Читаем Второе зрение онлайн бесплатно


Второе зрение

Борис Захарович Фрадкин известен, в основном, двумя своими произведениями — «Пленники пылающей бездны» и «Тайна астероида 117-03».  

Борис Захарович Фрадкин

Фантастика / Научная Фантастика
<p>Борис Фрадкин</p><p>Второе зрение</p>

Вызов поступил в третьем часу ночи. Я растормошил дремавшую у стола медсестру, подхватил сумку и выбежал к машине.

— Тот самый Голубаев? — спросила Ксения Андреевна, когда мы уже мчались на «скорой» по безлюдным улицам спящего города.

Я безмолвно ахнул: ведь действительно мы едем не к какому-нибудь Голубаеву, а к Павлу Родионовичу Голубаеву! Ещё раз взглянул на адрес — так и есть, улица Славянова, дом сорок один, квартира шесть. И уж совсем неожиданно вспомнилось: дверь квартиры обита слоем войлока под синим дермантином, и гвозди с широкими блестящими шляпками глубоко утопают в обшивке, образуя косые клетки; и звонок не электрический, а простенький, ручной. Ручку повернёшь — и в передней словно кто-то осторожно встряхивает серебряными колокольцами…

Пока «скорая» ныряла из улицы в улицу, я вспоминал недалёкое прошлое, когда я, студент, только осваивал азы медицины.

Лекции по нейрохирургии… На кафедру поднимается Голубаев — высокий, плечистый, в неизменном чёрном костюме. Одна рука его скользит вдоль стены, другою он ищет стол. Старается делать это незаметно, но нам с высоты убегающих вверх рядов отлично видно каждое его движение.

Дойдя до середины стола, Павел Родионович привычно поворачивается к аудитории. Мы знаем: глаза его нас не видят, но каждый раз, обманываясь, ловим их взгляд.

Свою лекцию Голубаев начинает неторопливо, негромко. Он опирается на стол широко расставленными руками, словно раздумывая, собираясь с мыслями.

Потом выпрямляется, вскидывает голову, и его прямые чёрные волосы приподнимаются двумя крылами. Руки уже не знают покоя, они делают удивительно зримым всё, о чём говорит Голубаев. В голосе его — волнение.

Теперь Павел Родионович весь устремляется к нам, будто речь идёт не о том, что уже известно науке, а о явлениях, которые внезапно предстали перед ним, и он торопится донести их до нас, пока они не исчезли.

В аудитории мёртвая тишина. Сто сорок человек, а кажется — ни души. Тишина необычная, наэлектризованная. Мы забываем конспектировать, мы только слушаем. Даже самая непоседливая на курсе Ларка Дудырева застывает изваянием, широко раскрыв круглые глаза с угольно накрашенными ресницами.

Голубаев рассказывает о сложнейших взаимодействиях нервных волокон, о механизме распространения нервных импульсов, о работе центров головного мозга. Он густо пересыпает свою речь латинскими терминами. В других устах те же фразы звучали бы сухо и неинтересно. А тут…

Поступая в медицинский институт, я застал Голубаева уже вот таким, почти ослепшим. Приехал я издалека и прошлое Павла Родионовича узнал уже стороной, понаслышке.

Он окончил когда-то наш институт и специализировался как нейрохирург. Очень скоро его смелые, удачные операции стали известны далеко за пределами области. Голубаев защитил диссертацию, получил звание кандидата медицинских наук. И быть бы ему доктором, крупным учёным, но свалилось на него несчастье — глаукома. Болезнь в нашем понятии чепуховая, люди с ней живут до глубокой старости, не теряя зрения полностью. А у Павла Родионовича слепота прогрессировала катастрофически — случай, из ряда вон выходящий. Природа словно издевалась над нейрохирургом: других исцеляешь — попробуй исцели себя.

Он бросил ей вызов — прибег к хирургическому вмешательству. Операция оказалась неудачной, и зрение резко ухудшилось.

Слепнущий хирург — что может быть трагичнее?

