Читаем За развилкой — дорога онлайн бесплатно
За развилкой — дорога
Татарский писатель Вакиф Нуруллин, чьи произведения получили признание в республике, впервые выходит к всесоюзному читателю с книгой, куда вошли повести, посвященные людям колхозного села, нашим современникам. Хорошее знание жизни села, реалистическая полнота примет времени от первых послевоенных лет до наших дней — привлекательная черта прозы этого писателя.
Серия: Новинки «Современника»
Проза / Современная русская и зарубежная прозаМне было почти десять лет, когда началась война.
Но то время, до сорок первого года, как бы в туманной дымке: ничего не осталось в памяти. Было — не было…
И отсчет жизни своей веду я с дней войны, а точнее — с первого ее дня…
Он — у начала моей памяти.
С Минниахметом и Фарзетдином, приятелями и ровесниками моими, гоняли мы на лужайке тряпичный мяч. Трава была зеленая, солнце жаркое, небо накрывало нашу деревню огромным голубым ковшом. Из-за домов наплывали густые запахи созревающей пшеницы.
Вдруг на улице как-то сразу появилось много взрослых, иные примчались с поля на конях, и мы услышали:
— Война!
— Германия напала…
— На западе идут тяжелые бои!
Лица у мужчин были встревоженные, озабоченные, у женщин — испуганные.
А мы, послушав, что говорят вокруг, стали продолжать свою игру. Потому что, когда Минниахмет спросил у своего отца, где воюют и как воюют, тот досадливо махнул рукой:
— Далеко это, за тыщу километров, отсюда не увидать. Играйте себе!
Повзрослев, вспоминая тот день, я с грустью думал: это даже хорошо, что мы в тот момент не бросили своей беззаботной игры. На несколько часов еще продлили свое счастливое, веселое детство, его последний такой день… Ведь потом если и были у нас редкие радости, то уж совсем другие, которые вряд ли назовешь просто детскими. И радости и горе стали одинаковыми — что для маленьких, что для больших…
А тогда на другое утро мужчины и парни на колхозных лошадях с песнями объезжали улицы деревни. Я по сей день слышу те песни, в которых удаль мешалась с тоской расставания.
Это уже было интересно для нас — смотреть и слушать! Мы бежали за подводами, не отставая ни на шаг, вздымая своими черными задубевшими пятками серую дорожную пыль. Казалось, что взрослые захотели повторить сабантуй, который проходил в начале июня. Вот снова песни на всю деревню, снова столы с угощениями, снова развеваются гривы коней, гремят по перекладинам мосточка тележные колеса, ярко полощутся на ветру праздничные рубахи и платья…
Но нет — не праздник был…
Нашу маленькую деревушку в тридцать семь дворов мужчины объехали, как требовал обычай, три раза — и песни оборвались. Все сгрудились, стали прощаться, женщины заплакали, да и у некоторых мужчин щеки увлажнились слезой.
Рыдала мама Минниахмета, обеими руками вцепившись в мужа, словно боясь отпустить его от себя хотя бы на шажок. А ведь она, я знал, не любила слез, говорила, случалось, нам: «Это кто нюни распустил? Ты, Минниахмет, сыночек мой? Ты, Равиль? Ну-ка утритесь скорей… Слезы ведут за собой несчастье. Плаксы всегда бывают несчастливыми в жизни!»
А тут…
И другие женщины обнимали, рыдая, мужей и взрослых сыновей своих, причитали, кляня войну и черный день разлуки.
Не знаю, сколько бы длилось такое, но в это время подъехала на тарантасе из Малого Ошняка секретарь сельского Совета Мусфира-апа и, сдвинув красивые брови, строго сказала:
— Время, товарищи, отправляться в военкомат. Хватит слез! Мы должны теперь быть твердыми и сильными. Давайте пожелаем нашим воинам как можно скорее вернуться домой с победой!
На какое-то мгновение установилась было тишина, но, пока Мусфира слезала с тарантаса, привязывала лошадь к ограде палисадника деда Хабира, люди, будто опомнившись, начали кричать и плакать еще сильнее, громче; и сама Мусфира, только что призывавшая всех быть твердыми, обняв своего брата, тоже уезжавшего на войну, залилась слезами.
