Читаем Воспоминания онлайн бесплатно


Воспоминания

Книга приурочена к девяностолетию со дня рождения Михаила Леонидовича Слонимского (1897 - 1972), находившегося у истоков возникновения советской литературы и посвятившего ей всю свою долгую жизнь. В В своих воспоминаниях он рассказывает о встречах и беседах с талантливыми писателями той эпохи:Начальные годы. Максим ГорькийСтаршие и младшие Лев Лунц Александр Грин реальный и фантастический «Здесь живет и работает Ольга Форш...» «В Сибири пальмы не растут...». Всеволод

Михаил Леонидович Слонимский , Лев Владимирович Канторович

Документальная литература / Биографии и Мемуары
Михаил Леонидович СлонимскийВОСПОМИНАНИЯ  Посвящаю моей жене И.И.Слонимской<p>ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ</p>

Та часть петербургской интеллигенции, среди которой я рос в дореволюционные годы, была подвержена разнообразным влияниям и тревогам. Жила эта интеллигенция небогато, зыбко, искала твердой почвы, устоев. В кругу друзей отца были поэт и философ Владимир Соловьев, историк литературы А. Н. Пыпин, историк М. М. Стасюлевич и другие ученые и литераторы. Мне едва исполнилось три года, когда умер Соловьев, но я помню его серебристую бороду и детский заливистый смех. В семье часто цитировались его стихи, а в особенности стихотворные пародии на символистов. О его философии почти не говорилось. Она была чужда отцу.

Мне было семь лет, когда отец, раскрыв утром газету, пошатнулся, схватившись за сердце:

— Пыпин умер!

М. М. Стасюлевича я знал больше, чем других старых друзей семьи,— он был моим крестным отцом. Четыре раза в год — в дни рождения и именин, на пасху и на рождество — рано утром появлялся серьезный коренастый посыльный с подарком от Стасюлевича. Затем меня вели к крестному, жившему, как и мы, на Васильевском острове. Маленький, ссохшийся старичок с маленькой седенькой своей женой показывали мне всегда одних и тех же заводных птиц в искусственном лесу под стеклянным колпаком. Пестро раскрашенные птицы летали и пели, они соединились в моей памяти с цветными стеклами в воротах типографии Стасюлевича. Стасюлевич был редактором-издателем журнала «Вестник Европы», отец — членом редакции этого журнала.

Стасюлевич умер в 1911 году. Умирая, он вдруг вымолвил:

— Чаю...

Ему тотчас же принесли стакан чаю. Но он кончил фразу:

— ...воскресения мертвых.

Пауза, которую он сделал после слова «чаю», была столь длительной, что казалась преднамеренной, и поэтому похоже было, что Стасюлевич под конец жизни пошутил. Вряд ли это было так. Но так думал отец. Религиозность в нашей семье, как и во многих интеллигентских семьях, отсутствовала, к религии относились как к разделу истории культуры.

В кругу друзей отца господствовали представители так называемой культурно-исторической школы, столпами которой были А. Н. Пыпин и мой дядя, профессор С. А. Венгеров. Декадентство осуждалось категорически.

Обучался я в Четвертой классической ларинской гимназии. Время было скверное — реакция после пятого года. Группа гимназистов образовала «кружок самоубийц». Трое из них сговорились покончить с собой в один и тот же день и час. Один выполнил это свое намерение, другой сознался перед родителями и раскаялся, а третьего мне привелось самолично сорвать с петли в ванной, где он заперся. Страшно озлившись, я ударил его по лицу. Мне было тогда тринадцать лет, ему — шестнадцать. В прошлом году, на старости лет, он поблагодарил меня — не за пощечину, которой он тогда, наверное, и не заметил, а за то, что я не дал ему повеситься. Он объяснил:

— Мне хотелось обратить на себя внимание.

Ужас, пережитый при виде висящего под потолком поклонника модных в ту пору декадентских настроений, навсегда оттолкнул меня от круга, где эти настроения зарождались.

Так называемые точные науки пользовались в семье нашей почетом. Мой дед был крупным ученым, изобретателем вычислительной машины, за создание которой Санкт-петербургская Академия наук наградила его в 1845 году Демидовской премией. Он трудился и по усовершенствованию телеграфа (известно его «Описание способа передачи двух различных депеш и в то же самое время приема двух других депеш по одному и тому же проводнику»). Дед мой отличался чрезвычайной непрактичностью, и его авторство то и дело оспаривалось иностранными инженерами. Даже, казалось бы, бесспорное первенство в создании вычислительной машины подвергалось сомнению. Математик, астроном, инженер, полиглот, знаток чуть ли не двадцати иностранных языков, автор ряда научных трудов и популярных просветительных статей, дед мой по тем временам не мог применить в жизни многое из сделанного им. В старости он сдружился с украинскими гончарами и совершенствовал гончарное искусство.

Музыка была представлена в нашей семье моей тетей, профессором Петербургской консерватории пианисткой И. А. Венгеровой, и братьями.

