Читаем Воспоминания онлайн бесплатно
Воспоминания
Книга воспоминаний известного певца Беньямино Джильи (1890-1957) - итальянского тенора, одного из выдающихся мастеров бельканто.
Документальная литература / Биографии и МемуарыБЕНЬЯМИНО ДЖИЛЬИ
ВОСПОМИНАНИЯ
ИЗДАТЕЛЬСТВО „МУЗЫКА"
Ленинград 1964
Перевод с итальянского
Редакция, примечания и послесловие
Родившись, я прежде всего громко заявил о себе криком. Голос — это было единственное, чем я располагал в то время, ни богатств, ни знакомств, ни других талантов у меня не было. И если бы не особое строение моих голосовых связок, то я, возможно, до сих пор стругал бы доски, шил штаны или чинил башмаки, как это делал мой отец, проживший всю жизнь в маленьком городке Реканати, где я и появился на свет 20 марта 1890 года. И конечно, я тоже был бы бедняком, как он. Но Бог дал мне голос, и эго решило мою судьбу. Я умел петь и больше ничего не умел делать. Мне нравилось только пение, и ничто другое не привлекало меня.
Моя жизнь на первый взгляд может показаться лёгкой. В каком-то смысле так оно и было, пожалуй, потому что
Голос свой я унаследовал, должно быть, от матери. Во всяком случае, она первая научила меня петь. Когда я был маленьким, она, убаюкивая меня, напевала старинные деревенские колыбельные. Постепенно, по мере того, как я рос и расставался с детством, колыбельные все чаще стали исполняться дуэтом. Каждый вечер перед сном матушка подолгу сидела, обняв меня, прижавшись щекой, и мы пели. Она хвалила меня, ободряла, говорила, что я пою уже лучше ее — я, конечно, отрицал это — и непременно добавляла, что тот, кто хочет хорошо петь, должен быть добрым и хорошим человеком с отзывчивым и любящим сердцем.
Помнится, в одной из песен говорилось о девушке, заточенной в монастырь, которая тосковала по своему далекому возлюбленному. В песне были такие слова:
Мать моя была графиней,
Рыцарем отец мой был...
Долгое время эта песня связывалась в моем детском воображении с родителями. Мне казалось, что это моя мать — графиня и мой отец — знатный рыцарь. Я так восторгался своей матушкой, она представлялась мне такой прекрасной, что это казалось мне вполне естественным. На деле же все было совсем не так. Начать хотя бы с того, что родители мои были бедными ремесленниками, а позже, когда мне исполнилось лет нить или несколько больше, они потеряли даже то немногое, что имели.
Отец мой, Доменико Джильи, Рыжий, как прозвали его за цвет волос, был сапожником, а мать, Эстер, — дочерью сельского учителя. Я был самым младшим в семье. Нас было шестеро детей — четверо братьев и двое сестер. Отец одинаково хорошо умел шить новую обувь и чинить старую. В конце прошлого века туфли фабричного производства были еще редкостью в глухой итальянской провинции, и все, кому нужна была обувь, покупали ее у сапожника, который работал в своей маленькой мастерской вместе с подмастерьем или учеником.
Обувь, которую шил мой отец, не была ни модной, ни изящной. Ее не покупали знатные семьи, жившие поблизости в своих мрачных старинных палаццо. Обувь у отца приобретали в основном крестьяне, мелкие торговцы, ремесленники, простой народ Реканати. Несмотря на это, отец справедливо гордился своим мастерством, гордился тем, что дает людям добротную, прочную в носке обувь. При этом он никогда не рассчитывал, что его клиенты смогут заказывать каждый год новую пару. В те времена люди считали, что одной пары должно хватить на всю жизнь. И в самом деле, обувь нередко даже передавалась по наследству от отца к сыну. Конечно, никто не надевал эти неизнашиваемые туфли каждый день. Обычно все ходили в деревянных башмаках, которые отец тоже умел делать.
Нетрудно догадаться, что отцовское ремесло было не из тех, что приносят большие доходы. Но жизнь и те времена была недорогой, да и жили мы очень скромно. К тому же, матушка моя была женщиной энергичной. Хотя на руках у нее было шестеро детей. она успевала еще, управившись по хозяйству, помогать отцу в работе. Она научилась шить заготовки для туфель и сапог, сначала вручную, а затем на швейной машине. Матушка любила придумывать для них цветочные узоры, прошитые белой нитью, они красиво выделялись на черной коже. Я думаю, что в этом как-то проявлялось затаенное стремление к художественному творчеству.
