Читаем Запрещенный классик онлайн бесплатно


Выложено 14 февраля 2010

Правка и добавления 6 июня 2011

http://fedor-krjukov.narod.ru/o_KRJUKOVE/Chernov_o_KRJUKOVE.htm

Андрей Чернов

ЗАПРЕЩЕННЫЙ КЛАССИК

14 февраля Федору Крюкову исполнилось 140 лет

Федор Дмитриевич несомненно унес в могилу « Войну и мир »  нашего времени, которую он уже задумывал, он, испытавший весь трагизм и все величие этой эпопеи на своих плечах…

Сергей Серапин . Памяти Ф. Д. Крюкова.

Газета «Сполох». Мелитополь . 5 сентября 1920

В прошлом веке говорили: «Советская власть 70 лет не может простить Гумилеву того, что она его расстреляла».

Но Гумилева читали и до советской власти, и при, и после.

А этот сам виноват. Пусть его прозой зачитывались Горький, Короленко и Серафимович, пусть современники называли «Гомером казачества»… Публиковался он чаще всего под псевдонимами (Гордеев, Березинцев и др.) в народническом журнале «Русское Богатство». Там, у Короленко, и служил соредактором по отделу прозы. А темы все время брал какие-то уж слишком региональные … Ни славы, ни прибытку. И кому после 1905 года хотелось читать про быт донских казаков, если по всей России само слово «казак» ассоциировалось со свистом нагайки?

Ложь постсоветского мифа: Крюков – третьестепенный писатель.

Слышу такое:

– Крюков… Это который казачий офицер?

– А вы читали этого офицера?

– Нет, но я читал монографию Феликса Кузнецова о Шолохове…

Крюкова очень удобно объявить дилетантом. Ранняя его проза (по большей части очерковая) – неровная, с самоповторами и срывами – мучительный поиск языковой пластики. Ну   не писали русские классики о жалмерках, прикладках и охлюпках. А это не про просто диалектизмы, это другой, неизвестный прочей России быт, иные нравы и людские отношения, иная человеческая психология. А, значит, – другая Россия. Откройте его первый рассказ «Гулебщики» (автору 22 года)… Там каждое слово – волшебство. Откройте лучшие его вещи. Никогда донская речь не звучала столь завораживающе и столь пророчески.

Раскладывайте костры, а огонь упадет с неба .

И он честно раскладывал. Но, вероятно, так и остался бы прекрасным провинциальным бытописателем и «первым певцом Тихого Дона», если б не тот огонь. Только не небесный, а земной, рукотворный, вонючий, опаливший полмира и пожравший дотла все, что этот писатель так любил – и Россию, и родную его Донщину.

Чтобы написать фразу «Незримый покойник ютился в мелеховском курене, и живые пили его васильковый трупный запах» («Тихий Дон», 1 книга) надо было пройти через 14 год.

В 1914 ему было 44.

Откуда этот страшный васильковый запах, если покойник, кстати, мнимый, лежит за тысячу верст от мелеховского куреня?

А вот откуда:

«В чистенькой, чрезвычайно благообразной моленной было прохладно и тихо, пахло васильками и самодельными восковыми свечами , и лишь одна-единственная муха жужжала и сердито билась на радужном стекле окошка» (« На речке лазоревой ». 1911).

Еще всё вроде бы неплохо и даже благостно. Жить трудно, но можно. Вот только запах васильков (см. стихотворение Апухтина «Сумасшедший») уже пророчит неладное. И стекло радужное, разложившееся, и муха бьется не к добру.

П оскольку речь о малоизвестном литераторе, начнем с биографии.

Федор Дмитриевич Крюков родился 2 (14) февраля 1870 года в станице Глазуновской Усть-Медведицкого округа Области Войска Донского. Он сын казака-хлебороба. Мать – донская дворянка. Семья многодетная. В 1920 младшего брата Александра, ученого-лесовода, за родство с братом замучают в слободе Михайловке чекисты. Впрочем, по другой версии – за интеллигентный вид растерзает на железнодорожной станции пьяная солдатня. Сестры Евдокия и Мария погибнут от голода в начале 1930-х. По другой версии – тогда-то как раз выживут, но что стало с ними потом, тоже никто не знает.

С серебряной медалью он вышел из стен Усть-Медведицкой гимназии.

В 1892 окончил Петербургский историко-филологический институт (заведение с такими требованиями к студентам, что многие здесь просто не выдерживали нагрузки). И тринадцать лет преподавал в Орле и Нижнем Новгороде.

В 1906 – депутат от Войска Донского в Первой Государственной Думе. (Близок к трудовикам.) 13 июня   он выступает с речью против использования казаков в карательных акциях правительства. Слова том, что казаки «под видом исполнения воинского долга, несут ярмо такой службы, которая покрыла позором все казачество», обвиняют:

« Правительство… сделало все для того, чтобы стереть память о тех отдаленных временах своеобразной рыцарской отваги , гордой независимости, но слабый отзвук утраченной свободы прозвучит иногда для казака в его старинной песне, и задрожит казацкое сердце от горькой тоски по дедовской воле».

