Читаем Выигрыш онлайн бесплатно
Выигрыш
Элеонора Корнилова – родилась в г. Верхние Серги Свердловской области. Окончила сценарный факультет Р'Р"Р
Проза / Современная русская и зарубежная проза.
Раннее утро, светло и солнечно. Поют птицы. Окно туалета на втором этаже дома Урсулы не идеальный пункт наблюдения: мешает ель и мечутся листья ореха. Но одного взгляда сверху достаточно, чтобы убедиться – за ночь ничего не изменилось. Еще вечером она видела соседа, он снял с забора ее корзинку с картофельными очистками. Как теперь жаль, что вчера она не положила для него ни кусочка кухена, очень жаль. Тихо спустившись по лестнице и пройдя в сияющую кухню, Урсула села у окна с обширным видом на свой и соседский сады, вздохнула.
Кофе был готов. Она разрезала булочки, намазала маслом, затем – мармеладом, аккуратно разложила на десертной тарелочке с орнаментом из синих цветочков, перемежающихся с синими буковками DDR. Вздохнув, стала завтракать и смотреть в окно. Ничего не изменилось со вчерашнего вечера. Жизнь идет дальше.
Садовые территории позади домов разделяет забор из проволочной сетки, но и без него границу с соседом видно. Сад Урсулы – зеленый рай. Узкие дорожки обложены овальными гладкими камнями. Упоительное множество цветов стоит в глиняных вазонах и спускает стебли из подвешенных горшков. Темные участки земли без единой сорной травинки все лето поочередно вспыхивают то букетиками ясноглазых примул и крокусов, то встают группами остролистых тюльпанов, а аромат синих гиацинтов сменяется душистой волной, плывущей от белоснежных нарциссов. Кажется, вечно качают кремовыми, белыми и бордовыми головами кусты благородных роз. До осени бушует ползучая, похожая на виноград, глициния, увешивая гроздьями задний фасад дома, и окно кухни Урсулы, где она завтракает, обрамлено благоухающей лиловой пеной соцветий.
На изумрудном газоне пасутся пластиковые овечки, гуси, козлики, журавли, зайчики и примкнувшие к ним великаны улитки, божьи коровки и лягушки. Кое-где гномы следят за покоем и благополучием, в ярких колпаках, с пальцем назидательным или прижатым к гипсовой улыбке.
Сад Ханса с этой точки зрения – вопиющее безобразие. Сонм высокорослых сорняков, стеной навалившихся на забор, ежедневно посягает нарушить границу с раем Урсулы. Есть у соседа и розы, и рододендроны, и гортензии, но все заглохло, все затянуло зеленым маревом. Там, где Ханс проломил в бурьяне тропы, торчат поломанные ведра, лейки, треснувшие горшки.
Три порченные паршой соседских яблони стоят где попало, как разбросанные взрывом, по пояс в траве. Огромная позеленевшая пленочная теплица лежит, будто исполинская роженица, – выпуклым брюхом вверх, и ветер мотает ее настежь распахнутую в торце дверь. Под однобокой лиственницей свалены кучей прогнившие доски, а рядом с ними проглядывает скособоченная крыша крольчатника. На конце садов и на границе, их разделяющей, растет старая вишня. Ее не видно за елями, но Урсула помнит – вишня там, далеко. Стоит, шелестит листьями. Придет весна – снова, как ни в чем не бывало, зацветет.
Много лет назад, когда Ханс пришел из армии, он подкараулил Урсулу на границе, прижался к ней под вишней. Зашептал: “Люблю”. Она стояла, толстобокая, рябая, на три головы выше его. Он хватался за ее груди, обнимал ее ляжки, мощные и твердые, как колонны. Тянул ее руку вниз, к себе, но Урсула не сгибалась. Он был не первым, кто сказал ей “люблю”. Но она разволновалась тогда. И пожалела его. Стать кем-то для Урсулы у Ханса не было ни одного шанса. Беднота. Дом старый, мать зарабатывает мало. Сам Ханс ненадежный, недисциплинированный, а его отец алкоголик.
