Читаем Все люди — враги онлайн бесплатно


Все люди — враги

Самый яркий и жестокий роман в литературной истории английского «потерянного поколения». История Антони — человека, для которого жизнь безжалостно разбита на половины — «до войны» и «после». «До» были чувства, надежды и иллюзии, вера и духовные искания — словом, все, что характерно для интеллигентного юноши из привилегированного класса. «После»… не осталось ничего, кроме горечи, разочарования и недоверия людям. Любовь? Болезненная плотская страсть. Дружба? Непонимание и взаимное одиночество. Основной инстинкт самосохранения по-прежнему заставляет Антони искать в жизни какого-то смысла, какого-то наполнения…

Ричард Олдингтон

Проза / Классическая проза
<p>Ричард Олдингтон</p><p>Все люди — враги</p><p><emphasis>Перевод с английского В.Л. Дуговской (ч. 1, 2), E.A. Лопыревой (ч. 3, 4)</emphasis></p><p>Часть первая</p><p>1900–1914</p><p>I</p>

Когда теперь бессмертные боги собираются на совет, они говорят о многом и больше всего скорбят о спустившихся на них сумерках, о разрушенных храмах, о забытых жертвоприношениях и о запустении мира, который они превратили бы в чудесный сад, где боги гуляли бы с людьми. Ибо хотя боги и бессмертны, они не всемогущи; все их могущество заключено в человеке и осуществляется через человека. Говоря откровенно, это лишь вымысел поэтов, что они обсуждают судьбы отдельных людей и спешат по воздуху, чтобы помочь или навредить человеку, избранному ими из любви или ненависти.

Боги собрались в великом мегароне[1] олимпийского Зевса, светловолосые прислужники-отроки поставили перед ними нектар и амброзию, неизменную пищу бессмертных. Когда они насытились и звуки лиры развеселили их, Зевс-громовержец стал держать речь:

— Да падет на людей позор и гибель! Ибо когда мы им дали лучшее, что есть на свете, и шар вселенной для жилья, они последовали за дурными видениями и призраками ночи, и нет человека, который не ненавидел бы собратьев либо открыто, либо в тайниках своей души. Но говорите, о боги, и откройте мне мысль вашу, ибо сейчас на земле, на сладостном ложе любви, зарождается человек, для которого уготована странная судьба. И суждено ему будет вкусить много сладости и много горечи, знать много людей и много городов, всегда бороться за жизнь, подобную нашей, и терпеть поражение от людского зла. Скажите же мне, одарим ли мы этого человека или же дадим ему пасть еще одним незаметным листом в быстро проносящихся поколениях людей?

И ответила светлоокая Афина, и груди ее, не кормившие младенца, были тверды как кованая кольчуга:

— Отец Зевс и вы, неумирающие боги, прежде всего пусть судьба этого человека будет поручена мне, ибо из всех богов он никого не будет любить более меня. И я искореню всякое лукавство из его души и сделаю ясным его внешнее и внутреннее зрение, чтобы он любил правду и ненавидел ложь. И он получит ту небольшую толику знания, которая приличествует ему, ибо разум человека — лишь хрупкая скорлупа, и ни в коем случае не должен он в нее собирать великое море. И больше всего я наполню его сердце ненасытной жаждой добра и надеждой и наделю его непреклонным мужеством и верой в своих собратьев, как бы порочны они ни были.

Она замолкла, и среди бессмертных богов поднялся шум, ибо каждый хотел быть услышанным. Но золотая Афродита упала к ногам Зевса; ее прекрасные нагие груди коснулись его колен, божественные синие глаза, перед которыми не может устоять ни один человек, взглянули в его очи, и она стала ласкать его бороду своей тонкой рукой. Зевс улыбнулся, мягко положил руку на ее нежную головку, дотронулся до ее обнаженного плеча и сказал:

— Дитя мое, мало того, что при твоем появлении грозный восторг любви просыпается в людях и во всех живых существах земли, воды и воздуха и они загораются ненасытным желанием, изливают богатое семя и наполняют прекрасное чрево? Жаждешь ли ты ныне соблазнить даже нетленных богов и меня, своего отца? Но говори, а вы, бессмертные боги, храните молчание.

