Читаем Желтый караван онлайн бесплатно
Желтый караван
В произведениях московского писателя А. Федорова преступники при всех своих расчетах и ухищрениях предстают так, как они выглядят в повседневной жизни — людьми, совершившими преступление против природы человеческой. Автор пишет об этом со знанием дела, так как он врач психиатрической больницы и по роду своей работы много раз встречался с героями своих произведений. Однако не только преступники занимают внимание автора. Нарушение внутреннего равновесия духовного мира человека, ведущее к необычным, неоправданным действиям, поступкам — об этом рассказывает автор, распутывая клубок событий с того кризиса, за которым прекращается обычная жизнь и начинаются болезни или преступления.
Проза / Современная русская и зарубежная прозаУчастковый милиционер Степанов ходил на службу и со службы через старый парк. Ходил уже лет десять. По зимам — вторым после деда-бегуна Евграна, ступая в его следы-колодцы, если тяжко наметало за ночь.
Тропа, как по линейке, отсекала липовую рощу от высохшего сто лет назад пруда, впадину которого по-прежнему, словно в ожидании чуда, окружали дряхлые тополя. Тут как раз встречался Степанову возвращающийся по своей орбите спортивный дед Евгран — красномордый, сопливый, в протертом лыжном костюме и болтающихся валенках, обдавал потно-войлочным духом, кричал, с паузами для регулярного дыхания, двигая ручищами-шатунами:
— Ну как?! вчера… счет?! заспал я!
— Четыре-два! — наугад отвечал Степанов.
— Все! Кранты-ы-ы! — вдалеке уже ликовал Евгран, и эхо застревало в оборванных, потерявших направление и смысл аллеях, над которыми осторожно светлело плоское, цвета старого фаянса, зимнее небо…
Вечером, особенно если сминал ветер зимние облака, а из них составлялась над парком розовая горная страна, или если жуткий горб луны высовывался из-за корней дуба, накренившегося от угла парка, да если еще луне предшествовало дымное зарево, Степанов всегда вспоминал древний анекдот о пожарной команде, укатившей однажды всей кодлой к деревне Ворожилихе, оставив навечно в «Книге вызовов» знаменитую запись: «Второго января тыща девятьсот тридцатого года Никольская пожарная команда в полном составе выехала на Луну».
Космический рейс команды впервые состоялся именно здесь, став потом общероссийским анекдотом. Степанов самолично читал эту запись в «Книге» за тридцатый год, запись, сделанную уже почти бесцветными, а когда-то фиолетовыми чернилами, и представлял себе, как начальник команды Севка Воробьев (давно убитый) выписывает эти вот буковки, макая фигуристую ручку в пузырек с чернилами в грязном пятне света под зеркальной от копоти колбой лампы-«молнии». Изо рта у Севки вместе со смущенными смешками вылетает пар, за его плечами шмыгают носами огнеходцы, за цветными от луны окошками-леденцами звякают-топчутся лошади, а черномазая «атаманша» Груня спрашивает в дверь (белая от инея дверь и черная щель) ехидным, сиплым (он и сейчас такой) голоском:
— Ну и как, мужики? Есть, значит, жизня-то на Луне?
Степанов удивлялся, бывало, своей навязчивой способности всегда все прошедшее представлять и как-то внутренне видеть и слышать. И всегда ему казалось, что все видит и слышит он верно до мелочей. И в цвете. Он убегал мыслями в тот тридцатый, видел этот самый парк, еще густой и строго расчерченный, видел столбы зарева в прорезях аллей, слышал вопль сдуревшего после двухсуточной новогодней гулянки Мишки Конова:
— Ворожилиха горит!!
…Слышал, как чиркают по заносам розвальни, как уносятся по периметру парка, вон за ту сосновую колоннаду «тох-тох-тох» копыт, посвист полозьев, видел потом уже далеко в поле зернышко фонаря, сливавшееся затем с дымным заревом над крышами Ворожилихи.
И виновницу луну, выглянувшую из-за спящей деревни, когда уж ни вспять поворотить, ни оправдаться стало невозможно и оставалось только поливать ее, рыжую небесную стерву, из ковшей, из ведер, из единственного брандспойта от ручной помпы-«качалки».
