Читаем Владукас онлайн бесплатно
Владукас
Курганский литератор, автор нескольких документальных книг, кандидат исторических наук В. А. Плющев в своей новой повести «Владукас» рассказывает о собственной судьбе подростка, который вместе с матерью оказался в фашистском концлагере, затем в тюрьме и на каторжных работах на территории Литвы, вынес все муки гитлеровского ада.
Серия: Орленок
Проза / Проза о войнеПосвящаю литовским друзьям города Шяуляя, спасавшим нас от фашистов…
Жизнь и для меня — это не только мир без войны. Это мир без угнетения и рабства.
Трах!.. Бах!.. — приближаются шаги, стуча по железнодорожным шпалам. От их стука трепещет мое сердце, переполненное страхом: «тик-тик-тик…». Чем ближе шаги, тем сильнее и чаще оно тикает, готовое вылететь из груди, как перепуганный воробей. Зажать бы его рукой, чтоб не тикало, да никак нельзя: я двумя руками держу на весу рубашку, приспособленную под мешок, в которую из продырявленной щели вагона тоненькой струйкой сыплется пшеничное зерно. Рукава рубашки с перевязанным ими воротом болтаются у моих грязных босых ног. Пшеничная струйка тихо-тихо журчит, раздувая старый сатин, и наполняет мое тело какой-то радостной дрожью. Но я не гляжу на нее. Все мое внимание сосредоточено по ту сторону вагона, где всего в нескольких метрах от меня размеренным шагом ходит немецкий часовой. Из-под вагонного колеса видны только его сапоги с широкими раструбами голенищ. Они то приближаются ко мне, то удаляются. Когда приближаются, сердце мое тревожно колотится, удаляются — отпускает, и я с удовольствием замечаю на них железные подковы и шипы, поблескивающие на солнце. «Только бы не заметил… Господи, если ты есть на свете, сделай так, чтобы часовой меня не заметил!» — мысленно молю я бога.
Немцы целыми эшелонами увозили хлеб из Дятьковского района в то время, как жители Дятькова помирали с голоду. Мой друг Муха предложил мне диверсию, на которую я быстро согласился. Под самым носом у часового мы проковыряли дырку в обшивке товарного вагона, и из дырки посыпалось пшеничное зерно…
Муха — это кличка. Дятьковские пацаны с Базарной улицы, где я жил до войны, любили давать друг другу клички, причем довольно меткие. У меня тоже была кличка — Пузатый. Она мне не нравилась. Но что поделаешь, если я действительно был упитанным, розовощеким мальчуганом. С круглой, как шар, головой. С веснушками, которые, как гречневая каша, осыпали мое лицо.
А сейчас, какой же я Пузатый? Остались одни кости да кожа — в чем душа держится. Руки — таволожки. Шея вытянулась, как у цыпленка. Голова приобрела какую-то продолговатую форму, а с боков ребра выпирают наружу, как у стиральной доски. Удивительно, но и веснушек на моем лице не стало. С некогда толстых щек они исчезли вместе с розовым цветом детства. Лицо посерело, покрылось восковой желтизной. Теперь я совершенно не походил на Пузатого, поэтому был, пожалуй, единственным пацаном среди ребят, за которым не удержалась довоенная кличка, отлипла сама собой.
А вот мой друг до войны был Мухой и сейчас Муха. Как его по-настоящему зовут, я даже не помню. Он лежит, притаившись, за железнодорожным откосом и терпеливо ждет, когда я наберу полную рубаху зерна, чтобы потом занять мое место. Мы так договорились. Тянули жребий, кому первому лезть под вагон. Выпало — мне. Я снял с себя рубашку, перевязал ворот рукавами и полез. Спрятавшись за вагонное колесо, вытянул колышек, которым была заткнута продырявленная нами щель, и подставил мешочек из рубахи. Из маленькой дырочки посыпалось золотистое зерно…
Я все судорожнее сжимал края рубахи. Часовой маячил почти рядом. Сердце мое стучало так сильно, что становилось страшно, как бы его не услышал фриц. С Мухой уговор: пока не насыплется полная рубаха — не уходить. Как же она медленно насыпается!
Трах!.. Бах!.. — снова нарастают шаги. Часовой приближается. Что есть силы я прижимаюсь к холодному колесу, словно хочу втиснуться в него. От страха сапоги часового вырастают до огромных размеров и сливаются в один сапожище — толстокожий, черный, угрожающий. Тупой носок его приближается все ближе, ближе… К самым моим глазам. И вдруг в тот момент, когда я уже, кажется, не могу больше выдержать напряжения, часовой делает полный разворот и мелкая разноцветная галька разлетается в разные стороны из-под его сапог.
Шаги удаляются: Бах!.. Трах!..