Сильное влияние оказывал на меня старший брат Владимир. Он с ранних лет отличался блестящими математическими и музыкальными способностями, отлично играл в шахматы. У него был трезвый, реалистический, язвительный ум, он яростно обрушивался на модные декадентские и мистические настроения тех лет, на «кружки самоубийц», «озарения» и «бездны», жестоко издевался и над тщеславием, эгоцентризмом некоторых слоев интеллигенции. Не на уроках в гимназии, а у брата я обучался уважению к точным наукам — математике, физике, инженерному делу. По окончании гимназии и консерватории брат прошел первым по конкурсу сразу в три института, в том числе в самый трудный — Технологический. Но он был уже тяжело болен туберкулезом, уехал лечиться в Давос, в начале войны с огромными усилиями привезен был матерью обратно в Петербург и здесь умер уже тогда, когда я был на фронте.

Был я жителем тогдашних окраин — Васильевского острова и Петроградской стороны, заводил дружбы и на Выборгской стороне, в центре бывал редко. Не пропускал ни одного авиационного состязания на Комендантском аэродроме в Коломягах. Навсегда врезалось в память, как на «празднике русского воздухоплавания» погиб капитан Мациевич — он вывалился из аэроплана, и черная фигурка его, кувыркаясь, полетела вниз. Мациевич был инженер, изобретатель. Летал он на стареньком аэроплане Фармана.

Читал я много и беспорядочно. Увлекался историей. Брал с отцовских полок томы Соловьева и Карамзина, лекции Ключевского. Любил исторические романы. Один год преподавал в ларинской гимназии историю Виктор Николаевич Сорока (Викниксор из «Республики Шкид»). Он оригинально, совсем не по учебнику, рассказывал на уроках историю Западной Европы, рекомендовал книги для чтения. Особенно увлекся я французской революцией. «Жирондисты» Ламартина — одно из сильных впечатлений юности.

В те времена жизнь столкнула меня только с одним из моих будущих товарищей-сверстников — с Михаилом Зощенко. Он год или два обучался в одном классе с моим братом (он был на два года старше меня) и даже носил ему уроки, когда тот болел. В 1919 году Зощенко при нашей встрече напомнил мне об этом. Оказались у нас и другие совпадения в биографиях. Оба мы были петербуржцами, из интеллигентских семей, оба ушли в 1915 году добровольцами на войну и были примерно на одних участках фронта.

Моим университетом стала солдатчина в царской армии. Стремясь вырваться из привычного петербургского круга в широкий мир и, конечно, под воздействием поднявшейся шовинистической волны, я подал заявление об ускоренном выпуске; в январе 1915 года, семнадцати лет от роду, сдал выпускные экзамены и ушел на фронт. Был сильно контужен, легко ранен. Прошел с разбитой дивизией всю Польшу от реки Нарев, выбираясь из окружения.

Разговоры о революции я слушал чаще всего в доме Венгерова. О революции говорилось как о бесспорном и притом ближайшем будущем. Споры были горячие. Но у иных гостей слово «революция» звучало как-то по-домашнему, словно ее уже заранее распланировали и освоили, как новую квартиру, в которую предстоит переехать.

Мой уход на фронт оказался своеобразным «хождением в народ», во всяком случае — в самую жестокую реальность. Фронт истреблял иллюзии, показывал обнаженную правду. Вставал призрак чего-то неведомого, совсем непохожего на ручную, удобную, заранее разлинованную и расчерченную революцию.

Отступление из Польши правильней было бы назвать бегством разгромленной армии.

На станции Лида, к которой мы пришли осенью 1915 года, в суете и панике эвакуирующегося железнодорожного узла, я забрел в какую-то сторожку. Здесь из уст неизвестного солдата, возможно — рабочего в солдатской шинели, я впервые услышал слова Ленина о превращении войны империалистической в войну гражданскую.

Фронт с его смертями и бедствиями был, конечно, отличной жизненной школой, он мог научить не только юнца. Но привычная книжная история, в формулах и рамках которой я жил, не могла дать добрый совет. Эта история зашла в тупик. Все становилось бессмысленным. Казалось, что Россия осуждена на страшную и позорную гибель, а сил спасти положение и соответствующих умов нету. Слова Ленина дышали живой историей, живой жизнью, чувствовалось, что выросли они из обнаженной правды событий, в которых я участвовал.

В шестнадцатом году, когда мы стояли в Полесье, сказались последствия контузии в грудь, я был отпущен в Петроград и там, по окончании отпуска, назначен был в 1-й пехотный запасный полк писарем в канцелярию. Нестроевая писарская должность вела к чрезмерным унижениям, и в конце концов я добился перевода в строй, в 6-й саперный батальон.

Здесь, в питерском гарнизоне, я познал положение солдата в тылу. Мы, по существу, были лишены самых элементарных гражданских и человеческих прав. Наше положение мало чем отличалось от положения арестантов. В 6-м саперном батальоне я был назначен в роту кандидатов в школу прапорщиков и должен был к весне 1917 года надеть офицерские погоны. Но офицером я не стал.

