Читаем Жалитвослов онлайн бесплатно
Жалитвослов
Абсурд, притчевость, игра в историю, слова и стили — проза Валерия Вотрина, сновидческая и многослойная, сплавляет эти качества в то, что сам автор назвал «сомнамбулическим реализмом». Сюжеты Вотрина вечны — и неожиданны, тексты метафоричны до прозрачности — и намеренно затемнены. Реальность становится вневременьем, из мифа вырастает парабола. Эта книга — первое полное собрание текстов Валерия Вотрина.
Проза / Современная проза— Что такое слово? — Изменник души.
— Кто рождает слово? — Язык.
— Что такое язык? — Бич воздуха.
— Что такое воздух? — Хранитель жизни.
— Что такое жизнь? — Счастливым радость, несчастным горе, ожидание смерти.
Книга не находилась. Еще вчера она лежала на столе, отдельно от других книг, массивный том в светло-серой обложке, названный его автором, Жаном Боделем, совсем не так, как положено называться научным трудам. «Книга буффонов» — назвал ее Бодель, и Карташев прекрасно помнил изображение средневекового жонглера в пестром шутовском наряде на ее обложке, этот жонглер еще приснился ему ночью, погрустневший и почему-то седой, в сером монашеском одеянии, он молча разводил руками, словно потерял что-то, а наутро, собираясь в университет и раскрыв уже портфель, чтобы сунуть туда книгу, Карташев увидел, что на столе ее нет. Мало того, не было и конспекта главы V, об итальянских острословах эпохи Возрождения, который он собирался использовать при чтении лекции, а ведь он два дня потратил на составление этого конспекта. Книгу сегодня нужно было сдавать в библиотеку, очередь на нее была страшная, и вот куда-то она задевалась.
Карташев ходил по дому и заглядывал в уголки. Уголков было невесть сколько, их образовывало огромное множество книг, в шкафах и наваленных как попало, огромное количество книжной мудрости заполняло его дом, и в этом глубоком море он не мог найти одной нужной ему книги. Пора была собираться, лекция была в 10, а он, подчиняясь какому-то вялому упорству, все шатался по комнатам и неожиданно натыкался на книги, который сейчас были не нужны, но, кто знает, могут пригодиться в будущем. В некоторые он на минутку углублялся, а потом отпускал, и они как камень исчезали в книжной бездне, так что, оглядываясь, он их уже не видел. Аня, бывшая жена, всегда ругала его за этот книжный развал. Таня, тоже бывшая, но не жена, восхищалась и все пыталась расставить книги по местам. Но как расставишь книги, которые всегда нужны? Ведь книги были его жизнь, а как по полкам расставишь жизнь?.. Жизнь должна громоздиться по стульям, стопками торчать на столе, скапливаться в углах. Полок на жизнь никогда не хватает. Может, поэтому расстались они и с Таней.
Да, вся жизнь доцента Михаила Дмитриевича Карташева была в этих книгах. Некоторые написал он сам — о средневековом площадном фарсе, о скоморохах, о театре Панча, о всем этом бездумном комиковании, смехе толпы, смехе отдельных личностей, к толпе старавшихся себя не причислять, о смехе вообще. При этом был Карташев человеком удивительно несмешливым и скорее терялся, когда в его присутствии кто-либо начинал смеяться над чем-либо, будь то комедийный сериал или анекдот. Вместо того, чтобы присоединиться, ответить взрывом здорового хохота, который принято называть народным, Карташев чутко прислушивался к этому смеху, смеху ближнего своего, будто стараясь расслышать в нем что-то не от смеха сего, что-то смешанное. Приходя, начинал он рыться в книгах и всегда находил то, что искал, очередное доказательство какой-нибудь теории, и тотчас же садился писать. Записать что-то было важно, а вот напечатать — нет, и многое написанное так и кануло в пучину книжного моря, казалось бы, бесследно, и лишь один Карташев знал, на каком участке дна искать выпущенное из рук.
То, что Карташев был несмешлив, вовсе не значило, что у него отсутствовало чувство юмора. Историкам буффонады без чувства юмора нельзя. Дело было в самоотстранении, в том расстоянии, на котором Карташев наблюдал за смехом, в намеренно замедленной реакции на смешное, — так перестает замечать красоту исследователь гвинейских райских птиц, не видя в прекрасном оперении ничего, кроме отличительных особенностей новой разновидности. Садясь писать, Карташев часто посмеивался, и хмыкал, и заливался иногда смехом, а иногда хохотал во всю глотку. Но делал он это частным образом, и на кафедре никогда не слышали, чтобы он хохотал во всю глотку, ибо все, что он позволял себе на людях, это острить, и тонко, так что остроты его и пользовались заслуженной славой, чего он, конечно же, не знал. Аня, бывшая жена, их не любила, морщилась: «Вечно твои шуточки, Миша!» Таня же обожала, когда он бывал в ударе, и звонко хохотала над особенно удачными его остротами. Карташев, посмеиваясь, смотрел, как она хохочет, и приходил к выводу, что хохот бывает и не народным, бывает другим. Может, поэтому и прожили они с Таней так долго.