И то, что Мусфира-апа зашлась в плаче, как другие, особенно поразило меня. Разве можно большому начальнику плакать на глазах у всей деревни?
Так хорошо начала, строго говорила — и вот тебе…
Сама Мусфира-апа здешняя, из нашей деревни, но из-за сельсоветской должности живет в Малом Ошняке.
«Ай-ай, башковитая девушка, — одобрительно говорят про нее в деревне. — Только закончила семь классов, и сразу поставили секретарем сельсовета! Что же дальше будет, когда ее на работу в район заберут?!»
Однако, как бы там ни было, Мусфира-апа, не в пример другим, быстро взяла себя в руки. Резким движением головы отбросила за спину свои тяжелые косы, одернула синюю блузку с комсомольским значком на ней, вытерла глаза красивым вышитым платочком — и снова голос ее зазвучал повелительно:
— Довольно, товарищи. Пора! — Она отошла от брата, прощально кивнув ему; села в тарантас, еще раз, уже громче, чтоб услышали все, произнесла: — Время военное — ждать нас не станут! Поехали. — И повернула свою лошадь на дорогу, ведущую к районному центру.
За ней — под возгласы, торопливые напутственные слова и несмолкаемые рыдания — потянулись другие подводы.
Кто-то из отъезжавших сильным хрипловатым голосом затянул старинную песню:
Что чувствовали мы, мальчишки?
У тех, чьи отцы отправлялись на фронт, была гордость.
У других, как я, к примеру, пробивалось в сердце что-то похожее на зависть: живи сейчас мой отец — он тоже уходил бы со всеми на войну. А так — я вроде бы в сторонке…
Но вскоре, недели через две, и наша семья провожала на фронт родного человека.
Пришла повестка моему дяде Искандеру. Как шофера, его призывали вместе с машиной, на которой он ездил.
Это была единственная машина на весь колхоз, а Искандер-абый был единственным шофером среди деревенских мужчин. Он возил самые тяжелые колхозные грузы, и людей, само собой, возил — когда нужно было ехать куда-то далеко: на сенокос в луга, в лес или в районный центр…
Как же будет обходиться колхоз без машины и моего дяди?
Да не только в одном колхозе дело — ведь еще есть на этом свете я!
Чуть ли не полжизни провел я со своим Искандером-абый, в кабине рядом с ним, на пружинном сиденье, вдыхая в себя запах бензина, как что-то необыкновенно праздничное, дающее мне силу и надежду, что сам когда-нибудь стану водить машину и мои руки будут так же уверенно крутить баранку, сигналить растерявшимся пешеходам, чтоб те шарахались от горячей машины в сторону, на обочину, и все бы говорили: «Ах, как хорошо, что у нас есть свой шофер!»
Однако повестка с лиловой печатью оказалась сильнее меня и колхоза. Да, кажется, дядя обрадовался ей: все земляки-ровесники уже воевали, и ему было совестно, что его посчитали хуже других, не сразу о нем вспомнили.
В день расставания он не проронил ни слезинки. Сколько ни упрашивали его хоть немножечко выпить, хотя бы пригубить, наотрез отказался, отшутившись, что ни он, ни его машина никогда спиртным «не заправляются». С утра сделал несколько ездок — перевез веялку на ток, бревна к недостроенному складу, еще что-то возил, а после пообедал вместе с нами, родными, долго мыл и чистил машину, придирчиво осматривал мотор, что-то подкручивая в нем, и затем прокатил в кузове всех, кто пожелал этого, кто пришел его проводить, — три раза объехал деревню.
Пожимал руки; поцеловал меня, приподняв за локти, потом жену Насиху — и улыбался, сверкая белыми зубами, особенно заметными на его смуглом загорелом лице. По-прежнему шутил:
— Жив буду — на этой же машине прикачу, а коли не вернусь — и машина наша пропадет, тогда я уж не ответчик за нее, не обижайтесь!