Отец вернулся из русского плена, когда Ханс был вполне законченным подростком. И старший сразу узнал в младшем себя. Хотя лицами они были не похожи и не похоже росли: отец – во время первой войны с русскими, а сын со своим детством угодил в последствия другой войны с Иваном, то есть прямиком в социализм. Открытие отца не обрадовало. Он почувствовал в отпрыске игру гнилой бациллы мелкого актерства и страшное легкомыслие – главную причину бедности и вообще всех бед. Именно легкомыслие, в союзе с бациллой, бушевало когда-то в его голове и жилах, лишая последнего пфеннига.
В юности у отца не было хорошего костюма, и, может быть, поэтому он мечтал о моряцком мундире. Ведь отличное сукно! Бушлат с десятком блестящих пуговиц! Стрелки на брюках – порежешься! Важные нашивки на рукавах и по вороту! Морские значки – эмблемы! А у него была только курточка. Он просил поносить форму у знакомого моряка, свежего инвалида уже шедшей войны. Тот давал только значки. Ну и что! Он начищал щеткой поношенную куртку, привинчивал эмблемы и чувствовал себя будто в богатом, внушающем уважение морском мундире!
Шальные глаза, галстук-бабочка, немного подкопленных денег. И морские значки. Таким он гулял по чужим городкам, где его не знали, и представлялся моряком. Таким веселым и щедрым моряком он обольщал по воскресеньям девушек, горстями вынимая мелочь на кино, цветы, конфеты, шоколад. Наконец, в сорок первом году мечта сбылась. Его мобилизовали. Во флот! Он облекся в вожделенную форму и сразу так очаровал одну крошку, что зачал Ханса. Попал на корабль, на войну с русскими, под бомбу и в четырнадцатилетний плен.
Вернувшись в Германию, отец будто оказался перед самим собой довоенным. Незнакомый сын был молод и очень знакомо глуп. Отец немедля взялся за перевоспитание. В основном при помощи деревянных колодок для обуви. В моменты этого сурового, а главное, внезапного, перевоспитания Ханс стремглав убегал в советский военный городок, в казармы к солдатам. Был у него там друг, большой и добрый сержант Бурьякофф. Они вместе ели котлеты, сало, пельмени. Бурьякофф учил Ханса всяким штукам и мату. С русскими солдатами было хорошо и весело, ведь они выиграли войну и были победителями, а не кто-то.
Отец стал было приучать сына к молоткам и пилам, начав строить крольчатник. Но вскоре доверял лишь подержать, принести и унести. Даже в этих простых поручениях не обходилось без катастроф. Сын подсовывался под руку, мешал, а посланный в подвал за инструментом, ничего не находил, зато возвращался с кровавой бороздой во всю голову, хотя подвал был трехметровой высоты, а Ханс от силы – метра полтора. В конце концов отец оставил Хансу только косить траву для вечернего кормления кроликов. А именно вечера после школы Ханс привык коротать у солдат. Только там он ел от пуза, не как дома. А еще надо было выследить, гуляла ли опять в дубовой роще тонконогая Зильке с офицером Хомьякофф, чтобы потом в красках рассказать об этом ее угрюмому деду, ветерану всех войн с русскими. В казармах Ханс забывал о траве, кроликах, об отце, и колодки снова летели в его голову.
В армию Ханс не ушел, а, по сути, убежал. Так ему надоела жизнь с родителями. В казарме лучше. Свой срок он прослужил в большом городе Шверине. Там на другой же месяц службы Ханс сверзнулся с какой-то крыши, ободрал бок и надломил ребро. Другой, потяжелее, убился бы. Ханс со своими сорока килограммами спланировал и сидел на земле и улыбался, пока к нему бежали обрадованные событием другие солдаты.