 Если вырвать из контекста, не сразу сообразишь, о каких это временах – аракчеевских да николаевских, или будущих, сталинских:

«Особая казарменная атмосфера с ее беспощадной муштровкой, убивающей живую душу, с ее жестокими наказаниями, с ее изолированностью, с ее обычным развращением, замаскированным подкупом, водкой и особыми песнями, залихватски-хвастливыми или циничными , – все это приспособлено к тому, чтобы постепенно, пожалуй, незаметно, людей простых, открытых, людей труда обратить в живые машины, часто бессмысленно жестокие, искусственно озверенные машины».

Иллюстрация к этому – похабная песня, звучащая в «Тихом Доне» при проводах казаков на войну:

«Сотня, нарочно сливая слова, под аккомпанемент свежекованных лошадиных копыт, несла к вокзалу, к красным вагонным куреням лишенько свое – песню:

Щуку я, щуку я, щуку я поймала.

Девица красная, уху я варила.

Уху я, уху я, уху я варила.

( 3, VII, 289 ).

Говорит писатель и о тяготах казацкой жизни, о разорении казачьих хозяйств, о политике власти, пытающейся превратить сынов вольного Дона в недолюдей. И приводит примеры, словно бы заимствованные из еще не написанного «Тихого Дона»:

«Я как сейчас вижу перед собой эти знакомые фигуры, вижу и молодого казака в чекмене, в шароварах с лампасами, в неуклюжих сапогах, голенища которых похожи на широкие лопухи, и старика, его отца, униженно упрашивающего «его высокоблагородие» принять представленную на смотр лошадку. А «его высокоблагородие», сытый, полупьяный, подчищенный офицер, не принимает лошади, находя ее или недостаточно подкормленной, или обнаруживая в ней скрытые пороки, известные только ему одному».

(См. проводы Григория Мелехова на службу.)

Речь депутата Крюкова была более чем скандалом. С тех пор некто Ульянов (который Ленин) очень внимательно следит за опасным народником, своим ровесником.

К восьмидесятилетнему юбилею Толстого в № 35 большевистской газеты «Пролетарий» (сентябрь 1908) появилась статья Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции»:

«Большая часть крестьянства плакала и молилась, резонерствовала и мечтала, писала прошения и посылала “ходателей”, – совсем в духе Льва Николаича Толстого! И, как всегда бывает в таких случаях, толстовское воздержание от политики, толстовское отречение от политики, отсутствие интереса к ней и понимания ее, делали то, что за сознательным и революционным пролетариатом шло меньшинство, большинство же было добычей тех беспринципных, холуйских, буржуазных интеллигентов, которые под названием кадетов бегали с собрания трудовиков в переднюю Столыпина, клянчили, торговались, примиряли, обещали примирить, – пока их не выгнали пинком солдатского сапога».

Но еще двумя годами ранее (ох уж этот 1906!) в статье «Обывательщина в революционной среде» Крюков выставлен политиком-пустышкой, чьи усилия по освобождению трудящихся смехотворны. А в 1913 в другой статье («Что делается в народничестве и что делается в деревне?») будущий вождь щедро цитирует крюковский очерк «Без огня». Для него старый священник, герой Крюкова, говорящий о крушении устоев в заветов – «сладенький попик», «сторонник "любви" и враг "ненависти"», выражает «толстовскую», «христианскую» и вообще «глубочайше-реакционную» точку зрения [1] . Но, по сути, Ленин рассматривает Крюкова как новое «зеркало русской революции», хотя от употребления этого ярлыка воздерживается, очевидно, не желая ставить донского автора в один ряд с классиком и тем добавлять очков «неавторитетному политику».

В том же 1913 Крюков и полемизирует с Лениным в романе о казаках, над которым работает с начала 1910-х. Он молчаливо соглашается с отведенной ему ролью нового «зеркала», но показывает, что движитель революции – сами властьимущие, их эгоизм, тупость и бездарность. А еще – ленинские сторонники, марксоидные радикалы вроде Штокмана, не знающие и не понимающие ни казачьего, ни крестьянского русского уклада, но ставящие целью разрушить всю народную жизнь вместе с плохим и хорошим, разрушить всё – до основанья.

Эту крюковскую полемику с Лениным не увидели, ведь роман не был закончен. Меж тем она уже 80 лет на виду, в «Тихом Доне».

Во   второй части романа купец Мохов читает июньский томик «Русского Богатства». К нему приходит его сын. И доносит на работника Давыдку.

  «Уволенный с мельницы вальцовщик целыми ночами просиживал у Валета в саманной завозчицкой, и тот, посверкивая злыми глазами, говорил:

– Не-е-ет, ша-ли-ишь! Им скоро жилы перережут! На них одной революции мало...» ( ТД: 2, III, 135 ) [2] .