Насиха-жинги[1] порывалась проводить его до военкомата, однако он не позволил:
— Сколько ни провожай — все равно расставанию быть, душа моя. Уж лучше у родного дома…
Завел машину, и она, обдав нас жаром мотора, рванулась с места, быстро скрылась за поворотом…
Я верил, что мой Искандер-абый крепко поддаст фашистам: хоть ростом он не очень высок, но по силе мало ему в округе равных. Первый батыр сабантуя. Всех, кто выходил бороться с ним, положил на лопатки. Двухпудовыми гирями по утрам играет, словно волейбольным мячом.
И уезжал ведь — шутя, посмеиваясь…
А мама и Насиха-жинги неутешно плакали. В особенности жинги. Я не знал, как утешить их; сказал:
— Но не всегда ж он будет на войне, вернется! Чего реветь, когда сам абый смеялся… Повоюет — приедет!
Мама, оторвав ладони от красного, опухшего от слез лица, печально проговорила:
— Ай, сыночек, мал ты еще, потому недопонимаешь, какое это горе — война.
— Объясни тогда, мама.
— Лучше б никому из нас этого не знать… Подрастешь — поймешь, если, конечно, ничего не случится с нами…
— Что может случиться?
— Всякое.
И замолчала.
А рыданиям Насихи-жинги не было конца.
Она забылась сном только тогда, когда выплакала все свои слезы и не могла выговорить уже ни слова.
В тот день мне казалось, что Насиха-жинги не сможет прожить без дяди Искандера даже месяца: или умрет от тоски, или сойдет с ума. Я очень жалел ее.
Но нельзя, оказывается, предугадать, что может быть в жизни завтра…
Снега долго не было, а морозы в ноябре стояли лютые. Промерзшая насквозь земля звенела под ногами, как железо, навевая своим голым, безжизненным видом ощущение еще большего холода, проникавшего уже не под одежду — в души.
В один из таких промозглых, хлеставших студеным порывистым ветром вечеров маму вызвали в правление колхоза. Боясь остаться один, я пошел с ней.
Ветер сдирал с дороги сухую морозную пыль и швырял ее в нас; отчаянно скрипели, роняя обломанные ветки, черные деревья.
В колхозной конторе перед коптившей семилинейной лампой, скудно освещавшей помещение, одиноко сидел наш новый председатель дядя Самат.
— Вот что, товарищ Магсума, — сказал он строго, — сегодня из района поступило указание отправить людей на окопные работы. Так…
Дядя Самат попытался, не вставая с места, дотянуться до шкафа, как делал это прежний председатель, однако из-за маленького роста ничего у него не получилось: стул покачнулся, он едва не упал с него. Заметно рассердившись, дядя Самат подошел к шкафу, взял оттуда с полочки какую-то бумагу и, снова усевшись за стол, с прежним сердитым видом посмотрел на нас совиными, подслеповатыми и круглыми, глазами. В голосе его тоже была сердитость:
— По разнарядке из нашего колхоза должны поехать на рытье окопов двадцать один человек. Тебя, товарищ Магсума, тоже включили в список. Ступай домой и начинай готовиться! Отправка послезавтра утром.
Мама растерянно всплеснула руками:
— Как же так?! А что будет с моим хозяйством, со скотиной? Куда я дену своего сына Равиля?
Я от страха потихоньку заплакал, хоронясь за мамину спину.
Как же можно куда-то далеко отсылать ее, маму мою? Ведь вот даже сюда я потащился вслед за ней, лишь бы вечерней порой не оставаться дома в одиночку… Ах он несчастный криворукий черт, всего какой-нибудь месяц сидит в председателях и уже, смотри-ка, что хочет, то и делает! До войны, когда находился в сторожах, никто его не замечал, голоса его не слыхивал. Настоящие мужчины, те, что на фронте теперь, разговаривали — он при них рот боялся приоткрыть, чихнуть ему надо было — робко в сторонку отходил. А сейчас…
Однако зря я, оказывается, глотая слезы, проклинал дядю Самата. Он все обдумал, все предусмотрел.