А разве, выражаясь интеллигентно, «ретроспективно», Степанов не мог себе представить, скажем, «атаманшу» Груню? Нынешнюю бабку Аграфену Никитишну? Да за-ради бога! Тем более что в те же тридцатые как-то видел ее на обрыве, над речкой вообще голышом. Она смотрела усмехаясь на них, мальцов, а потом промелькнула желтой с черными пятнами птицей, а навстречу ей из зеркального омута взлетела такая же, и там, где они слились, распустилась белая лилия и рассыпалась, дождиком пробежав по прозрачному окну отмели… кстати, нырять в этот омут мало кто рисковал. Весь он был шагов семи в ширину — вымоина под обрывом, и, врезаясь в воду, надо было сразу выгибаться и тормозить руками и ногами, иначе — голова в песок, хребет — пополам. Да разве это риск был для «атаманши»?! Рассказывали (и опять «видел» это Степанов), как ходила в двадцатые Груня во главе конного отряда за басмачами аж в Китай; взмахивала острыми локтями, обхватывала намертво кривоватыми тощими ногами лошадиные бока, махала «Бульдогом», с которого, говорили, сняла и выбросила, для пущей боеготовности, предохранитель.
А вот потом, жадная до мужиков, не раз битая женами, стала Груня «техничкой» в бане, терла, кашляя и бурча, спины мужикам, а их жены теперь только посмеивались, словно в бане «атаманша», принадлежа всему обществу, стала для всех безопасной и даже вневременной, вроде багровой голой тетки на репродукции с картины Гогена, повешенной в учительской чокнутым историком…
Степанов догадывался, что воспоминания о молодой Груне, возникавшие по утрам где-то возле бывшего пруда, рождаются привычно от некоего предмета — от вросшего в землю пьедестала некогда стоявшей здесь статуи, наверное, «лесной нимфы», в барские времена, должно быть, эффектно смотревшейся на берегу среди темных кущ. И он опять же мог себе представить, как огнями убегали из-под берега отражения розового тела… но ушла та вода…
Обратилась облаками и ручьями, стала дождем и морем. Застал-то он только нижнюю половину нимфы. Выщербленную, покрытую грязной сеткой нацарапанных на мраморе женских имен. А сейчас под снегом угадывался бугорок, а летом видно было, что гнилая поверхность постамента хранит следы узких ступней — след исчезнувшей с этого берега красоты.
За следующим поворотом, простившись с исчезнувшими прудом и нимфой, Степанов начинал вспоминать вообще всех исчезнувших: убитых, умерших, уехавших навсегда, а входя в последнюю, почти сохранившуюся аллею, в рябой, березовый коридор, уже в ста шагах от конца пути, начинал думать теперь и о себе, о своих исчезнувших годах и даже о тех следах (не на пьедестале, а, может, в чьей-то жизни), которые оставил сам.
О текущих делах, кои не исчезают, он начинал думать за порогом кабинета, стаскивая шапку и шинель, швыряя на стол пакет с бутербродами, включая электроплитку с чайником — акт необходимый после двухкилометровой прогулки по морозу…
У его стола сидел Ялдыкин. Белобровый, с черными глазками-пуговицами. Этот его черно-белый вид всегда удивлял, хоть ты каждый день его встречай.
Ничего такого в окрестностях за ночь не случилось, и с утра никто не ожидался, тем более Ялдыкин, посетитель очень редкий, слишком для Степанова солидный и неприятный.
— Давно ждешь?
— Нет, не особо.
Степанов бросил на гвоздь шинель, на шкаф — шапку. Глянул сверху и сзади на лысую (желтая лысина среди белых кудрей — вроде увядшей ромашки) голову Ялдыкина.
— Я тебе принес конфиденциальное заявление.
— На кого? — Степанов свалил в ящик стола бутерброды и включил чайник.
— Тут все изложено.
— Оставь тогда, — Степанов подумал, что разговор, слава богу, недолгий.
— Я бы не возражал, если ты сейчас прочитаешь. В аспекте вопросов.
— Вопросов? — повторил Степанов, доставая стакан (один стакан). — Ишь! На машинке отпечатал.
— Это у себя в конторе. Но не заверял и никому не показывал.
— А чего ж? У вас там печать. Во какая! — Степанов двумя руками показал — какая.
— И прошу без разглашения. Официально. Я приму меры сам, но несколько позднее. Дня через три.
— А если разглашу? Язык-то без костей.
— Не имеешь права! Дело это серьезное. Запрешь в свой несгораемый. Я вижу, что ты не в соответствующем настроении, но мне тут больше не к кому подойти. Читай без меня, — встал Ялдыкин.
— Могу и без тебя.
— Учти! Официально!
Дверь за Ялдыкиным закрылась, а Степанов посмотрел на листок, чуть приподнявшийся от сквозняка, словно под ним шевельнулось какое-то крупное, пожалуй, гадкое насекомое.