А что, если часовой заметит меня? В лучшем случае тут же пристрелит и спустит в канаву под железнодорожный откос. Но может быть и хуже: отведет в комендатуру, а там станут бить и до смерти замучают. От этих мыслей я невольно вздрогнул. Захотелось бежать без оглядки, куда глаза глядят, лишь бы не видеть эти чудовищные сапоги с тупыми мысами, не слышать их страшного стука. Но я не мог бежать. Я словно прирос к вагонному колесу. Ведь там, за откосом-бугром, лежит мой друг Муха и не сводит с меня настороженных глаз. Он честно ждет своей очереди. Я понимаю это и пересиливаю страх. Прерванные мысли вернулись ко мне: «Нет, часовой, пожалуй, не станет из-за нас поднимать стрельбу. И в комендатуру не поведет. Зачем ему лишняя обуза? Он просто ударит прикладом по голове и каюк. Потом сбросит в канаву — и никто не найдет…» Тут я почувствовал, как мои руки словно наливаются свинцом. Взглянул на них: сатиновая рубашка раздулась пузырем. «Может, хватит? — подумал я. — Чего жадничать?.. Да, ладно, подержу еще маленько. Двум смертям не бывать, а одной не миновать!» — вспомнил я партизанскую поговорку.
В этот момент, действительно, как бы две смерти смотрели на меня: сапоги часового и голод. А я стоял между ними такой маленький, худенький, вровень с колесом, прижимаясь к холодному железу.
И все-таки страх перед смертью-голодом и договор с Мухой подавили во мне все остальные чувства. Я решил терпеливо ждать, пока рубашка наполнится зерном до краев.
Вдруг часовой подошел к вагону ближе обычного и… остановился. Чего-то ждет. На меня навалился ужас. «Наверное, он заметил меня!» — пронеслась молнией мысль, и меня снова охватил инстинктивный порыв спасаться бегством, но ноги почему-то не побежали, словно приросли к земле, а руки почему-то не бросали мешочек с зерном, словно в нем и заключалась жизнь. Дрожа всем телом, я пластырем прилип к вагонному колесу.
Т-з-з… Ббац! — ударил гром. Это, наконец, повернулись каблуки часового. «Тик-тик-тик…» — ожило мое сердце, и я решительно выдавил из себя: «Хватит». Зажал мешочек с зерном между ног и, изловчившись, заткнул щель в обшивке вагона. Осторожно, задом, бочком, попятился от рокового колеса, потом побежал и свалился под железнодорожную насыпь. Привстав, оглянулся и увидел Муху. Он держал в руках рубашку с узлами на рукавах и, согнувшись в три погибели, на четвереньках, как зверек, пробирался к вагону. Не знал я тогда, что вижу его в последний раз. Он махнул мне рукой: «Уходи!». От пережитого страха и нахлынувшей неожиданно радости я схватил в охапку свой драгоценный груз, кубарем скатился с откоса, вскочил на ноги и припустился домой, не сознавая, что бросил своего друга на произвол судьбы, так и не узнав, удастся ли ему набрать зерна. Мое сердце, казалось, превратилось в барабан. Оно выстукивало: «Скорей домой!.. Скорее домой!.. К маме!..» А в голове застряла одна мысль: «Слава богу, мне повезло!.. Часовой меня не заметил! Слава богу!..»
Но повезет ли Мухе?
Хлеб! Настоящий пшеничный хлеб! Даже не верилось, что я держу его в руках. Он спасет нас с мамой от голодной смерти. Это драгоценный эликсир жизни! Мама растолчет зерно в чугунной ступе, превратит в муку, примешает к ней сушенного липового листа, чтобы надольше хватило, и испечет настоящий хлеб!.. До войны я его ел вволю, но теперь почему-то не верилось в это. Казалось, что «до войны» было во сне, а в действительности всегда существовали голод, смерть и борьба за выживание. Однако и в действительности иногда происходят изумительные вещи, похожие на сон. Например, сегодняшний случай. Я раздобыл целую рубаху зерна. Оно продлит нашу жизнь еще на два-три месяца, а там, может быть, и война закончится. Мы спасены!
С этими мыслями я бежал домой, не чувствуя под собой ног. Мешочек с зерном согревал мое все еще дрожащее тело и наполнял детскую душу какой-то неизъяснимой живительной силой. Хлеб! Настоящий, чистый хлеб! Вот мама обрадуется! Лишь бы по дороге никто не отобрал. Любой полицай может позариться на такой мешочек. Поэтому я старался бежать по задворкам. Радость моя была так велика и мысли мои были настолько заняты ею, что я совершенно не обратил внимания на необычное движение немецких частей в городе и заплаканные лица женщин, изредка попадавшихся мне на пути. А между тем в городе что-то произошло. Кругом царила суматоха, и никому не было дела до маленького мальчика, несшего под мышкой подозрительный мешочек. Что же случилось?
