Читаем Высшая мера онлайн бесплатно
Высшая мера
Роман Н. Корсунова посвящен сложным, драматическим событиям начала 40-х годов, когда не на жизнь, а на смерть столкнулись две социальные системы — СССР и фашистская Германия. Ставка Советского Верховного командования и ставка гитлеровского вермахта, боевые операции советских и немецко-фашистских войск, приуральский поселок Излучный и немецкая деревня Кляйнвальд — вот место действия главных персонажей произведения. На изломе истории выявляется их нравственная, социальная, общечеловеческая сущность.
Проза / Проза о войнеСтоит он на юру, как на войсковой поверке, и к боку его кривой казацкой саблей прижимается старица Урала. Сам-то Урал годов сто назад выправил русло, отошел далее к востоку, а на память о себе оставил вот эту кривулину-старицу с высоченным яром — шапка падает, ежели от воды глянуть. И на том поднебесном лбище стоит форпост Излучный, так его прежде называли, а по-нынешнему — поселок.
В Излучном — две улицы, неширокие, из окна в окно можно видеть, что сосед делает. Главная — Столбовая. С нее выбирается в степь, в кочевой простор расколоченная колесами дорога, устами излученцев — «градская», потому что ползет она долгие версты между сусличьих глинистых бугорков, между полыней и ковылей к главному городу области — Уральску. Пыльной обочиной ее, след в след, уходят из поселка телеграфные столбы, засиженные на макушках беркутами и коршуньем.
А Речная улица льнет к зеленой уральской пойме, к берегу старицы. Есть еще три проулка: Косой, Пьяный и Севрюжий. Косой проулок назван так в память жившего здесь есаула, который окривел во время завоевания Хивы. А по Пьяному проулку, говорят, в троицын день спускались казаки в луга водку пить, «бышеньку»[1] выплясывать да любушек-забавниц из круга умыкать… Третий проулок и поныне чаще Севрюжьим взвозом кличется. В стародавнее время, когда Урал еще у огородных плетней, у самых бань колыхался, по этому взвозу плавенщики да баграчеи-ловцы красную рыбу возами поднимали. В ту пору, сказывают старики, осетра да севрюги в Урале было видимо-невидимо, налипало в суводные сети-ярыги как репьев в овечий хвост. Да только небыль, наверно, вяжут ведуны белобородые! Их послушать, в старину все лучше, все слаще было. Но тогда какого же пса они то к Стеньке Разину прислонялись, то Емельяна Пугачева облыжно императором возглашали, то на Арал-море из-под царской руки уходили?! От сладкой, что ли, жизни?
Не поймешь этих стариков!
А может быть, и поймешь, если вспомнишь, что селилась на крутых берегах Яика Горыныча[2] вольница — народ дерзкий, отпетый. От него и семя бунтарское, неспокойное шло: ему и это не так, и другое не этак, всяк наособицу выворачивается, потому как казаки — поголовно все атаманы. Недаром же и посейчас ветхие пращуры на непокорливых внуков ворчат доброхотно: «У, Р-разина порррода!»
Вот вы только послушайте Стахея Силыча Каршина, который в Пьяном проулке живет по-над самой старицей. Он вам наговорит черт-те что! В германскую Каршин до вахмистра выслужился, два «Георгия» храбростью заработал, позже белоказачий атаман Толстов сделал его сотником, а уж потом, у красных, Стахей Силыч шашкой да удалью отмолил грехи перед Советами и даже эскадроном командовал на польском фронте. Но в Излучном и по сей день кое-кто прозывает его беляком. И это не столько за прошлое, сколько за теперешние Стахея Силыча разговоры… Уж больно охоч он былое-неворотное ворошить, так и кажется, что о том ему ежечасно сытая отрыжка напоминает.
А излученцы крепко знают, что в прежние-то времена эта отрыжка и не снилась Стахею, ибо голодранец он был первейший на весь форпост. Такая уж натура у казака. И за это его недолюбливают. И особенно не может переносить Дуся, Душаичка Осокина, бабенка горячая, злая и веселая безудержно.
Сроду эта ее нелюбовь не печалила душу Стахея Силыча, а ноне всколыхнула, отенила. У Осокиных на неделе свадьба, младший брат Евдокии женится на фельдшерице. И вряд ли пригласят на эту свадьбу Стахея Каршина — больно уж поцапался третьего дня с Душаей. Он так полагает, но целый день не уходит из дому — надеется.