Круг его деятельности неумолимо сужался. Прежде всего пришлось отказаться от операций и довольствоваться консультациями. Рассказывали, что он мог часами просиживать в операционной, чутко прислушиваясь к звуку брошенного в таз инструмента, к скупым фразам, которыми обменивались хирурги и сёстры.

И ещё — лекции, которые запомнились нам на всю жизнь…

При мне Голубаева уже приводили за руку — дочь, студентка нашего института, или жена, очень добрая приветливая женщина с большими, ясными, какими-то наивными глазами. В институте поговаривали, что жена под диктовку Павла Родионовича пишет конспекты лекций, и методические указания, читает ему статьи из научных журналов, ни слова не понимая из того, что пишет и что читает. Наши девчонки только вздыхали, наблюдая, как влюблённо Голубаев прижимает к себе руку жены и как заботливо поправляет она на нём галстук, прежде чем позволить ему войти в аудиторию.

Но и лекции чертовски трудно давались Голубаеву. Разыскивая нужный плакат, он приближал лицо к самой стене, а макеты, разложенные на кафедре, подолгу ощупывал руками.

Голубаев был не как все — мы это сразу поняли. Но что делало его необычным? Трагедия? Я пробовал поставить себя на его место и приходил к неутешительному выводу: я бы, наверное, сразу скис, потерял всякий интерес к окружающему, махнул бы на всё рукой, и на медицину в том числе.

А он продолжал читать лекции. Видно, они оставались для Павла Родионовича единственной ниточкой, которая связывала его с любимым делом.

Но ведь и она, эта ниточка, вот-вот должна порваться. Я с замиранием и тревогой вслушивался в голос Голубаева, искал в нём нотки страха. Несколько раз вместе с Надей, дочерью нейрохирурга, я провожал его домой, заходил к ним. И убеждался: страха нет, отчаяния нет. Я пытался представить душевное состояние Голубаева и только ещё больше им восхищался, не умея понять, откуда он черпает силы, чего стоят нашему необыкновенному преподавателю его уверенность и спокойствие.

Вскоре Павел Родионович окончательно ослеп, и было ему тогда тридцать девять лет — самый возраст для талантливого хирурга.

К нашему огорчению, он отказался от лекций, перестал появляться в институте. Стороной до нас доходили слухи: Голубаев принимал участие во Всесоюзном совещании нейрохирургов (должно быть, в качестве почётного гостя)… Вместе с женой отправился в Румынию (зачем?), приглашён в Китай к специалистам по иглотерапии (не собирается ли испытать на себе новый метод лечения?)…

Потом я кончил институт и почти не вспоминал о Голубаеве. И вот — этот вызов.

Квартиру нам открыла перепуганная женщина, соседка Голубаева.

— Мария Фёдоровна улетела в Ижевск к дочери, — торопливо объяснила она, — оставила мне ключ, попросила присматривать за Павлом Родионовичем, готовить ему. Остальное ведь он всё сам. Целые дни возится со своими аппаратами. Вечером зашла собрать ему поужинать, а он закрылся в своей комнате. Не отзывается и не выходит. Ужин так и остыл… Ночью проснулась: сердце не на месте. Снова зашла — слышу стон… Сразу к телефону…

Я приложил ухо к двери и услышал приглушённое гудение. Так обычно шумит трансформатор. Затем мне почудилось, будто в комнате кто-то дышит, часто, с надсадой.

— Павел Родионович! — позвал я. — Павел Родионович!

— Да что же с ним такое? — снова запричитала соседка Голубаева. — Утром он проводил Марию Фёдоровну на самолёт, возвратился такой весёлый! Всё напевал, всё шутил… И ведь вовсе ни на что не жаловался!

Я снова приложил ухо к двери и теперь отчётливо услышал стон. Тогда я передал сумку Ксении Андреевне, попросил женщин отодвинуться и налёг на дверь. Замок с кусками дерева вылетел из гнёзда.

В комнате темно. Голубаеву, если он даже чем-то и занимался, свет не требовался. Я долго шарил по стене, прежде чем рука наткнулась на выключатель.

Четыре года я работаю на «скорой». Не то чтобы сердце моё очерствело, привыкло к людским страданиям, но я научился держать себя в руках при любых обстоятельствах и прежде всего оставаться врачом.

