Читаем Весна на Луне онлайн бесплатно


Весна на Луне

Проницательный, философский и в то же время фантастически-саркастический роман о детстве, взрослении и постижении жизни. Автор нанизывает свои истории мелкими бусинками сквозь эпохи и измерения, сочетая мистические явления с семейными легендами. Но так мастерски, что читателю порой не отличить аллегорию от истины.

Юлия Дмитриевна Кисина

Проза / Современная русская и зарубежная проза
<p>Юлия Кисина</p><p>Весна на Луне</p>

© Ю. Кисина, 2012

© ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2012 Издательство АЗБУКА®

В приемной у Господа

Все мы сидим в приемной у Господа Бога, дожидаясь своего часа. Приемная его огромна — в ней стоят скамейки для ожидающих. Эти скамейки стоят преимущественно на бульварах и в парках. В этой приемной есть и длинные коридоры, но там есть моря и океаны, города и острова. Пока сидишь в приемной, ты как будто и не сидишь там. Ты занимаешься своими делами и даже иногда забываешь, что когда-нибудь выкликнут твое имя. Но каждую минуту ты должен быть готов к тому, что это произойдет. Как это случится и где — не ведомо никому. Быть может, однажды ты окажешься перед огромной, небрежно крашенной дверью, из-за которой блеснет свет. Он ослепит тебя, огорошит, он застанет тебя врасплох. И тогда тебе надо будет отвечать за то, что ты делал все эти годы, может быть, тебе даже придется рассказать свою жизнь с самого начала и во всех подробностях.

Но есть простое правило, чтобы ты вошел в эту дверь, не волнуясь о том, что будешь отвечать без запинки. И вот это простое правило, которого, увы, не смогла придерживаться ни одна живая душа.

Пока говоришь, пока делаешь что-то, надо постоянно сдерживать коней, потому что если не сдерживать их, то множатся эти неудержимые кони, лопаются грозди их во время езды и копыта выстреливают во все стороны, оставляя после себя перфорацию на грязи и выжженную полоску пути. Да ведь коней этих просто целые пригоршни, целые россыпи, веера, и повозка не только выплевывает этих коней вперед, но может и сама подавиться этими конями, а имя им — чувства, необузданные и дикие, только зря в них впрягали повозку — ведь они в разные стороны, все эти кони-щуки с лебяжьими арабскими шеями под золотом шелковистых шкур. И зря, что мороз вокруг, — столько в них мгновенной жизни и жаркой лжи.

В этот момент над Эдемом стоит солнце. Солнце это стоит оранжевое и будто отстраненное. И про такое состояние говорят — сумеречный свет, свет как в Эдеме — то есть там, где все уже померли. А свет все струится, и конца ему нет, потому что источник света вовсе и не солнце, а тление жизни. Но свет этот там очень ровный и, как говорят, невыразимый, а значит, скрывающий в себе множество разнообразных эмоций, которые и правда выразить нельзя, по крайней мере одновременно, а если попытаться выражать, то все по очереди, и начать надо с тех чувств, которые сосут под ложечкой, когда глядишь на этот свет.

А вот еще со школы я думала: с тем светом я ведь лучше всех смогу обойтись. Этому способствовала рыжая гора перед нашим домом. А рыжая — потому что там всегда была осень, медно-железная осень, окислявшаяся то кобальтом в оттенках купороса из медных лиственных систем, то темной, ржавой под снегом зимой, куда утопали мои коленки, когда я в промокших ногах ходила между старыми улицами с полуразрушенными домами, по которым ползли ювелирные трещины. И этот дух неувядающего увядания, и этот неувядающий дух постоянного разрушения и растрескивания, в котором уже жила новая жизнь — быть может, совсем другая на вид, чем та, какую мы себе представляем, — дух этот брал меня за руки и кружил между дворами и по комнатам, и потом вниз опять, и на горе или плясал каруселью мелких вихрей, что делали видимыми лишь те листья, которые неслись по самой кромке этих вихрей и выкрутасов ветра.

И все это мое детство прошло в этих трещинах петлистых улиц. Но самым ужасным было не детство. Самым ужасным было сожаление, которое появилось позже. Детство это было полным скелетов и пугающего Анатомического театра, где, заспиртованные, стояли белые и красные офицеры, приказчики, постирухи и лавочники из прошлого века. Подумать только — Анатомический театр! Это же совершенно несовместимо — театр и анатомия, несовместимо, как борщ и Сатурн! Но тем не менее учреждение с подобным названием в нашем городе существовало, и находится оно на пересечении Фундуклеевской и Пироговской улиц.

В путеводителе Захарченко 1888 года значится, что кроме аудиторий и всех приспособлений, необходимых при изучении медицины, в Анатомическом театре заслуживает внимания имеющийся здесь музей, который находится на верхнем этаже, куда ведут две лестницы с парадного входа. Коллекция препаратов, составляющих Анатомический музей, делится на три части:

1. Перевезенная из Вильны состоит из 1530 номеров и заключает в себе все необходимое для преподавания анатомии. Большая половина этой коллекции, 880 единиц, состоит из препаратов развития костей и представляет собою единственное собрание в своем роде во всей Европе. Коллекция эта досталась Университету Св. Владимира после упразднения Виленской академии и была перевезена в Киев под наблюдением профессора В. А. Караваева.

2. Коллекция профессора Вальтера состоит из препаратов, дополняющих Виленскую коллекцию, препаратов из воска, отражающих историю развития различных зародышей, и собрания черепов.

3. Коллекция профессора В. А. Беца состоит из анатомических и гистологических препаратов мозга; коллекция заключает в себе до 10 000 номеров и тоже единственная в своем роде в Европе.

Годы спустя в Палермо я попала в подобное место, но было оно не анатомическим, а специализировалось на бессмертии в час воскрешения, то есть в тот час, когда тебя наконец вызовут на прием. