испугались, сын, а это — самый быстрый путь к бедствию.
Мне не понравился мой первый «взрослый» разговор. Я совсем не так себе их представляла. Но мы всё равно пообещали отцу держать рот на замке, и так и сделали. К тому же, на Новый год я получила новую пару пуантов и новую балетную пачку, в которой я бегала по дому не снимая несколько дней подряд, и вскоре я совершенно забыла про тот разговор. Но нацисты мне всё равно не нравились, и я невольно морщила нос каждый раз, как кто-то их упоминал.
Я запомнила свой одиннадцатый день рождения по двум причинам: всего пару недель до этого меня приняли в продвинутую балетную школу, о которой я так давно мечтала, и в качестве подарка мама пригласила мастеров, чтобы переделать одну из спален в мой собственный маленький балетный зал со станками и зеркалами вдоль стен, чтобы мне было где упражняться. Я была вне себя от счастья, когда увидела его.