Слонялся он по надворью, на весь белый свет обиженный, а шея сама выкручивала голову в сторону мазанки Осокиных. За плетнем лишь глинобитная крыша виднелась со стожком сена на сарае. Наконец вошел в свой высокий, на подклете, дом, подмел без нужды горницу и сел к окну. Отсюда хорошо видны излучина старицы, а за ней — пойменный, бордово-желтый лес. Там сейчас по сизым терновникам и ежевичникам черные косачи с молодыми тетерками жируют, там гомон грачиных предотлетных стай, там шум листопада… А он, как девка-перестарок, у окна протухает, ждет, позовут не позовут Осокины?
Стахей Силыч досадливо крякнул. Но тут его заинтересовал парнишка, что брел по кромке противоположного берега. Как назло, это Костя Осокин оказался, сын Душаички, Павловны, как ее все чаще и чаще величают. В Костиных вытянутых руках — длинное удилище с привязанной к нему блесной. На прожорливых нахальных щук охотится.
Знатная должна быть у Осокиных свадьба… Позовут или не позовут? Еще Костька этот глаза мозолит… Эх, кабы позвали! Любил Стахей Силыч, чтобы из ноздрей — дым, из-под копыт — звезды!..
Прошла почтальонка — к Каршиным не завернула. И Стахей Силыч с готовностью переключил свою досаду на сыновей: редко пишут, стервецы! Это потому, что ничего в них казачьего не осталось. Один — паровозный машинист, другой — адвокат, а младший на учителя обучается в Уральске. Вон ведь в какую линию ударились. На корню высыхает казачество!
И начал бы Стахей Силыч припоминать былое, заветное, да узрил, как вывернулась из-за угла Душаичка Осокина. Ясное дело, за сыном! Понадобился! Ходко, быстро мчит по Пьяному проулку проворная бабенка. Как бы мимо не промчала любезная Евдокия Павловна!
Каршин молодо вымахнул из избы, приткнулся к столбцу калитки. И великое равнодушие легло на его лицо. Будто ну от скуки непереносимой доит он белый пушистый ус и гуляет прищуром поверх мазанок, поверх опустевших скворечен. Но видит старый, как летит казачка. Она еще не поравнялась с ним, а он уж:
— Далеко ли бежишь, клюковка?
Остановилась, по-хорошему взглянула:
— А я думала, ты на бакенах, Стахей Силыч, на работе…
— У бога дней много — наработаюсь! Далеко ли бежишь, спрашиваю?
А она лукавила что-то, спросила, как живется ему, Стахей Силычу, в одиночестве, что пишет из города Степанида Ларионовна, как ее здоровье?
— Чего ей сделается! Все такая же белуга! — Каршин начинал не на шутку нервничать, теряя всякую надежду. И свое раздражение вымещал на ни в чем не повинной жене: — Она иль выработалась! Вечно, матри, богородицей сидит, извека — сложа ручки за моим горбом!..
Павловна, похоже, догадывалась об истинной причине его паршивого настроения, но томила, выматывала душеньку, как потроха на кулак. А потом неожиданно в избу предложила войти. У Каршина грешный туманец колыхнул башку седую. Бежал впереди Павловны и свои мысли выкладывал ей: «Он, матри, ничего казачина! Высокий, прямой, как свечка… Вполне строевой для любви! Мой-то что, мой всегда в степи, возле тракторов. А тут такой сокол-беркут!..»
В сенцах весело боднул сапогом тыкву, выкатившуюся из кучи в углу, с молодой проворностью откинул перед Душаей скрипучую дверь и так же проворно громыхнул стулом: садись, мол, клюковка разлюбезная, моментом самовар организую, а не то — бутылочку…
Но Павловна — как не слышала! Стояла и, словно привередливый покупатель, неспешно и придирчиво оглядывала просторную избу. Выжидательно замерший Каршин следил за ее серыми глазами и боялся слюну проглотить, чтобы ненароком мыслей не выдать своих, даже пытался думать о чем-то другом, о бакенах например, которые он сегодня не проверял.
— Изба мне ваша нужна, Стахей Силыч…
— Та-ак… — Он уже окончательно понял, что не ради его красивых усов пришла она, и остывал, будто босыми ногами в таз с холодной водой влез.