И синеглазая Афродита, золотистая, вечная, засмеялась из-под волнистых волос, как весной счастливые поля словно улыбаются из-под множества цветов — анемонов, гиацинтов и многолепестковых дойников. И сказала:

— Отец Зевс и вы все, неумирающие боги, неужели вы так плохо знаете людей, что думаете, будто человеческое дитя может действительно жить без меня? И потому ли, что я отдалилась от многих ненавидящих меня, вы полагаете, что у меня нет даров для этого человека? Пусть позор падет на меня, если я не наделю его многими скрытыми прелестями, дабы он был любим женщинами и ему знакомы были все виды любви, среди которых нет порочных. И сверх всего я наделю его божественным чувством осязания, благодаря которому он познает бессмертных богов.

Тотчас же в гневе заговорила девственная Артемида:

— Прочь отсюда, собакоглазая, бесстыжая! Зло ты всегда сеяла среди мужчин, а для женщин ты тяжелое проклятие. Ибо когда, прибегнув к обману, ты наполнила ее чрево и она в муках рожает, тогда женщина призывает меня на помощь в своих тяжких страданиях, а тем временем ты возлежишь с каким-нибудь любовником на своем цветочном острове, позабыв о ней. Знай же, этого человека я не наделю дарами, а буду всегда враждебна ему из-за тебя. Я возбужу ненависть против него, страдания принесу ему и сладостную надежду на потомство отниму у него, пусть он страшится вражды моего народа.

Так сказав, она со злобой взглянула на золотую Афродиту, но та с лукавым смехом удалилась от них, скинув свои одежды, чтобы все могли узреть ее нагое тело, великолепное, бессмертное — наслаждение для богов и людей. И все боги жадно впились в нее взором, а богини в злобе отвернулись, все, кроме лишь Афины, от которой ничто не скрыто. Тут поднялся Арес, спешивший последовать за бессмертной, чтобы возлечь на ее груди. Но прежде чем удалиться, он произнес:

— Дай мне сказать слово, о Зевс. Я одарю этого человека силой и в битве буду стоять подле него.

И Арес повернулся и последовал за вечной Афродитой, и они возлегли на золотое ложе работы Гефеста, будучи совершенны во всех деяниях любви. И Афродита склонила кипарисы и соединила их вершинами, чтобы скрыться от взоров богов и людей, а на полях зацвело множество цветов, и воздух наполнился благоуханием от их дыхания.

Когда они ушли, остальные боги и герои говорили в собрании, и каждый приносил свой дар, некоторые искренно, но большинство с насмешкой и ехидством, ибо, как и детям человеческим, богам тоже ведомы гордость и злоба, и они тяжко гнетут праведника, борющегося со злом. Но наконец заговорила Изида[2], богиня варваров, старшая среди богов, из милости давших ей приют у своего очага, и она так сказала:

— О владыки, не пристало мне, изгнаннице и просительнице среди богов, наделять дарами хотя бы даже одного из той слабой породы людей, которая неисчислима, как песок, и быстротечна, как свет на мерцающей ряби вод. Но все же богиня я — и вот мой дар! Подобно тому, как я обречена вечно скитаться в поисках утраченных частиц тела Озириса, моего повелителя, так я обрекаю этого человека вечно скитаться в поисках утраченных частиц красоты, которая исчезла, покоя, которого быть не может, экстаза, который возможен лишь в мечтах, и совершенства, которого не существует. И пусть свидетелями этих слов моих будет солнце над моей головой, луна под моими ногами и неисчислимые толпы звезд.