А тут растерялся…

На большом письменном столе, выдвинутом на середину комнаты, до пояса прикрытый простынёй, лежал Павел Родионович. Голова его была запрокинута, одна рука вытянута вдоль тела, другая свесилась со стола.

В первую очередь меня поразило его лицо: оно было синюшного цвета, как при кислородном голодании, но только значительно темнее. И синюшность кончалась чёткой границей на шее, немного ниже подбородка. На лбу и на висках вздулись вены, выступая почти чёрными шнурами. В щёки, в подбородок воткнуты иглы, много игл, наверное, не меньше двенадцати — пятнадцати, и от каждой тоненький провод тянется к большому прямоугольному ящику. Из-под сомкнутых век стекает сукровица, и тоже торчат иглы, но длинные и толще.

В изголовье я увидел тумбочку с разложенными на ней хирургическими инструментами и только теперь обратил внимание на то, что в правой руке Голубаева, упавшей со стола, зажат скальпель. А когда мой взгляд скользнул ещё ниже, стало совсем не по себе: в небольшом алюминиевом тазике на полу валялся шприц с разбитым цилиндриком, окровавленные ватные тампоны и… два глазных яблока. Я узнал их — мутные, словно забрызганные разбавленным молоком! — и содрогнулся, когда сообразил, что Голубаев удалил себе оба глаза, вгонял иглы в лицо и вообще проделывал над собой что-то дикое и непостижимое, пока не потерял сознание от боли.

Истерический крик соседки Голубаевых отрезвил меня. Я быстро выдернул из розетки штепсельную вилку аппарата — и гудение прекратилось. С помощью ничему не удивляющейся Ксении Андреевны я осторожно удалил иглы, торчавшие на щеках, на подбородке, из-под век. Мы завернули Павла Родионовича в простыню и отнесли в машину.

Через несколько минут он был доставлен в хирургическое отделение городской больницы. В предварительном диагнозе я записал сильнейшее нервное расстройство. А что ещё могло тогда прийти мне в голову?

С великим трудом дотянул я до конца дежурства. Перед моими глазами всё стояло синюшное лицо Голубаева, утыканное иглами. Нет, то, что сделал с собой Павел Родионович, не могло быть результатом нервного потрясения. Ставя предварительный диагноз, я просто не имел времени для раздумья, иначе не написал бы такого. Только теперь меня осенило: не слабость, а большое сильное чувство руководило нейрохирургом, он шёл к какой-то цели, и даже слепота не смогла остановить его. Это чувство прорывалось в его лекциях, а я, наивный чудак, думал тогда о ниточке, связывающей Голубаева с жизнью. Какая там, к дьяволу, ниточка! Тысячи стальных тросов и те будут очень бледным сравнением.

Едва сдав дежурство, я сел в трамвай и через четверть часа уже входил в клинику. Там я разыскал Костю Чащухина, своего однокурсника и старого друга. Костя работал хирургом, успехи его были не в пример моим, о нём уже поговаривали в городе, даже писали в областной газете.

Костя провёл меня к себе в кабинет, попросил сестру принести для меня халат.

— Без сознания, — сказал Костя, — но жизнь вне опасности. Шок. И большая потеря крови.

— Но в чём дело, как ты думаешь?

Костя подёргал рыжие баки, которые делали его похожим на Пушкина.

— Мы вызвали жену. Думаю, она нам всё объяснит. Или он сам, когда придёт в себя. Но твой диагноз…

Я замахал на Костю руками.

— Не то, конечно, не то! Но ничего другого я придумать не смог. А времени в моём распоряжении, сам знаешь, сколько бывает.

— Знаю, как же…

— Лицо у него всё ещё синюшное?

— Да. И мне кажется, дело тут не в кислородном голодании. Просто кожа обработана каким-то раствором. Пройдём в палату?

Павел Родионович лежал на спине, дышал чуть заметно. Около постели сидела дежурная сестра. Она шепнула:

— Наполнение стало почти нормальное.

Мы долго молча смотрели на лицо Голубаева с серовато-лиловой кожей.