— У невесты дядя должен подъехать, а он у нее красный командир. Вот и решили… У нас мазанка, сам знаешь, не больно хоромистая…
— Госпыди, Душаичка, Евдакея Павлывна то есть, да пожалуйста, стол и погреб милости вашей! — Каршин ликовал: не объехала судьба на кривой бударе. — Я ведь тоже, когда женился, то сам наказной атаман у меня за посаженого отца-батюшку… Вот так — он, вот так — я…
Павловна насмешливо сузила глаза: брешет старый!
— Только у тебя тут, — повела взором по заснованным паутиной углам, — дерьмом подавись. Ладно, выгребем…
Ух как взыграла казачья спесивая кровушка! Да поунял ее Стахей Силыч до поры лучшей: «Ужо я те припомню, Душаичка, ужо вспомяну!..»
Октябрьским листопадом кружила над поселком осень. Глуше, длиннее залегали ночи. По утрам на старице нет-нет да зарождались прозрачные закраины, и под ними потерянно толпились пучеглазые мальки. Изредка на ветки и провода ложился блесткий рафинадный иней. К обеду он начинал таять, и тогда всюду пульсировала капель, как весной. И лишь к исходу недолгого дня становилось по-летнему тепло, пахло свежевзрытой землей и горьковатым, грустным духом отмирающей листвы. Слышнее позвякивали на огородах лопаты, в пустые ведра гулко падали первые картофелины…
Осокины выкопали картошку еще третьего дня, ранее всех. Костина мать вообще любила все вперед всех делать. «Неистовая Душаичка», — величали ее старухи. Если за что взялась, то сама исколотится и других надсадит. От этого жизнь Косте казалась временами несносной.
Но сегодня Евдокии Павловне не до Кости. Косте — праздник, Костя нацепил на руку вязанку сушеной воблы, уселся на теплой завалинке и «залупляет», грызет воблу. Будто на губной гармошке играет, только скелеты откидывает. Поджидает Айдара Калиева. Тот ковыляет из школы, зажав под мышкой учебники. У Айдара левая нога короче правой, поэтому ходит он плечом вперед, с прискоком. За это дразнили его кузнечиком. Правда, не в глаза: кулак у Айдара небольшой, но железный.
— Ты зачем в школе не был? — Айдар опустился рядом, вытянул короткую ногу, давая ей отдых.
— Ровно не знаешь! — Костя оторвал у очередной рыбины голову, швырнул на дорогу. Вторую воблу протянул Айдару: — Хошь? Залупляй.
Айдар взял, принялся лупить.
— Приехал?
— Давно! Не похож на героя. Маленький, без усов. И все молчит. Молчит и улыбается. Как невеста наша. Она ж всегда молчит. Найдет — молчит и потеряет — молчит. Маманя говорит, неизвестно, что скрывается за этой благодатью… Рыжая — хоть прикуривай от волос!
— Много задали?
— Только по математике…
Некоторое время молчком грызли воблу. Проницательный Костя считал, что Айдар просто помирает от зависти к нему. Еще бы! У него, Кости, теперь такой родственник объявился: танкист, герой Испании и Халхин-Гола! Но Костя — великодушный человек, предложил:
— Пойдем свадьбу смотреть? У Каршиных печь как паровоз. Залезем — сверху все увидим.
Предложение было заманчивым, но Айдар считал, что мальчишествовать ему уже не к лицу: все-таки шестнадцатый год, не то что Костя с его тринадцатью… Айдар отказался.
— А я потопаю. Там завелось. Слышишь?
С каршинского подворья долетали выголоски песен, охальный хохот. Иногда растерзанно вскрикивала гармонь. В небе набирались звезды. Кое-где в избах зажглись огни. Но самые яркие окна были у Каршиных, они длинно, до противоположного берега отражались в старице. С улицы о стекла расплющивались носы и губы зевак, и Костя резонно считал, что люди прилипли к окнам из-за красного командира.
Из распахнутых сенцев — шум, гам, смех. В лицо — духота застолья, запах дешевых духов и нафталина. Прошмыгнуть к печке дело двух секунд, но у порога Костю придержал, заставил прислушаться непонятный сторонний звук. Кто-то протяжно и безнадежно кричал, только глухо, словно из погреба или бани.