Вот в такой спокойной, трудолюбивой обстановке я и родился. Когда мне минуло лет пять, в жизни нашей семьи произошли какие-то неприятные перемены. И если порой ужин бывал скромнее обычного, я видел, что матушка чем-то озабочена, но тогда я, конечно, не понимал толком, в чем дело.
Позднее мне стало ясно, что отец оказался жертвой конкуренции машинного производства. Некоторые оптовики из соседних городов, которые раньше всегда давали ему выгодные заказы, обанкротились, и отец остался почти без работы. Каких-либо сбережений, которые выручили бы его в трудную минуту или помогли заняться другим ремеслом, у него не было. Кроме того, человек старинного склада, он чтил традиции и никак не мог уразуметь, зачем появились эти машины, которые ломали жизнь ему и другим ремесленникам и превращали простые кустарные туфли в предмет роскоши, доступный лишь богачам.
Теперь я припоминаю, что в этой новой обстановке я нашел себе некоторое развлечение. Вместо того, чтобы держаться за юбку матери, я тоже начал как-то помогать дому. Это было необходимо. Даже я, пятилетний малыш, вынужден был зарабатывать. Я стал выполнять разные поручения. Часто, например, отец посылал меня к столяру, мастро Парб[1], чтобы взять у него каблуки для тяжелых, подбитых гвоздями деревянных ботинок, которые отец продавал крестьянам. Мастро Парб скоро обнаружил, что я умею петь, и после матушки оказался моим первым слушателем. Он ставил меня на скамейку, которая была так высока, что я не решался спрыгнуть с нее. Я с ужасом смотрел на пол, умоляя его отпустить меня, потому что отцу срочно нужны каблуки, и он ждет меня. Но спасения для меня не было до тех пор, пока я не уступал мастро Парб и не пел. Он обычно просил меня спеть последнюю популярную мелодию, а я к тому времени знал их уже много. Именно там, в мастерской мастро Парб, среди стружек, опилок и столярных инструментов я услышал первые в моей жизни аплодисменты.
Мастро Парб, должно быть, рассказал обо мне кому-то из знакомых в округе, потому что вскоре самые разные и незнакомые люди стали просить меня спеть. Теперь в любое время дня, когда бы я ни отправлялся с поручениями отца, мне нужно было для этого все больше и больше времени. Бежал ли я вприпрыжку по склону кривой улочки или устало поднимался по крутому переулку, мне всегда попадалась на пути какая-нибудь старушка, сидевшая в тени с вязаньем в руках, готовая соблазнить меня сладостями. Если же я играл с ребятами на площади, у фонтана, то старики, проводившие там в разговорах целые дни, подзывали меня к себе и не отпускали, пока я не уступал их просьбам спеть. И как бы сильно мне ни досаждали порой подобные помехи в моих играх (независимо от сластей и мелких монеток, которыми они вознаграждались), досада моя исчезала, как только я ощущал то удивительное восторженное чувство, которое отчетливо вспоминаю и сейчас, перебирая в памяти былое.
Это удивительное ощущение я снова испытывал потом всякий раз, когда какая-нибудь ария, музыкальная фраза или даже отдельная хорошо сфилированная нота волновали публику, а вместе с ней и меня. Это было ощущение, что свершилось наконец самое сокровенное мое желание. И всегда это было не столько желанием заслужить аплодисменты, сколько потребностью быть понятым, принятым, потребностью единения со слушателем.
Нас, певцов, часто обвиняют в тщеславии. И в самом деле, множество разных смешных историй, которые происходят с нами на сцене, доказывают, что это так. Но гораздо чаще, однако, наше тщеславие — это лишь своеобразное выражение мучительной, не дающей покоя потребности снова и снова убедиться, увериться, что найден контакт со слушателем, что вокальное исполнение (поскольку во всем прочем певцы чаще всего слабы и беспомощны) тронуло сердца, преодолев все преграды, создаваемые импресарио и всякими другими людьми. Нет нужды добавлять, что осознал я все это не сразу, а позднее, в результате некоторых размышлений. Конечно, это связано и с той все возраставшей радостью, которую я испытывал всякий раз, когда еще мальчиком заставлял людей повторять: «Еще только одну песенку, Беньяминелло!».
Пение, однако, вовсе не было моей единственной радостью в жизни. Если бы в мои пять лет меня спросили, что мне больше всего нравится, я ответил бы, вероятно: «Играть в камешки!». Страсть к этой игре однажды очень встревожила нашу семью, и братья до сих пор припоминают мне это.
