Читаем Вьюга онлайн бесплатно
Лебедев тщательно заправлял шарф, подтягивал голенища. Пашка понял, что он уходит, и не мог потерять его снова:
– Андрей Степанович, позвольте мне остаться с вами.
– Но что же я буду с вами делать, с троими, сами посудите. Я и один-то, может быть, не уйду. Постойте, если бы удалось вас в Калугино переправить, к одному мужику.
– Пожалуйста, я с вами.
Лебедев внезапно прислушался. Его лицо стало чутким, жестким, точно сошлись по-птичьи глаза.
Пронесся дальний звук в лесной тишине, будто постукивание поезда.
– Облава идет, – сказал Лебедев. – Вы у них ни в чем не замечены?
– Нет.
– Идите тогда на дорогу. Нам всем все равно не уйти. Прощайте, милый мальчик.
– Андрей Степанович!..
– На дорогу, вам говорят. Подведете меня, по следам могут заметить. Всех перебьют. Прощайте. Идите. Помните меня.
– Я буду помнить.
Лебедев крепко пожал ему руку и за плечи повернул к дороге.
– Идите. И я буду.
Он нагнулся к Кате, посмотрел ей в глаза:
– И ты, хорошая девочка, прощай.
С дороги Пашка и Катя оглянулись. Андрея Степановича уже не было. Над оврагом мелся снег, пар дыхания, точно там бежал зверь.
Все ближе накатывал стук, голоса. Пашка с Костей шел, не оглядываясь. Катя только смаргивала ресницами. За ними гремела как будто большая толпа.
– Стой, сукин сын, стрелять буду, стой!
Пашка обернулся. Белокурый матрос без шапки, с наганом, бежал к ним.
– Оглох, что ли, морда, стервец. Кто такой, чего шляешься?
То, что гремело сзади, оказалось одной телегой, с матросами и пулеметом. Из сена поднялся еще матрос, в помятом бушлате. Это был Ганьков.
– Ты? – узнал он Пашку, икнул.
Ганьков был нетрезв и красен.
– Хлебало-то прикрой, – сказал он белокурому. – Сироты питерские, которых в Лопарцы везли.
Белокурый, видно по глазам, тоже вспомнил Пашку, успокоился:
– Человека одного тут не видел, братишка? В солдатской шинели, леворверт на шнурке, невысокий, русенькой, вроде меня.
– Никого я не видел, – холодно ответил Пашка, с радостью подумал: «Уйдет Андрей Степанович, уйдет».
– Влазь к нам, – сказал Ганьков. – Мы к станции едем.
Пашка передал в телегу Костю.
– Пусти, сука, разлегся, – толкнул кого-то в телеге Ганьков.
В сене, завернувшись в суконную попону, попавшую сюда с помещичьей конюшни, спал матрос с венской гармонией (Пашка и его видел под Лопарцами).
Ганьков накинул на Катю и Костю попону, теплую после, гармониста, отдающую скисшей водкой и кожей.
В телеге среди пулеметных лент, мешков, винтовок было тесно.
Ганьков на колдобинах наваливался на Пашку костистым телом, обдавал винным перегаром.
Изгнанный из-под попоны гармонист сначала не понимал спьяна и со сна, что с ним случилось, потом понял и накрылся рядном с белокурым матросом. Они вскоре пригрелись и стали показывать друг другу рожи, высовывать языки, как ребята, у кого смешнее выходит. Били бубенцы.
Ганьков от встречи с Пашкой протрезвел, опять стал думать-передумывать, потом сказал:
– Хлеба достал?
– Да. Только мало.
– Я тебе еще дам. У меня каравай запасен.
– Спасибо.
Они замолчали. Пашка покосился на матроса:
– Все Лебедева ищете?
– А как же, ищем. Восстание спогасили, он ушел.
– Спогасили, – повторил Пашка. – Не найти вам Лебедева.
– Почему?
– Так. Думаю, не найти.
Матрос помолчал.
– Кто его знает, может, и не найти… А ты куда же теперь собираешься, в Питер обратно?
– Не поеду я в Питер, – внезапно решил Пашка. – С голоду там дохнуть. Уж лучше в Москву.
– Беда.
Телегу трясло. Ганьков еще что-то сказал, Пашка не расслышал:
– Не слышно, чего?
– Ничего. Так. Беда… Матрос стал чиркать спичками, раскуривая папиросу.
Люди сидели, лежали на мешках, на сундуках, уходили, возвращались, иногда всех выгоняла милиция, на вокзале были обходы, снова лежали вповалку.
Когда обход проходил и было тепло и что поесть, у Пашки наступало мгновение необычайного покоя. Такое же оцепенение охватывало всех бездомных людей, полегших на вокзале, куда-то гонимых, изнемогших, похожих на толпы обовшивевших арестантов.
Пашка стал с детьми, как все – немытый, изорванный, подтеки грязи на худом лице, с горящими глазами. Поезда на Курск не было, и, кажется, уже неделя, как он жил на вокзале.
Москва, куда он добрался, непонятная, путаная, нагроможденная, с мужиками в желтоватых тулупах на дровнях, с огромными красными звездами на старых домах, с обмерзшими красными полотнищами через всю улицу, нравилась Пашке.
Ему нравились и чуждые московские прозвища: Столешники, Ордынка, Остоженка, – точно названия из исторического романа, вроде «Князя Серебряного».
Одна Москва казалась ему тишайшей, почти бесплотной, с игранием в воздухе золотых куполов, с нетронутым снегом в проулках, и люди такой Москвы, источенные страхом и голодом, с прозрачными глазами, тоже были почти бесплотными, как она сама.
Соборы, имен которых он не знал, и как переливаются в воздухе золоченые цепи крестов, затаенная тишина Кремля, зеленоватого и седого от стужи, – во всем было тишайшее обетование святыни, иного и прекрасного бытия. Такая Москва умолкла, ее обет прекрасного просветления всего сущего не сбылся и как будто уже никому не был понятен.