В Косте мигом проснулся разведчик. Он стиснул правый кулак, словно была в нем рубчатая рукоять нагана, и вкрался в каршинский задний двор. Черными вражескими крепостями, танками и броневиками надвинулись на Костю многочисленные катухи и сарайчики, и было тут темно и тревожно, как в брошенном колодце. Обычно храбрости у Кости — хоть отбавляй, но сейчас ему отчего-то страшно стало. Вздохнула вдруг тяжело корова, и Костя даже присел. Огляделся. За изгородью — пятно белесое. Ну да, корова, чтоб ей… А это? Костя приблизился. Нагнулся. У него клацнули зубы, распрямился с силой лука, у которого обрезали вдруг тетиву. Кинуло Костю через двор в переполненную избу. В кухоньке поймал мать, колдовавшую над новыми закусками, потянул за собой в сенцы.
— Там… дядька Устим… Горобец… — Снова цокнули Костины зубы. — Кто-то голову отрубил…
Павловна схватилась за сердце:
— Господи… Да что ты мелешь… Где?
Побежали к сарайчику. Вытянутое, обезглавленное тело кузнеца Устина Горобца лежало на прежнем месте. Опасливо склонились над ним, и у каждого словно с горки кувырнулось все: свадьба, красный командир, милиция, связанный убийца, похороны…
А из-за двери сарайчика как завопит вдруг Устимов бас:
— Гр-ра-ажданы-ы!.. Това-аришчи-и!
Павловна отпрянула, у Кости сердце катнулось куда-то к самому кобчику. За дверью всполошились куры.
— Чтоб ты на своей штанине удавился! — Павловна торкнулась в дверь — закрыта, да еще на гиревой замок. Схватила за ноги: — Помогай, Костя!
— Ой, не тягны! О-ой, ухи оторвэшь!..
— Налакался, паразит, по удила по самые!
— О-ой, голова! О-ой, ухи!..
От усердия Костя стащил с Горобца нагуталиненный хромовый сапог. Он уже сообразил, в чем дело. Похоже, хмель опрокинул Устима на заднем дворе, но он не сдался окончательно, полз до тех пор, пока не воткнулся в дверь сарайчика. Голова пролезла в квадратное отверстие, выпиленное внизу для кур, а назад уши не пускали. А уши у Устима — на весь Излучный: большие, хрящистые.
— Беги за ключом к Стахей Силычу! — приказала мать, во всех склонениях вышептывая слово «паразит» — излюбленное ругательство уралок.
Свадьбу взбудоражило.
Отчаянно кудахтали в катухе перепуганные куры, рычал и матерился Устим, а излученцы тешились!
— Метился к куме под кровать, ан — кровать не та!
— Устимушка, рррадимый, ты там кого выбагриваешь? Кого шшшупаешь?!
— Самого щупайте, бабоньки, самого!
Кто-то из мужчин нагнулся — Устим взвыл и яростно заколотил по земле ногами. А охальник ржал:
— Там уж болтун тухлый… И-гы-гы!..
— И-и, зенки-то залил бесстыжие… Стахей Силыч, где же ключ?!
А ключа не было. Пропал ключ. Стахей Силыч припрятал его еще со дня (дальше положишь — ближе возьмешь!), а теперь не мог вспомнить где. Он шарил под застрехами, метался по избе и вслух скорбел:
— Понос прошибет птичку, нестись перестанет… Вот зар-рразынька!
— А тебя, часом, не пронесло з горя? — Это сказала жена Горобца Варвара. Пожалуй, лишь она осталась безучастной к судьбе бесславно застрявшего мужа (хай вин сказыться!). С достоинством сидела суровая сухопарая хохлушка за столом и пичкала разными разностями пятилетнего внука. — Тебя, кажу, не прошибло, Стахей?
Каршин шепотком помянул ей святую богородицу и крутнулся вон из горницы. Костя скользнул мимо него и проворно взобрался на широченную каршинскую печь. Глянул поверх ее борова вниз и остался доволен: все видно и слышно. Только духота здесь копилась непереносимая: от людской тесноты, от горячих закусок, от двух сорокалинейных ламп, ослеплявших белым светом. И еще Костя ругал себя за то, что слопал неизвестно сколько вобл, — пить хотелось. Но отсюда Костю ничем не выморить! Не часто такие свадьбы случаются.