Днём я отсыпался после дежурства. А под вечер снова отправился в клинику. Но Кости не было, а без него пройти к Павлу Родионовичу я посчитал неудобным. Мне сказали, что он пришёл в себя, однако очень слаб.

Не знаю, почему, но я почувствовал несказанное облегчение.

На следующее утро, когда Костя встретил меня, было у него какое-то странное, взволнованное лицо. И пока я надевал халат, он топтался около меня, дёргал себя за баки.

— Прилетела Мария Фёдоровна, — сказал он. — У него в палате.

— Ты говорил с ней?

— Нет, ещё не успел. Но тут и без того уже такое происходит…

Костя уставился на меня, словно это со мною произошло что-то невероятное.

— Ну? — Я справился с халатом и вопросительно посмотрел на своего товарища.

— Понимаешь, он видит.

— Кто видит? — не понял я.

— Павел Родионович, кто же ещё?

Я посчитал его слова за шутку, едва не рассмеялся, но Костя продолжал смотреть на меня таким напряжённым взглядом, что я осёкся.

— Послушайте, товарищ хирург, — сказал я, — ведь Голубаев удалил себе даже то, что ещё могло называться глазами.

— Вот именно, — в голосе Кости была растерянность. — Вопреки всему. И я бы никогда не поверил, если бы сам в этом не убедился.

— Но как же так? — пробормотал я.

Он развёл руками.

И вот мы входим в палату. Около постели Голубаева сидит жена. Приветливая Мария Фёдоровна очень мало изменилась за эти годы, а в белом халате вообще кажется воплощением доброты.

Павел Родионович лежит на спине, и я вижу его чётко очерченный профиль с запавшими на пустых глазницах веками.

Костя приблизился к постели, спросил:

— Как вы себя чувствуете, Павел Родионович?

— Ничего, коллега, сносно. А это кто с вами?

Я стоял несколько сбоку, да ещё позади Кости, и не произнёс ни звука, так что угадать моё присутствие Голубаев не мог. Он должен был только увидеть меня!

Мы с Костей переглянулись.

— А, вспоминаю, вспоминаю, — сказал Голубаев, — тот самый молодой человек, который любил задавать мне вопросы, да всё этакие, с подкавыкой. Если не ошибаюсь, мы тёзки.

— Как вы могли узнать меня? — изумился я.

— Зрительная память, коллега.

— Вы… вы видите?

— Разумеется.

Тонкие губы Павла Родионовича дрогнули в торжествующей улыбке. Он шевельнулся, Мария Фёдоровна поправила на нём одеяло.

— Но чем?!

— Лицом. Точнее, кожей лица.

— Кожей? — Я подошёл ближе, всматриваясь в серо-лиловое лицо Павла Родионовича. Неподвижность его оказалась обманчивой. Я заметил, что кожа лица Голубаева находится в непрерывном едва заметном движении.

— Вы хотите сказать, что использовали эффект Розы Кулешовой?

— Вы угадали, любитель каверзных вопросов.

— Позвольте, — запротестовал я, — но «видеть» кожей можно только при непосредственном контакте с объектом. А вы…

Голубаев нетерпеливо перебил меня:

— А я чуточку учёный.

— Ты невозможный человек, — вмешалась в разговор Мария Фёдоровна. — Ты нарочно спровадил меня к Наденьке, знал, что я бы никогда не допустила такого безумства. Представьте себе, — она повернулась ко мне, — никто ни в Москве, ни в Бухаресте, ни в Пекине не решился проверить на человеке идеи Павла. У профессора Литвиненко гибли все подопытные животные, на которых он испытывал совместное воздействие лёгкой воды и высокочастотных ударов на нервные сплетения. И обезьянки, и морские свинки, и кролики…

— Эка, нашла с кем меня сравнивать, — обиделся Павел Родионович. — Я-то существо немного более совершенное.

— Ты не подумал обо мне, — с грустью упрекнула мужа Мария Фёдоровна.

Голубаев ещё слабой, плохо слушающейся рукой разыскал пальцы жены. Она ласково приняла её, подняла, прижала к своей щеке.

Похожие книги