Это концовка главы. А в первых строках следующей появляется «чужой человек» Штокман. Тот, который положит «личинку недовольства », и из нее « через четыре года  выпростается из одряхлевших стенок личинки этой крепкий и живущо’й зародыш».

25 октября 1917 минус четыре года и дают конец октября 1913. (Штокман приедет в Татарский 27 октября).

Купец Мохов читает в шестой книжке «Русского Богатства» за 1913 год окончание донских очерков Крюкова, опубликованных под общим названием «В глубине. (Очерки из жизни глухого уголка)». Читает про другого купца, живущего на Дону в нескольких верстах от Мохова и тоже, как и Мохов,   ведущего страну прямиком в революцию.

При этом мысли Мохова заняты тем, что же будет с Россией и собственным его делом (в феврале 1917-го искать ответы на эти вопросы он поедет к генералу Листницкому).

Мохов читает про себя, но система зеркал не срабатывает.

За невинную шутку прогоняя Давыдку, он сам и выращивает «живущо’го зародыша».

Чтобы показать это, и понадобилась Крюкову ссылка на «Русское Богатство» с его собственным очерком.

Такой вот вечный спор на родную тему «кто виноват?» Только Крюкову надо, чтоб было, как людям лучше, Ульянову – как хуже. (И что делать – он уже знает.)

На Первую мировую Крюков уходит санитаром.

Его оппонент пока скучает в Швейцарии.

Н а Таганке в «Библиотеке-Фонде Русского зарубежья» просматриваю архив Федора Крюкова и среди черновиков фронтового очерка «Группа Б.» (1916 год) натыкаюсь на странную запись. Сделана она на правой странице извлеченного из «памятной книжки» (по-нашему – записной) двойного листка .

Сама книжка, видимо, утрачена.

При первом взгляде на этот листок может показаться, что запечатленный на нем текст достоин монументальной, хотя и очень скучной маргиналии « нрзб .»: ширина строчных букв едва ли не микроскопическая – около 1 мм, добрая половина букв неотличимы друг от друга. Расшифровать удастся с помощью Наталии Введенской (а в двух случаях помогли тележурналист Виктор Правдюк и филолог из Нальчика Людмила Ворокова):

10 июня. Гуляли в пятом часу. В садике были длинные тени, солнце не пекло, от Невы наносило дымом и желанною свежестью. Уголовный с короткой бородкой, с серым лицом ворошил скошенную траву, – пахло ею, подсыхающей. Одну маленькую копешку склал. А где ворохнет, подымается светящийся пух бузлучков, или одуванчиков, – как сквозистые, мелкие мушки, – кружится, вьется, лезет в лицо. Маленькая бабочка трепещет крылышками и вся сквозит; и всё пахнет сеном и влажностью дождя, – луг, песок. Мечтает солдат-часовой, опершись на дуло, мечтают надзиратели, глядя невидящим взглядом перед собой, мечтают уголовные и политические. Опустив головы, заложив руки назад или в карманы, каждый думает о чем-то о своем… О чем? И странно, что мы вот кружим так по этим отшлифованным арестантскими ногами скользким камням, а не сойдемся в круг, не запоем общую песню; и слушали бы ее вечерняя свежесть и чуткость, и были трогательны наши – пусть арестантские – песни, и многое сразу стяжало бы сердце, и чувствовал бы в легких восхожение к сердцу людей, – и общность, и надежда, и единение… Какая-то трогательность у наших тенет и арестантской поэзии… Теперь понимаю «Славное озеро светлый Байкал…» и готов заплакать об этой горней тоске о воле, о потерянном мiре…

Последнее слово написано через «i» – это, как у Толстого, о том мире, который не отсутствие войны, а людское сообщество.

Перед нами страница из тюремного дневника. Крюков в 1909-м сидел в «Крестах» за подпись под «Выборгским воззванием» – призывом к гражданскому неповиновению (это когда царь распустил Первую Думу).

Писатель возвращается домой, но решением донского атамана его отправили в небывалую на Руси ссылку. Из Области Войска Донского сослали в Петербург. В Питере, впрочем, судили. И потому через три года – одиночка в «Крестах». На три месяца.

А потом он, статский советник, несколько лет работает на Васильевском острове в Горном институте. Помощником библиотекаря.

М ечты о « восхожении  к сердцу людей» рухнут весной 1918.

Очерк «В углу», рассказывающий о тех днях, он закончит так:

«…Обыскивали буржуев – и мелких, и покрупнее – конфисковали по вдохновению все, что попадалось под руку, иногда вплоть до детских игрушек, прятали по карманам что было поценнее. <…>

– Алексей Данилыч, вы не возьметесь ли дрова попилить? – спрашиваю одного приятеля из чернорабочих.

– Некогда. В комиссию назначен.

– В какую же?

– В кулитурную… По кулитурной части.

– А-а… дело хорошее.

– Ничего: семь рублей суточных… имеет свою приятность…»

.

И это до большевиков. Их вторжение на Дон еще впереди.

В отличие от Гумилева, расстрелянного по сфабрикованному делу, Крюков действительно был виновен.

Похожие книги