— Знаем, товарищ Магсума, нужды каждого человека, на то поставлены, — заговорил он веско. — Не тревожься понапрасну: нами уже решено, как быть с тобой. И ты, Равиль, не хнычь, не пропадешь… У тебя, товарищ Магсума, одна корова, кажется, и две овцы?
— Да.
— Будет, значит, так: скот и сына оставишь у невестки своей Насихи, она присмотрит, не чужой вам, поди, человек… а дом запрешь! Да картошку из подполья выгреби — замерзнет…
Я сразу перестал хныкать: впрямь ничего страшного — так можно прожить! Ай да дядя Самат! Что вот только мама на это скажет?
Но мама, несмотря на свой боязливый, стеснительный характер, не торопилась соглашаться. Возразила:
— Чем осложнять все, не проще ль послать на окопы саму Насиху? Детей у нее нет, и моложе, чем я, сильнее… За ее коровой я догляжу.
А ведь на самом деле так: молодец мама!
Однако дядя Самат и тут был готов к ответу: в его мудрой голове действительно каждый возможный ход был продуман до тонкостей.
— Знаем, товарищ Магсума, все знаем… А направить Насиху на трудфронт не можем. Она нужна здесь. Через два дня Галяви уходит в армию, она останется за него завхозом.
Вот тебе на! И дядю Галяви берут воевать, а у него один глаз косит, таких, говорили, не призывают.
— Других разве нет, кроме Насихи, — продолжала упорствовать мама.
— В завхозы? — дядя Самат снисходительно ухмыльнулся. — А кого б ты поставила на этот ответственный пост, товарищ Магсума? Помощником самого председателя по хозяйственным вопросам! Ну, предлагай… Чего ж молчишь? Или, может, тебя сделать завхозом? Я не против, если, само собой, ты сумеешь.
— Ай, Самат! — мама испугалась. — Какой из меня завхуз с двумя классами школы… Грамотнее меня — и те, знаем, не раз там запутывались. Нет-нет, чем с такой должности в тюрьму идти, лучше уж на окопы поеду. Только, Самат, ты у нас нынче хозяин деревни, ты за моим мальчиком последи. Кто не знает, а мне-то известно: горяча Насиха, своенравна, а что, не заладится у них с Равилем?! Сотворит еще что-нибудь с сыном моим…
«Зачем мама это говорит, — недовольно подумал я. — Насиха-жинги свой нам человек, ни разу грубого слова от нее не слышал, а конфет до войны давала — не сосчитать…»
Дядя Самат, нахмурясь, промолвил:
— Ты, товарищ Магсума, шибко-то не предупреждай меня. Пошевели мозгами: есть ли у председателя время за мальчишкой гонять? И не твой один так остается… Но все ж постараемся, сколько сможем…
Мама еще хотела что-то сказать, однако председатель стукнул ладонью по столу:
— Нам уже все понятно, товарищ Магсума. А мне надо составлять сводку для района. Документ! Его там ждут… Идите себе, не мешайте!
Мама взяла меня за руку, и мы снова очутились в плену у злого, нещадно трепавшего нас ветра. Бежали к себе домой под тот же пронзительно-жалобный скрип измученных деревьев.
Потом отогревались у печки, разговаривали.
— Не бойся, мама, — утешал я, — как-нибудь перетерпим эти три месяца. Глядишь, за это время война совсем закончится!
— Э-эх, сынок, — мама гладила меня по голове, — дай-то бог, чтоб кончилась она, проклятущая. Только что-то не видно пока близкого конца. Немцы вроде б уже к самой Москве подступают… В суровое время живешь ты, дитятко мое!
— А мамы Минниахмета и Фарзетдина тоже поедут с тобой копать те окопы?
Я надеялся услышать: «Да, поедут…» — и тогда бы мог сказать маме: «Вот видишь, не мне одному горевать без тебя… А когда у всех так — это уже не горе, все вместе мы скоро обвыкнем!..» Но мама ответила:
— Нет, они остаются дома, потому что отцы Минниахмета и Фарзетдина воюют. Если б наш отец сейчас тоже был на фронте, и я считалась бы солдаткой — меня тоже не записали б на окопную работу…