Степанов перевел тогда взгляд на все то же: на сивый от старости шкаф с захватанными, почти слепыми стеклами, на выцветшую карту Московской области, на которой его предшественник надстроил буквы в слове «Никольское», сделав его крупнее и ярче слова «Серпухов» (наивная попытка стать жителем столицы?), и обозначил красным пунктиром таинственный маршрут — прямиком в Мещерские болота — загадка, терзавшая Степанова много лет и вызывавшая у всех посетителей один и тот же вопрос:
— Это ктой-то от тебя в топя утек?!
Только заварив в стакане чаю и отхлебнув для бодрости, Степанов брезгливо перевернул листок и прочитал отпечатанный на старой, со стертым, забитым шрифтом машинке текст «заявления», под которым торчала угловатая, нечитаемая подпись Ялдыкина, похожая не то на рисунок поломанного забора, не то на температурную кривую, означавшую, может быть, смертельную лихорадку…
Тут Степанов представил себе, как в «данное, определенное время» сутулый, неряшливо вышагивающий, «длиннобудылый», как называла таких мужиков Груня, Ялдыкин бредет уже вдоль казенного фасада своей конторы. Лохмы собачьей шапки свешиваются на белые брови.
— А что? Может, и чокнулся. Ничего удивительного.
Степанов бросил было листок в ящик стола, но потом все-таки неохотно встал, выпростал из кармана штанов связку ключей, протиснулся к несгораемому шкафу, который посетители почтительно называли «сейфом», и с трудом, с лязгом и стуком его открыл. Шкафу было лет сорок. Сколько Степанов ни лил в замок «масло для швейных машин и велосипедов», стальные стержни заедало. Видно, важный шкаф не желал иметь с велосипедами ничего общего. В нем хранилась пачка старых документов и початая бутылка коньяку…
Лет тринадцать, что ли, прожил этот «конфиденциальный» Ялдыкин где-то рядом.
Издали Степанов видел его довольно часто. Под липами у клуба, где Ялдыкин сиживал за шахматной доской со стариком Дергабузовым: оба с нахлобученными на глаза белыми бровями, с голубыми нимбами сигаретного дыма вокруг лысин. Или видел Ялдыкина глубоко в аллее, делающего приседания на фоне мятой, как алюминиевая фольга, речной излучины, причем когда Ялдыкин приседал, то делался похожим на черную лягушку в кепке, выпрямлялся — на разводной ключ. Видел его на речке с удочкой, слышал, что жена и сын «остервеневши утекли», как выразилась бабка Груня, когда-то от него. Знал Степанов, что круг общающихся с Ялдыкиным ограничен двумя-тремя партнерами, именно партнерами — за шахматной доской, у костра после рыбалки. Да, вот и та же Груня, так по-хозяйски снисходительно относившаяся к поселковым мужикам, никого не презирая, ни к кому не привязываясь, с Ялдыкиным не здоровалась вовсе, хотя, как и все, сильно зависела от благожелательности конторских работников.
Да, отличался Ялдыкин от всех, кого когда-либо знал Степанов, совершенно удивительной манерой смеяться. Выслушает серьезно и внимательно, скажем, анекдот и вдруг, слегка оскалившись, начинает выталкивать из себя механические, как у куклы, раздельные «ха», «ха», «ха», что сначала вызывает у собеседников недоумение, потом кривые улыбки, а потом все уже прямо-таки с сочувствием наблюдают, как этот сутулый, длинный, с тяжелыми, нескладными конечностями, не очень с виду здоровый человек выталкивает из себя редкие, как икота, звуки, а черные глазки смотрят зло и обиженно.
— Ты смеешься, как блюешь, ей-богу! — говорил ему старик Дергабузов. — Не хошь, хоть тогда не смейся, не мучайся!
Но Ялдыкин, закрыв рот и передохнув, отвечал, что ему вроде бы тоже очень смешно, но смеяться по-другому он не научился. Уж такой он есть.
— Уж такой есть, — сказал Степанов и с трудом, с лязгом и стуком запер сейф.
Именно таким представлял себе Степанов некоего немца Вагнера, о котором недавно перечитывал главу в учебнике психиатрии. Тот немец по неясным причинам пристрелил человек десять посторонних и зарезал всех своих близких. Но ничего такого достоверно не было известно про Ялдыкина. Убил ли кого постороннего? Или скажем, мать свою зарезал?..
Анна Ивановна Егошина, собравшаяся, судя по заявлению, прикончить Ялдыкина, тоже лет десять уже обитала через стенку от него, в том старом, похожем на двухэтажный торт, с колоннами времен княжеских доме но никак общаться с ним в доме не могла — вход в ее комнату на том же втором этаже был с черной лестницы, а Ялдыкин поднимался к себе с лицевой стороны. Ялдыкину комната досталась большая. И был там у него, помнится, клавесин…
Степанов допил чай.





