Читаем Закон Бернулли онлайн бесплатно
Закон Бернулли
Герои Владислава Владимирова — люди разных возрастов и несхожих судеб. Это наши современники, жизненное кредо которых формируется в активном неприятии того, что чуждо нашей действительности. Литературно-художественные, публицистические и критические произведения Владислава Владимирова печатались в журналах «Простор», «Дружба народов», «Вопросы литературы», «Литературное обозрение» и др. В 1976 году «Советский писатель» издал его книгу «Революцией призванный», посвященную проблемам современного историко-революционного романа.
Владислав Васильевич Владимиров
Проза / Советская классическая проза«Волгу», новенькую, еще и двух тысяч не прошла, увели как в анекдоте. Когда и кто — поначалу гадать казалось бессмысленным, но что зимой, это уж точно. Гаража не было, машина стояла, как водится, под окном, затянутая старым брезентом, а закапало с крыш, подошла пора ездить без опаски, распеленал он эту движимую собственность и в общем-то не удивился, увидев вместо своей «Волги» таксистский рыдван с фантастической надписью «500 000 км без капремонта».
Сын похохатывал сдержанно на изумление дотошному следователю и жадно любопытствующим соседям — верно говорят, что любопытство родилось раньше приличий. Аля ахала и возмущалась, Юрка тоже ей вторил, а ему было все равно. «Черт с ней, — сказал он Косте примиряюще, — будем, когда надо, ездить на твоей. Я всегда говорил, что «Жигули» куда лучше!»
Но вездесущий Матвеев, прознавший об уводе скорее всего со слов прикатившего из долгой американской командировки Усманова, деликатно нажал с обкомовских высот на медлительного полковника Клюева, и жуликов нашли с неимоверной, почти сказочной быстротой, вызвавшей у редактора Марьина (опять же информация Усманова) приступ легкой восторженности и желание дать сорок строк под рубрикой «Происшествия», на что согласия дадено не было, — приходилось лишь удивляться, сколько знакомых и незнакомых людей втягивалось в орбиту этого казусного и, как изволил выразиться Усманов, нетипичного случая. Наконец машину целехонькой вернули откуда-то из-под Чирчика или Чимкента, а история постепенно забылась, как обычно забываются почти все истории, и, слава богу, теперь уже никто о ней не вспоминал, кроме него да еще дальнего соседа, кажется, по фамилии Сунчило — тот со дня на день ожидал взлома злоумышленниками своего железобетонного гаража, прочностью не уступающего маннергеймовскому доту. Страхи и заботы дальнего соседа его ничуть не волновали. Скорее по привычке, чем из необходимости, смотрел он по утрам в окно на знакомое место, где «Волга» стояла на приколе и где уже никто не посягал на нее который год, и ездить на ней тоже не хотелось.
А вот Николов поглядывал на «Волгу» с легким, знобящим вожделением, и, по всей вероятности, придется машину продать ему. Нет, зачем же продавать? Надо просто отдать Николову, а всем объявить, что продал. Сложная вообще ситуация: и так плохо и эдак. Если продать — удивятся: к чему ему чужие деньги, своих — куры не клюют. Если отдать, тоже скажут: ну вот, очередное чудачество, самореклама, дешевый альтруизм, корыстное бескорыстие; особенно будет стараться, за глаза, конечно, Бинда, да и едкий на словцо Низаров тоже дымку подбавит.
«Нет, все же надо что-то сделать, а наперед с Костей еще раз посоветоваться и на концерт билеты занести», — решил он, снова набирая знакомый номер. С каждой набранной цифрой тонко дзинькал параллельный аппарат в коридоре. Длинные настороженные гудки вызова уходили как в космос, исчезая бесследно, в интервалах между ними в мембране сухо пощелкивало.
Ему представилась пустая комната, где долго и настойчиво сыпал звонками растревоженный им телефон, разбросанные по затертому казенному дивану старые журналы, в углу на простенькой деревянной вешалке у тонкой перегородки плащи и зонтики и среди них норвежский Костин плащ «на рыбьем меху», однако вполне практичный — и летом, и весной, и осенью.