Строго говоря, книга Боделя не была научным трудом в том смысле, что автор ее опирался не на документы эпохи. В самом деле, какие документы, если речь идет о жизни знаменитых шутов и забавников, от которых зачастую не осталось ничего, кроме сочиненных о них анекдотов. «А ведь в те времена стоило помянуть лишь имя кого-нибудь из них, — пишет Бодель во вступлении, — как воздух сотрясался от хохота.» Вообще книга была симпатичная. Карташеву посчастливилось прочесть ее в оригинале лет двадцать назад, когда она только вышла. Теперь вот дождались и перевода. Была в этом итоговом труде мудрость, которой в других книгах Боделя, аграрного историка, писавшего о средневековой Галлии, не было. Симпатична Карташеву была и еще эта измена специализации, устремление за не своим, увлеченность иным предметом, погоня за словом, за летучим словом байки, в котором серьезный Бодель увидел документ. Слово отплатило ему сторицей: книга была афористична, как Экклезиаст, и полна той же печальной мудрости. Мудрость анекдота — вспыхнуло в мозгу Карташева, и он тут же засел за стол. Через какое-то время он очнулся и взглянул на часы. Было 10, он давно должен был приступить к лекции. Схватив портфель, со всех ног бросился он вниз, к машине.
Исторический факультет помещался в очень старом, желтом здании казенного вида, окруженном такими же старыми темными вязами. Во дворике, где чернели под опавшими листьями горбатые скамейки, стоял памятник историку и патриоту, князю Михайле Щербатову, со свитком и толстой палкой. Карташев спешно приткнул свой белый «жигуленок» на свободное место и с портфелем под мышкой вбежал в здание. Аудитория была на первом этаже, студенты уже ждали и не расходились, в помещении стоял смех, стихший при его появлении. Карташев никогда не извинялся за опоздание, он просто кидал портфель на стул и без вступления начинал, вот как сейчас:
— В прошлый раз мы говорили о том, что персонажи средневековых хроник словно бы выступают на сцене, обращаются к некой невидимой аудитории. Все их действия публичны и зависят от одобрения или же неприятия зрителей. Такую роль, следуя определенному канону, заставляют их играть авторы хроник. Но возьмем другой пример — итальянских новеллистов эпохи Возрождения, зачастую повествующих о людях, которых ко времени написания новелл уже не было в живых. Персонажами новелл часто выступают знаменитые насмешники и острословы. Истории из их жизни, удачные розыгрыши пересказываются вновь и вновь, обрастая подробностями, превращаясь в анекдот. Флорентийские забавники действуют словно на подмостках — дурачат тупых монахов, осмеивают князей, смеются ради самого смеха или чтобы потешить площадную толпу. Буффальмакко, художник, прославившийся своими потешными выходками, устраивает один розыгрыш за другим, что часто достаточно сложно технически и связано со значительной потерей времени, как, например, когда будущий живописец прикрепляет к спинкам крупных тараканов свечные огарки, чтобы заставить хозяина поверить в то, что у кровати его подмастерья собрались бесы, и не поднимать на работу Буффальмакко, большого любителя поспать. Что это, как не подготовка спектакля, подготовка тщательная, с установкой декораций и распределением ролей? Пускай действующих лиц здесь всего два — хозяин и озорной подмастерье, но уж этот последний постарается, чтобы о данном им представлении узнало как можно больше народу. Или чего стоит настоящий спектакль, устроенный Буффальмакко при княжеском дворе, когда он должен был представлять символически победу гибеллинов над гвельфами, а он представил все наоборот? Любой случай, любой бытовой эпизод становится зрелищем и привлекает несметные толпы. Вот некто, спустив штаны, жарит на вертеле дроздов, и в него впивается зубами кошка, которую ему удается отвадить одним лишь способом — предложив ей жареных дроздов. И хотя при этом присутствует лишь сам виновник да его жена, тотчас же весть о происшествии разносится по городу и становится предметом анекдотов. Смех ради смеха, зрелище ради зрелища — средневековье обожает действо, и действо вторгается во все сферы жизни…
Серьезная барышня в очках в первом ряду подняла руку.
— Можно ли проводить параллель между шутами и князьями? — задала она вопрос. — Одно дело — непристойности шутов и совсем другое — политика.
— Политика! — с удовольствием повторил Карташев. — Но жареные дрозды — тоже политика. Это вопрос не менее важный, чем мир с Пизой. Шут, охальник — неотъемлемый элемент политики, он влияет на взаимоотношения государств, часто он политику определяет.
— Но ведь буффон… неразумен, он смеется, лишь бы смеяться.
— Шут и буффон — между ними есть разница. Ну-ка, подумайте, кто такой Буффальмакко?
— Шут!
— Ни то, ни другое!