Услышав это, боги опечалились и сидели в молчании, думая обо всем том, что они потеряли, и о мире, который преисполнился для них горечи, подобно тому как сладкие воды источника Аретузы стали горькими от соленого моря…

<p>II</p>

Дом, в котором родился Антони Кларендон, был, должно быть, построен в конце семнадцатого века. Умелое сочетание кирпича и камня, изысканность пропорций, изящное оформление окон с довольно смелым использованием выступающего неровного фронтона, пухлые амуры, поддерживающие неразборчивый герб над главным входом, цветистые перила полукруглой лестницы — все это навевало воспоминания о большой башне в Ниме, о классиках в отражении версальского остроумия, о предрассудках англиканской церкви, о погребе с хорошим старым вином, вопреки договору с Метюеном[3], и о скромной зажиточности. Быть может, это был просто вдовий дом, случайно порученный хорошему архитектору; также случайно его дали бы и плохому, если бы тот оказался дешевле или его было бы легче найти. Или, может быть, это был дом какого-нибудь верноподданного, рассердившегося на успехи интриганов-вигов и удалившегося от двора в надежде предаться тому утонченному эпикурейству, которое так горячо проповедовали достопочтенный мистер Коули[4] и знаменитый мосье Гассенди[5].

В конце девятнадцатого столетия никто, по-видимому, особенно не интересовался происхождением этого дома. То был просто приятный старый загородный коттедж, не слишком большой, с относительно современными удобствами, в здоровой местности и обращенный фасадом к югу. Из-за этого Кларендоны и сняли его в долгосрочную аренду, хотя, быть может, решающим фактором явилась небольшая куполообразная обсерватория, построенная над одним из чердаков, — отец Антони, помимо других занятий, по-любительски увлекался еще и астрономией.

Если бы вы спустились от Вайнхауза и, перейдя через долину, взобрались на гребень длинной лежащей напротив гряды холмов, то дом напомнил бы вам макет архитектора, установленный на площадке в выемке противоположного склона, словно выкопанной чьим-то колоссальным пальцем. С этого расстояния было видно, как удачно дом расположен за небольшим отрогом горы, скрывавшим его от деревни (в действительности она находилась поблизости), и двумя стенами огромных старых вязов и переплетавшихся каштанов, защищавших дом от сильных восточных и западных ветров. Очевидно, зодчий с неохотой отказался от большой аллеи во французском стиле — дом стоял на холме, и участок был слишком мал — и примирился с двумя стройными рядами лиственных гренадеров, предназначенных для того, чтобы отпугивать всех посторонних и придавать дому тот величественный облик, который могут дать только старые деревья. С террасы, с ее густо заросшей мхом и порядком разрушенной каменной балюстрадой, взгляд падал немного наискось вниз на долину и на оголенный овечий загон за нею, а прямо перед домом, сквозь просвет между дюнами, в ясные дни виднелась сверкавшая полоска моря.

Даже в ветреные дни, столь частые в Англии, можно было — если только не бушевал ураган — сидеть под деревьями возле чащи рододендронов, почти вполне защищавшей от бури, и слушать громкий шелест и стон гнувшихся от внезапных порывов ветра и затем опять выпрямлявшихся высоких стволов. Забавно было наблюдать, как грачи, вившие гнезда на ветвях зеленевших вязов, злились на ветер, сердито каркая на этого неразумного врага, создававшего постоянные землетрясения у основания их жилищ и в мгновение ока уносившего ценные строительные материалы прежде, чем успеешь произнести «кра». В тихие дни, в особенности когда замолкали певчие птицы, терраса казалась погруженной в необъятную тишину среди неподвижных деревьев. Если вы сидели совсем тихо и достаточно долго, то вам начинало казаться, что времени больше нет, а есть только ощущение нескончаемого бытия; не пространство, а лишь воздушный узор красок. Казалось, достаточно поднять палец, чтобы дотронуться до высокой вершины деревьев, и достаточно вытянуть руку, чтобы погладить шелковистую траву далекого холма. Но двигаться нельзя было: движение нарушало очарование странных явлений. Бабочка прилетала с лужайки — легкое порхание, остановка, опускание, снова взлет красной пятнистой Vanessidae или трепетный полет белых мотыльков. Затем доносились резкий, пугающий крик голубой сойки из рощи, или же монотонное бряцание овечьих колокольчиков, или топ-топ-топ, топ-топ-топ какой-то лошади, бегущей по твердой белой дороге. И снова все погружалось в безвременный, беспространственный мир с его ароматом скошенной травы и далеких плодов.