Он положил трубку и шагнул из кабинета в коридор, но там снова остановился перед зеркалом у полированной тумбочки, где стоял другой телефон: не позвонить ли еще? Наверняка на звонки никто не подойдет, если все заняты за стенкой, т а м еще одна дверь, а за ней даже днем неярко и ровно плавится сверху бестеневой электрический свет. Невидимые зеркала как бы просеивают его, и, сточенный ими, он отражается в строгом никеле инструментов, матово стекает по белоснежной простыне, под которой бугрится тело, по салфеткам и, скользнув по чистым, до синевы, халатам, падает вниз на темный линолеум пола.
«Я тебе сегодня звонил на работу и не застал», — скажет он вечером Косте.
«Но я оперировал», — ответит ему сын с малой укоризною, а взглядом — поблагодарит…
Они теперь очень редко бывали вместе последние шесть или семь лет, хотя жили по нынешним меркам и расстояниям не так уж и далеко один от другого, и только восьмилетний внук Юрка приходит к деду по субботам с матерью пить чай, раскручивать магнитофонные кассеты, листать книжки, альбомы и говорить о своих делах.
Шустрый, понятливый внучек, весьма современный и не изнеженный, хотя, конечно, немного балованный и вертлявый, но успевает на теннис и в музыкальную школу, с мамой почти только по-английски говорит; сначала хотел податься на БАМ, но после Алиного отпуска метит в гражданские летчики: летели из Минвод на Ил восемнадцатом, за настоящий штурвал в пилотской подержался, летчики дали ему — дядя Галим и дядя Володя, а маме не дали, они с ней только разговаривали по очереди, а дядя Галим гладил его по головке и руку маме, он с мамой в сельской школе вместе учился и двойки получал за поведение, — все деду выболтал внук о себе и Але, радуясь, что сам говорит по-русски: «Деда, честно — ай донт толерэйт этот дрянной инглиш, осточертел!»
«Ну, брат, и лексика у тебя, отменна, как у дореволюционного извозчика со Стромынки!» — изумился потрясенный новостями дед, рделось красивое лицо Али, щеки ее полыхали поярче огненных цветов, крупно разбросанных по новому платью, — не от стыда за старорежимных извозчиков, конечно, которые, как известно, не все ведали, что «инглиш» — это есть «английский», «ай» обозначает «я», а «донт толерэйт» — «не выношу»; и тогда дед, помешкав в нерешительности и отряхивая с профессорских штанов несуществующие крошки печенья, которое целехоньким лежало в корзинке вперемешку с конфетами на старинном чайном столике, заговорил на всякий случай о сказках братьев Гримм, перескочил на «Судьбу барабанщика» Аркадия Гайдара и закончил свои изыски в детской литературе клятвенным обещанием привезти внуку из Франции тяжелый металлический танк; можно считать, почти настоящий — модель в одну сороковую величины, сам видел: их там продается много в красивых коробках. Он обещал некий абстрактный танк, но внук безжалостно подавил его жертвенное желание, рассудительно заметив, что н а ш и танки всегда были куда лучше французских и всяких других, например, «Т тридцать четыре» или «КВ», а если уж везти из Франции д о б р о, то что-нибудь в е с е л е н ь к о е, а танк могут на французской таможне задержать, франки и сантимы зря а у к н у т с я.
«Ого!» — сказал дед и поперхнулся горячим чаем. Брызги пятнами пошли по нежно-голубой, с тонкими узорчатыми кружевами, праздничной рубашке, отчего дед засмущался и пробормотал ему только понятное: «Вот так ключ от ц е р к в ы!» — что, по-видимому, тоже подтверждало крайнюю степень изумления.