— Ни то, ни другое? — переспросил Карташев, посмеиваясь. — То есть ни рыба, ни дрозд?
Слушатели засмеялись, но барышня в первом ряду осталась серьезной.
— Возможно, вы и правы, — сказал Карташев, обращаясь к ней. — Буффон неразумен по определению. Однако часто шутовство — сознательный отказ от разумности в стране, управляемой безумцами, которые всеми силами стараются выглядеть разумно. Д’Эсте, Скалигеры, Гонзага, Малатеста — несть им числа. Страна, разодранная междоусобицами. Вдумайтесь. Смех здесь — оппозиция, единственно оставшаяся.
— Я понимаю, — сказала барышня. — Когда смеяться над властью — я понимаю.
— Замечательно, — сказал Карташев. — Замечательно.
«Смелость смеяться, — думал он после лекции, шагая по коридору. — Разумно ли расхохотаться в лицо деспоту — это она имела в виду? Разумен ли буффон — не шут, — позволяющий себе ржать на площади, когда власть предержащим не до смеха?» Разумен ли буффон? — поставить вопрос таким образом Карташеву как-то не приходило в голову.
Он вдруг вспомнил бабушку, Марию Григорьевну, человека большой жизненной стойкости. Мужа ее, священника о. Николая Карташева, расстреляли в 39-м. Одна с двумя детишками, она продолжала жить в его доме. Высокая, красивая, смуглая, похожая на казачку, острая на язык, после гибели мужа она не боялась показаться на людях и по селу ходила, гордо подняв голову. «Бесстрашная ты, Марьюшка!» — боязливо говорили ей соседки. Она только усмехалась. Все были уверены, что ее вот-вот заберут. Однажды она остановила на улице председателя колхоза. «Ну что, Петька, когда к мужу отправлять будешь?» — спросила она его в лоб, тогда еще не зная, что отца Николая не сослали, а расстреляли сразу же после ареста. «Куда отправлять?» — оторопел председатель, отшатываясь от нее. «А к мужу. По мужу законному я истосковалась», — напирала она. Обалделому председателю ничего не оставалось, как без ответа улепетнуть, а она рассмеялась ему вслед.
Однако трогать ее почему-то не решались. А вскоре грянула война, и про нее вовсе забыли. «Счастливая ты, Марьюшка!» — вздыхали соседки. — «Твой-то отмучился, а наши — воюй!..» «Ничего, и ваши скоро отмучаются», — отвечала она с сердцем. «Тьфу», — плевались те и шли от нее. Но она не менялась — ни тогда, ни в эвакуации, где она пошла работать на завод, чтобы прокормить детей. Даже в старости, рассказывая о былом, она не могла сдержать смех. И казалось, что вот так, легко, подняв голову, бесстрашно прошла она сквозь эти стылые, лютые годы, подняла на ноги детей, воспитала внуков. Карташев помнил ее, еще крепкую, подвижную, улыбчивую. «Бабушка, а тебе было страшно?» — спросил он ее однажды. По лицу ее пробежала тень, улыбка пропала из глаз. «Может, и было когда», — ответила она, помолчав. — «Только я уж и не упомню.»
На кафедре никого не было, один Женя Рупасов уткнулся в углу в какую-то книжку.
— Ну, как там твои флагелланты, Жень? — вместо приветствия сказал ему Карташев, бросая портфель и устало присаживаясь.
Рупасов застенчиво улыбнулся, покраснев до полного исчезновения всех своих веснушек.
— Да хлещутся все, Михаил Дмитриевич.
Женя занимался братством флагеллантов. На эту тему была его почти дописанная диссертация, недавно он опубликовал большую статью. Вообще парень был толковый, мешала только его невероятная застенчивость. Любой вопрос повергал Женю Рупасова в замешательство, так что спрашивающий в конце концов и сам задумывался, а не вторгся ли он своим «Как дела?» в какую-то непозволительную область. «Рассмеялся бы он?» — подумал Карташев при взгляде на него. И тут же, как это всегда случалось, перевел вопрос на себя: «А я рассмеялся бы, на манер бабушки — громко, вызывающе? Нет, это не в моем стиле», — подумал он, из рассказов окружающих давно уяснив, какой его стиль и как следует вести себя, чтобы стилю этому соответствовать. Аня еще говорила: «Да нет, знаю я тебя, ты так не сделаешь», — именно тогда, когда он собирался именно так и поступить. Нет, в самом деле, рассмеялся бы?..
— Сегодня Саша защищается, придете? — набравшись смелости, спросил Женя.
— Приду, — ответил Карташев. — Хотел вот Виктора Ивановича застать. Если забежит, скажи, что я в столовой. А нет, так на защите свидимся. Я вижу, ты ван Дорпа читаешь? Как тебе?
Женя перевел глаза на книжку, смущенно ответил:
— Интересно. Представляю, как тяжело это было переводить.
— Четыре года пыхтели. Ну, успехов с диссертацией.
— Спасибо, — ответил Женя и густо покраснел.