13 февраля были запрещены увольнительные записки, и мы были заперты в казармах, как в тюрьме. Был организован «дежурный взвод» — для подавления «беспорядков», и никто не знал, кого назначат туда. Учение проводилось в помещении роты. Мы были отрезаны от города, от людей, от жизни.

Казармы 6-го саперного батальона помещались на Кирочной улице, рядом с Волынским полком, зачинщиком восстания в питерском гарнизоне, поэтому мы одними из первых вырвались на улицы утром 27 февраля 1917 года (Россия жила еще по старому стилю). Сопротивление группы офицеров было сломлено сразу, некоторые офицеры были убиты, в том числе и командир батальона, полковник Геринг.

Заполонив улицу от стены к стене, солдаты двигались к Литейному проспекту, останавливая трамваи, посылая патрули в переулки и во дворы, обезоруживая встречных офицеров. Шедший рядом со мной молоденький паренек из Волынского полка воскликнул, взмахнув руками, как крыльями:

— Мы идем вперед, в неизвестное!..

Выговорил он эти слова восторженно, с пафосом и с великой надеждой.

Вчера еще все было заранее предуказано по часам: подъем, каша с салом, фельдфебельское: «А ну вылетай на занятию-у-у!..» Теперь все вчерашнее отпало, выстрелами волынцев и криками: «Саперы, выходи!» — началось нечто новое и небывалое.

Мы шли вперед, в неизвестное. Вот сдалась уже школа саперных прапорщиков, в которой я должен был получить первый офицерский чин. Выстрелил жандарм у ворот управления, но тотчас же винтовка была выхвачена из его рук, и он, бледный, в кругу разъяренных солдат, умолял:

— Не убивайте! Я же не знал, что у вас революция!..

Кирочная улица кипела, бушевала, высокий подпрапорщик на офицерской лошади носился взад и вперед, наводя порядок. Среди солдат появились люди в черных пальто, рабочие с Выборгской стороны. Группы солдат устремились в другие полки, уверенные, что весь гарнизон присоединится к восстанию. Организация шла как-то снизу, возникала естественно и закономерно, продиктованная всем понятной необходимостью. Но ее уже перехватывали — Таврический дворец, где заседала Дума, давал свое направление событиям.

Зыбкость Февральской революции ощущалась многими. Помню, как Венгеров сказал:

— Это не то... Вот приехал Ленин...— Он помолчал.— Теперь будет другая революция.

Отец мой вымолвил однажды:

— Мы стоим на пороге неведомого.

Он почти буквально повторил слова паренька-волынца. Слова прозвучали торжественно, а торжественный стиль был решительно чужд отцу. Но веяние живой, набирающей силы подлинной революции, подлинной живой истории действовало на людей, меняло их стиль, их речь, их повадки.

Позже, когда я начал работать в Военно-морском кабинете печати, мне дали письмо с фронта, посланное в 1916 году какой-то барыне, объявившей в печати о своих посылках солдатам. Привожу это письмо как оно есть, со всеми ошибками, без единого знака препинания, только немного сокращаю его и заменяю непечатные слова:

«Писмо от Солдат Русских Войнов в том что мы читали в журнале писма ваши что вы не забываити нас воинов и наших жон и сирот Следующие вы пишите нам писма что будто Вы открыли для нас какую-то защиту будто вы посылаити нам подарки именно кисеть стабаком конфеты папиросы и разной таковины Вы нас уговаривайте как малых детей вы думайте что мы все безумны Мы все взрослы и здравы рассудком и в нас во всех семьи мы им давали порядок обували одевали кормили также как и вы высоко разумные За нашей спиной вам очень хорошо рассуждать когда нас здесь милионы погибають беззащитных жертв а вы сидите и гуляйте и придумывайте для нас разного рода уловки ставите сети для нас вы пишите нам что жоны наши соблюдены дети наши накормлены Испытайте на себя можно ли пропитаться человеку за девять копеек в день За эти ваши жертвы и курици не прокормишь. Все ваши жертвы и подарки офицеры попроели а нам несчастным воинам только писма одни шлють Вы раненых встречаите как собак играите Для своих интересов вы распрашиваите готовите новость в театрь сад и трактирь Чужой кровью вы интересуйтесь смиетесь из нас Напрасно вы нас хвалите все машенства ваша видно все вы добры на чужое Нас забрали всех на войну а семьи наши беззащитны голодны день и ночь сидят их терзають и пощады не дають лишь оставили грязный угол угол где лихорадку бирегуть Прольем мы чисто светлую слезу и впадет она на вашу проклятую кожу и пожгет безжалосно И вскоре времени вы увидите терзание тела своего Ни думайте чтобы мы забыли невыносимую тягость свою и бесстыдные ваши насмешки Ох вашу мать!..»

Так начал говорить фронт еще до революции. Письмо это заключало в себе еще далеко не все, что я слышал в армии среди солдат. Но накал был тот самый. Он гигантски нарастал после Февральской революции.

Оправившись от вспышки туберкулеза (болезнь уложила меня на некоторое время в военный госпиталь), я начал писать во фронтовых газетах, получил возможность бывать в любой воинской части.

Похожие книги