Госпитальная медсестра, разглядев как следует солдатика, взяла и открыла ему мир его мужских достоинств. Хотя она была уполномочена лечить ребро, область медицинского вмешательства как-то сама собой расширилась, так как в медсестре не дремал талант педагога и сразу распознал ученика, созревшего к ученью.
После лечения Ханс твердо знал, в чем он превосходит немало мужчин, – а госпитальной сестре можно было безоговорочно верить, – и сильную зависть к правофланговым, крепким, рослым быкам у Ханса начисто стерло. Он понял, что главное. И пусть стоишь в конце шеренги.
Их недолгие учебные схватки случались в процедурной, в стерильном закутке, где можно было поместиться только стоя, и Ханс так никогда и не увидел вплотную лица наставницы, потому что был ниже ростом. Его взгляд упирался в отверстие вазочки, лежащей среди пробирок на стеллаже. Зев вазочки был розовым и качался перед носом. Нужно было торопиться, в коридоре топталась солдатская очередь.
С этим важнейшим, стержневым понятием о себе Ханс весело пробедовал несколько лет после армии, строил со всеми восточными немцами социализм и был счастлив. Колодки отца все реже поражали цель. Отец пил много пива, потом принялся за шнапс, и рука его стала неверна. Но иногда колодки доставали, и Ханс с трудом и неохотой окончил училище, стал садовником. В такой профессии, решил отец, Ханс не наделает много вреда.
Прогнозы медсестры оказались верными. Женщины садово-огородного хозяйства сошлись с Хансом запросто и полюбовно. Вдовам нравилось провести полчаса с таким игрушечным мужчиной где-нибудь в посадках лопушистого ревеня и в жарком, пыльном междурядье просто и бесхитростно – в память о покойных мужьях, солдатах вермахта, – подновить воспоминание о них.
Ханс ни в кого не влюблялся. Он не был влюблен и в первую, медсестру. Но слова любви расточал направо и налево, как спозаранку “доброе утро”. Любовные связи возникали, будто вспыхивали спички: горели простеньким огнем, добытым кратковременным трением, быстро гасли, и редкая шаяла до скучного конца. Ханс не сожалел и не выяснял отношений.
Его первая объявила ему о конце их любви просто. Зачитывая солдатам врачебные назначения, дошла до его фамилии и сказала: “А ваше лечение закончено”.
Ханс просто вышел из шеренги больных и потопал в казарму, к здоровым.
Республика строила новое общество под руководством Старшего Брата, а между тем у Ханса все оставалось по-прежнему. Как были только отец и мать, так и жили, да и тех он почти не видел. Он работал в садовом хозяйстве и в природной жизни растений не замечал никакого партийного влияния. Все вокруг него подчинялось очень старым законам, которые никто не мог ни улучшить, ни ухудшить, ни отменить. Ни одно правительство, ни вместе с Братом.
Ханс иногда отвлекался от обязательной работы, шел на далекое поле хозяйства. Всматривался в поверхность длинной гряды. Кое-где шпагель настырно пробивался вверх: ему было тесно во влажном, теплом нутре земли. Увидев бугорок с расходящимися от него трещинами, Ханс подкапывался, подсекал ножом и доставал длинный стержень. Оглядывал его, часто – снисходительно, и приговаривал:
– Ну, ладно… хороший пинорек… Добрый пинорек…
Стирал рукавом пыль и объедал сладкую головку. Пахло травяным жаром, гряды шпагеля уходили за горизонт, как роты солдат. Слышались добрые и податливые голоса работниц. Природа! Никаких новых законов.
Родительский дом, затянутый по первому этажу вьющимися розами, был снаружи мил и приветлив. Внутри, в комнатах, стоял вечный сумрак. Из подвала тянуло промозглым холодом. Мебель пахла мертвой стариной. Запах гнусавил, что все занято, что и так тесно, что для новой жизни нет ни одного местечка. Мать, приходя с работы, в любое время года надевала кофту, шерстяные носки и шла на кухню. Пьяный отец сидел на диване в клубах табачного дыма и бормотал песни обеих воевавших сторон. В дни получек отец встречал Ханса воинственно. Требовал денег и отчета, а сын никак не мог донести зарплату до дома.