Теперь-то я знаю, что. Город Дятьково Орловской области (ныне Брянской), где я тогда жил, находился в тылу немецких позиций на так называемом Орловском плацдарме, который представлял собой огромный выступ немецкого фронта. Этот плацдарм был создан еще осенью 1941 года. Линия его проходила между городами Кирово и Людиново, Белёвом и Волховом, севернее Мценска и далее по реке Зуше. Гитлеровцы укреплялись здесь в течение двадцати двух месяцев, замышляя двинуть отсюда войска на север и северо-восток с тем, чтобы окружить силы Красной Армии, расположенные по дуге Курского выступа, уничтожить их и развить наступление на Москву.
Наступление немецких войск началось 5 июля 1943 года. Накануне Гитлер издал приказ, в котором говорилось, что «германская армия переходит в генеральное наступление на Восточном фронте», что удар, который нанесут немецкие войска, «должен иметь решающее значение и послужить поворотным пунктом в ходе войны». Гитлер уверял свое воинство, что — «это последнее сражение за победу Германии».
Но каково же было смятение и испуг немецкого командования, когда вместо ожидавшегося отступления и паники советские войска 12 июля нанесли мощный контрудар германским войскам, а затем сами перешли в наступление. 5 августа был освобожден Орел — центр немецкого стратегического плацдарма. Фронт приблизился к Дятькову.
Терпя поражение за поражением, новый немецкий командующий, генерал-полковник Модль потребовал от своих войск при отступлении уничтожать все живое на русской земле. По его приказу немцы расстреливали ни в чем не повинное мирное население и выжигали целые города, села и деревни, превращая их в «зону пустыни». А Дятьковский район к этому времени уже был «зоной пустыни». Жителей его, оставшихся в живых, в том числе и нас с мамой, ожидала другая участь. Мы были смертниками, которыми гитлеровцы прикрывались, как живым заслоном, посылая нас на минные поля, чтобы самим выйти из партизанского окружения. Смертников заставляли рыть окопы, заготовлять колья для проволочных заграждений, рубить просеки на лесных дорогах. Они или плелись в хвосте отступающих, или посылались вперед под пули и снаряды, ехали в первых вагонах, чтобы обезопасить железнодорожный путь для немцев. Для этих целей гитлеровцы старались сохранить часть мирных жителей, не исключая детей и старух: если они останутся живы и пройдут через горнило заслонов, их погонят дальше, на германскую каторгу.
Ничего этого я не знал, когда, радостный и возбужденный, прибежал домой со своей добычей. Но едва только переступил порог, счастливый крик, готовый было вырваться наружу, неожиданно застрял в моем горле.
Я не узнавал своей квартиры: повсюду, в большом беспорядке, разбросаны домашние вещи, разобраны кровати. Наволочки с подушек сняты и приспособлены под дорожные мешки. Бельевые ящики от комода стоят на полу, из них вытряхнуто все содержимое.
Среди этого хаоса, лицом к застекленной иконе, висевшей в переднем углу, стояла на коленях моя мама. Она смотрела на изображение пресвятой Богородицы, тыкала себя сложенными щепотью пальцами в лоб, плечи и что-то шептала. На ней была теплая кофта, черный платок, из-под которого выбивалась прядь седых волос, на ногах — старые, порыжевшие туфли со стертыми каблуками, которые она надевала редко, только по особым случаям.
Пораженный этим зрелищем, я остановился у порога как вкопанный, позабыв про свою радость. Мама молится?! Что за напасть? Ведь она же коммунистка!.. И разве есть на свете бог?.. А может, и есть, кто знает… Рассказывали, что бог появлялся в нашем городе в образе нищего и в том доме, где ему подавали милостыню, совершалось чудо: по ночам из угла сыпались золотые монеты и во время сильной бомбежки, когда все кругом рушилось и горело, этот дом оставался целым и невредимым…
Наконец мама заметила меня. Быстро поднялась с колен и, чтобы скрыть свою растерянность, набросилась на меня с упреками:
— Где ты шляешься весь день? Кто тебе позволил в такое время надолго отлучаться из дому?.. Ой, горе ты мое! Ты совсем не жалеешь мать.
Голос ее срывался до приглушенного полушепота, хрипел и захлебывался слезами. Я терпеливо ждал, когда она успокоится: вынет из кармана серой кофточки носовой платок и утрет им лицо. Так всегда бывало. После того, как она все это сделала, я нарочито равнодушным голосом сказал:
— Мам, я хлеба принес. Настоящего. Вон! Полная рубаха — развязывай. — И кивком головы показал на свою ношу, положенную у порога.
Но, к великому моему удивлению, мама пропустила мимо ушей эти слова: настолько поглощена была своим горем.
— Ладно, ладно, — машинально произнесла она, — собирайся скорее, — и увидев, что я без рубахи, снова набросилась на меня: — Почему ты раздетый? Ой, горе ты мое!.. Живо надевай на себя все свои шмутки.
— А что случилось, мама?
— Как что случилось? Ты разве не читал объявление?
— Какое объявление? Где?
— Да везде, по всему городу развешены. На наших воротах-тоже. Иди почитай. Да живей только!
Я стрелой вылетел из дома.