Было лето, стояла ужасная жара. День выдался удачный: я одержал немало триумфальных побед, разрушив и захватив множество «замков» на позициях противников. Когда игра окончилась, я, возбужденный и взволнованный своими богатыми трофеями, незаметно прошмыгнул в дом. Камешки, захваченные у неприятеля, были целым состоянием, и я решил нагладиться созерцанием своих сокровищ. Чтобы никто не мешал мне рассматривать и пересчитывать камешки, и забрался под большую кровать, которая стояла в комнате сестер.
Между тем настала пора ужинать, а мое место за столом все еще оставалось незанятым. И тут началась паника. Братьев немедленно отправили искать меня по городу, а сестры, Ада и Ида, принялись утешать матушку — ей, как всегда в таких случаях, представлялись самые ужасные несчастья. Братья вскоре вернулись ни с чем, и отец решил, что остается только заявить в полицию. И вдруг матушка, сообразив что- то, вскочила с места, схватила метлу и стала шарить ею по всем углам, пока не обнаружила меня, задремавшего у горки камней под кроватью сестер.
Время шло, и те немногие клиенты-оптовики, которые еще оставались у отца, либо тоже обанкротились, либо просто перестали давать ему работу. И если не считать отдельных заказов, которые делали иногда крестьянские девушки, желавшие иметь в своем приданом пару сапожек ручной работы, то все труды его сводились теперь к починке обуви своим немногим верным клиентам.
Скоро окончательно стало ясно, что одним сапожным ремеслом семью не прокормить. Решено было, что из трех моих братьев только Эджидио останется работать в сапожной мастерской; Абрам покинул ее, чтобы пойти учиться на священника и затем надеть рясу, а Катерво тем временем пошел в подмастерья к мебельщику. (Он стал впоследствии скульптором.)
Что касается отца, то он вынужден был, к своему великому огорчению, бросить ремесло, в котором был так искусен, и искать какое-либо новое занятие. Вскоре он получил патент бродячего торговца, раздобыл тележку и стал ходить по ярмаркам, продавая ленты, тесемки, шпильки, разные безделушки и вообще все, что попадется под руку. Я часто ходил вместе с ним, и мне это было интересно. Но отцу не по душе пришлась торговля разной мелочью. Матушка понимала это и сильно тревожилась за него. Когда же отцу представилась наконец возможность заняться надежным и достойным делом, она облегченно вздохнула.
Умер звонарь нашего собора. Отец попросил его место. Поскольку он был человеком честным и скромным, постоянным и усердным прихожанином и добрым семьянином, ему дали место звонаря. Это означало, что у него будет маленькое, но постоянное жалованье, бесплатное жилье в пристройке у собора и несколько крохотных участков земли, которые он сможет сдавать в аренду.
Мы сразу же перебрались в новое жилье, и поначалу родители мои не сомневались, что им удалось, как говорят в наших краях, ухватить святого Антонио за бороду. Жить на Соборной площади, взбираться на самый верх колокольни и созывать жителей Реканати к молитве — это было великолепно! Но неоспоримое достоинство это означало, между прочим, что отец не может больше бродить по городу со своей тележкой, даже если у него остается для этого время. Теперь если и хватало его жалованья звонаря на хлеб, то лишнюю тарелку супу и спагетти мы уже не могли себе позволить. Получалось так, что жизнь наша не стала лучше. Но мне, шестилетнему малышу, она открыла новые горизонты.
С шести лет рос я под сенью собора. Он стал моим главным наставником и учителем, он же дал мне случай испытать свой голос. Мне, мальчику из бедной неграмотной семьи, сами камни собора давали многое — гораздо больше того, чему учили меня в начальной школе. Пять обязательных лет смиренной скуки должны были составить все мое официальное образование.
Вряд ли кто слышал что-нибудь о соборе в Реканати. Он упоминается только в самых подробных путеводителях, и туристы, которые всегда спешат отыскать дом, где родился поэт Джакомо Леопарди[2], бросают на него лишь беглый взгляд. В художественном отношении, я думаю, собор — не самое интересное, что есть в Реканати. По существу, он ничем не отличается от обыкновенной церкви. Небольшой, уютный, построенный еще в средние века, он много раз потом переделывался, перестраивался — лучшего и не надо, чтобы дать ребенку представление об истории. Многие годы собор был для меня как бы продолжением или даже частью моего дома. Церковные службы стали таким же моим обычным делом, как сон, еда, занятия в школе, тем более, что все это украшалось колокольным звоном. Отцу приходилось всякий раз взбираться для этого на колокольню. Среди пения, музыки, ладана и церемониала церковной службы я впервые узнал таинство поэтического творчества.