Тоненькую пачку, полученную в кассе садового хозяйства, Ханс показным движением небрежно засовывал в карман куртки, а к горлу подступало ощущение невыносимого богатства. Деньги жгли карман. Его велосипед мчал не домой, а в какой-нибудь из соседних городков. Он ел в нескольких закусочных. Гоголем обходил магазины и покупал все, что видел.
Всякий раз ему попадалось на глаза одно и то же. Коробочки со сверкающими гвоздями. Дешевые отвертки, плоскогубцы и молотки. Распиленные по размеру заготовки для какой-нибудь полочки. Его покупательские фантазии были незатейливы. Он брал то, что видел дома. Главное – покупать! Делать вещи своими. Чувствовать себя значительным и солидным. Он приносил ненужное, то, что уже было в хозяйстве, и это мотовство приводило отца в бешенство. Завидев сына с пакетом, отец переставал напевать “Катюшу” и “Лили Марлен”. Метал в Ханса и обувными колодками, и полной пепельницей, и зазевавшейся кошкой. Крыл сына русским матом.
Сержант Бурьякофф никогда не говорил Хансу таких страшных слов. Его словечки были смешными и короткими. Когда Ханс повторял их, вся казарма лежала от хохота. То, что выкрикивал отец, пугало нечеловеческой ненавистью. Ханс, струхнув, убегал из дома к подружкам. Возвращался через пару дней, переболев получкой, снова здоровый, без пфеннига в кармане. Мать что-то готовила. Ханс жадно ел, не разбирая вкуса. Отец, как шарманка, ворчал об экономии, о сыне-паразите и бестолочи.
Вышло так, что Ханс стал брать в долг у своих любимых. Сперва понемногу – пять, десять марок. Он начал покупать лотерейные билеты и поверил, что только выигрыш, крупный выигрыш, разом изменит его жизнь. До этого он имел с женщинами только любовно-безденежные, простые товарные отношения. Он давал женщинам любовь, и они – что могли.
…Давала мыло и порошки веснушчатая санитарка, придурковатая Криста…
…Давала оставшуюся от продажи выпечку толстая вдова Хайке, кассир кондитерской…
…Дала двух кроликов другая вдова – худенькая, которой Ханс легко пообещал убить пару длинноухих: он не раз видел, как это делал отец. Вопли умерщвляемых долго пронзали окрестность. Бледная вдова, несмотря на мужественный вид Ханса с окровавленной добычей, махала руками и просила убрать с глаз долой мохнатые трупики с исколошмаченными головами. А Ханс заказал матушке жаркое.
…Давала подопревшую солому старая дева Эфи из дальнего дорфа. Ханс грузил тюки на тележку и таранил домой, для кроликов. Важно, добытчиком, торжественно тарахтел мимо окон, мимо выглянувшего на грохот колес отца.
У всех этих женщин, занимающих равные делянки в любовном саду Ханса, он охотно обедал, завтракал и ужинал, но отец не мог заметить эту экономию. Ханс нагуливал новый аппетит всего за полчаса. Поужинав у любимой, он приходил домой, будто у него крошки во рту не было.
Брать в долг оказалось нетрудно. Если раньше Ханс одаривал подружек улыбками и веселой болтовней, надеясь на приглашение покушать, то со временем в руках и ногах его будто проросли пружины, выявилась склонность вставать в замысловатые позы, как-то необычно двигать конечностями, совершать танцующие полуобороты всем туловищем.
Товарок по работе и жительниц деревень эти маневры не отпугивали, а даже привлекали и завораживали, – так неповоротливые толстые рыбины замирают перед магией трепещущего хвостом и плавниками юркого крошки самца.