Подобно тому как в каждом человеке две переплетающихся жизни, одна — явного, социального человека, другая — таинственной, самобытной индивидуальности, так есть и два воспитания, одно — формального обучения, другое — подсознательного влияния; и в обоих случаях последнее значительно важнее первого. Лишь гораздо позднее Антони осознал ту роль, которую сыграли в воспитании его чувств Вайнхауз и местность, где этот дом стоял. Множество раз он, поглощенный тем или иным интересом детства, входил в дом и выходил из него, сотни раз пересекая долину и холмы к северу и югу, не воспринимая их в своем сознании. И все же каждый раз что-нибудь оставляло на мальчике свой отпечаток.

Он понял это двадцать пять лет спустя, когда во время своих странствований вернулся в долину и взглянул на то, что некогда являлось его домашним очагом. Он вернулся не в слезливом настроении, чтобы помечтать о детстве, еще менее из сентиментального духа патриотизма, рассматривающего пейзаж как личное владение, продолжение своего «я», которое надо держать в таком же нетронутом виде, как и само это ценное «я». Он вернулся просто, чтобы понять, почему дом этот так много значил для него, почему он его вспоминал с такой удивительной ясностью в суете и гаме парижского бара, в темном отупении окопов, среди вдохновляющей пустоты гор. Новая железнодорожная ветка простирала вниз по долине свои сливавшиеся вдали рельсы; белая лента дороги распухла в темного гудронного удава, проглотившего когда-то цветущие изгороди; бензиновые колонки, вытеснив великолепные дикие каштаны, горделиво построились в шеренгу оранжевых и красных человекообразных автоматов, готовых в любую минуту извергнуть из себя бензин; деревня подкралась из-за угла, разбросав ряды дач по овечьему загону, где уже не было больше никаких овец. Сам дом разукрасился карнизами безвкусного кирпича над полукруглыми окнами; более половины вязов было срублено, уступив место твердой теннисной площадке, и два или три полусгнивших каштана меланхолично поникли над бетонным гаражом.

Антони поспешил уйти, испытывая нечто вроде возмущения и отчаяния. Но, приближаясь к новой станции, кирпичное здание которой тяжело навалилось там, где некогда стояла ивовая роща, чей мягкий, круглый цвет навевал на Тони мечту о золотистом пушке на девичьих лицах, он отчетливо понял, почему старый дом и его окружение так много значили для него. Благодаря редчайшей удаче, выпадающей на долю едва ли одной из десяти тысяч жизней, он провел почти двадцать лет в такой полной гармонии, что вдыхал ее так же естественно и бессознательно, как чистый воздух. Разрушение гармонии еще ярче восстанавливало ее в памяти. Самый дом был гармонией, творением людей с ясным восприятием красоты, которые сделали его символом самих себя. Дом, в свою очередь, гармонировал с пейзажем, так что одно дополняло другое. Гармония действительно существовала, ибо Антони жил ею, хотя бы в идиллических мечтах детства и отрочества; ей он обязан был своими самыми изысканными и незабываемыми переживаниями. Теперь она исчезла, как радужное сияние с весеннего облака, и никогда уж больше не вернется. Как создать хотя бы относительную гармонию из современных сил и диссонансов?

Похожие книги