Потом он переглянулся понимающе с Алей, напомнив свое извечно любимое, что глаза у внука — не отцовы, а е г о, то есть голубые, и попытался осторожно выведать, а что же именно подразумевает юный друг под этим самым в е с е л е н ь к и м, а когда услышал в ответ — к у к л у, поющую куплеты, вздохнул облегченно, хотя, как знать, в переводе на русский незнакомые куплеты тоже могли звучать вполне в е с е л о. Словом, внучек скучать не давал.
Иногда с ними подъезжал и Костя, сам за рулем; входил сын высоким и плечистым, как отец, отчего в этом коридоре делалось сразу теснее, с порога сильно он притоптывал большими туфлями, будто стряхивал с себя на ворсистый половик ученую озабоченность, оставлял их под вешалкой, не забывая похвастать, что размер обуви у него как у Маяковского, поправлял без расчески седоватое крыло гладких волос, молодившее его, проходил уверенно, в носках, в гостиную, и уже за ним, сунув ноги в старые тапочки, тянулись Аля с Юркой, зажигался повсюду свет, и они находили что делать, чтобы всем четверым было занятно, но потом Костя спохватывался, сначала украдкой поглядывал на часы, а затем и впрямую обращался к нему извинительно, говоря что-то вроде такого: «Понимаешь, батя, добить надо страничек пять на машинке, нащупал еще с утра верный ход, сижу сейчас, веселюсь, а по правде — сам терзаюсь. А Юрка с Алей пусть еще с тобой побудут, ладно?»
«Ну, батя, еду скоро я из этого города-санатория к северным морям, получил письмецо, зовут. Жена приедет потом, если будет все хорошо, а пока оставляю ее друзьям», — то ли в шутку, то ли всерьез говаривал он ему время от времени; видимо, все же всерьез и не без уныния подумывая об отъезде насовсем и об Але тоже, вслух же — ни словца о Коновалове.
По праздникам — обязательно являлись все втроем, приодетые, нафранченные, садились в гостиной к телевизору смотреть московскую передачу — демонстрацию или «Голубой огонек», но праздники не столь часты, как того особенно хочется под старость, чтобы подольше видеть рядом с собою давних друзей, понимающих тебя с полуслова, родных, а то и просто добрых и близких знакомых и, конечно, смышленого внука Юрку.
«Вот эти билеты тебе и Але, — скажет он еще. — Очень знаменитый пианист, его во многих странах знают, и во второй раз он к нам не скоро приедет».
Алю всю жизнь они звали Алей или Алкой, хотя ее настоящее имя было другим. И ей самой нравилось только так — Аля. И он мало кому признавался, что не благозвучное было у него отчество — Гермогенович, и он как-то его стеснялся, хотя отцом своим не мог не гордиться. Все это знали и постепенно привыкли, что он — Н и к о л а е в и ч.
«А Юрку можно будет оставить у соседей», — захочется ему еще сказать про внука. И соседи не станут возражать, тем более каких-то два часа, а в десять уже — дома, или в четверть одиннадцатого.
Но он постесняется сказать про внука, только поправит очки и взглянет на Костю почти просяще. Он знает, как занят в эти дни сын, и вообще свободный вечер среди недели для Кости — давно уже неслыханная роскошь, а тут надо в Подмосковье лететь, и встреча получается вроде прощальной, хотя расстанутся на считанные дни.
Жизнь так устроена, что если еще и не стар по нынешним понятиям, но по земле тебя носит изрядно, вот уже не третий и не пятый десяток лет, то в каждом хорошо знакомом человеке, пусть он будет намного тебя моложе или старше, начинаешь видеть самого себя.
Как-то обронил Матвеев слова о том, что в жизни человека нет шагов, остающихся без последствий, он эти слова запомнил не хуже гредовских, а ведь Матвеев куда помоложе, годится Гредову, пожалуй, в сыновья, но ведь в словах этих были не только они оба, а и он вместе с ними в е с ь, целиком, если вдуматься как следует, и Марьин весь в этих словах вместе со своим неразлучным другом Николаем Коноваловым — тот, кажется, сейчас в Народном контроле, и худой фронтовик, старый совхозный механизатор Сулайнов тоже в этих словах весь — никогда не забудется, как перед операцией попросил он со слезами на глазах: если ч т о — пригласить соседа Еремина и Зарьяновых — только Нею с матерью, но не отца Неи Ахмета Зарьянова, с которым он, Сулайнов, и на том свете не пожелает быть в одном раю. А вот к Улиеву или Бинде эти слова тоже применимы, но по-особому. Или к начальнику Коновалова бритоголовому Корнееву. Или к Вадиму Федоровичу…
Все-таки великая штука — жизнь! Он вообразил некий жилой квартал, сплошь заселенный только пациентами его и сына — очень большой квартал получался; может быть, и не квартал, а городок, жильцы которого ни за что, наверное, не избрали бы его своим мэром, потому что в этом городе вместе с исцеленными и бодрыми людьми жили и те, кого он с Костей помимо желаний отдал небытию, и было очень жутко встречать их воскресшими. И еще напрасно говорят, что спасенные боготворят спасителя. Не все боготворят, многие о нем забывают, а еще больше помнят со жгучею обидой: старался, мол, но сделал не так, а ведь мог же! А что, если не мог?!
Он зачем-то передвинул с места на место зацарапанный телефон под зеркалом на полированной тумбочке, задержал взгляд на зеленой телефонной книге, куда с Инной записано им немало уже навсегда вычеркнутых номеров, представил, что когда-нибудь наступит день, и его телефонные номера тоже кто-нибудь вычеркнет или обведет карандашом навсегда, глянул из коридора в гостиную на пустой экран телевизора у незашторенного окна.
Странным свойством обладает коридор. Чад с кухни почему-то стекал именно сюда, флюиды парфюмерии Инны тоже просачивались из спальни. Табачный дым, если кто курил в гостиной, по какому-то необъяснимому закону сначала оказывался в коридоре. Теперь в коридоре пахло только старыми газетными подшивками, которые Аля все собирается обменять на «Королеву Марго».
В гостиной над телевизором в простенке висит его любимая акварель работы Ивана Квачко — синие скалы, вечерний фиорд с цветом успокоившейся воды: аквамарин плюс холодный свинец, гладкое тело подводной лодки у айсберга и намек на стихнувший океанский ветерок; и тут же в углу рамки небольшая фотография белобрысого пацана, стриженного под «горшок» и улыбающегося очень сосредоточенно и внимательно. Смотрит в объектив, а в руках держит дымчатую кошку, молодую и царапчатую.
Давний Костин снимок — снимок с и с т о р и е й.
Их было два снимка, остался один…
Жена, уходя в библиотеку, обязательно наказывала, чтобы окна в комнатах и краны на кухне и в ванной были плотно закрыты, утюг, торшеры, радиола и телевизор выключены — на случай грозы, даже если с утра вовсю сияло солнце над городом, который лежал огромной подковой у поднебесных снеговых гор.
Ночами, а иногда и днем налетали на город не грозы, а мелкие дожди, но были они короткими, совсем не похожими на осенние. Земля быстро подсыхала, а промытый летучим дождем воздух становился приятнее и как бы гуще.
«Я читала, будто в Токио и Париже автоматы торгуют свежим воздухом, который называется загородным. Бросил монету, стой и дыши две или три минутки. Это правда? — выпытывала у него Инна. — Я понимаю, в Токио страшная загазованность, там уличные регулировщики без кислородной маски в обморок падают. — Она говорила таким уверенным тоном, словно день назад сама вернулась из Токио. — Но Париж?! Нет, здесь что-то напутано. Париж громаден, зелен и прекрасен!.. Париж — это Нотр-Дам, Монмартр, Пер-Лашез, Елисейские поля! Это — Золя, Жорес, Бальзак, Дюма, Флобер, Тургенев, Эренбург, Маяковский… Это, бог с ней, Плац Пигаль, но никак не автоматы по торговле воздухом!»





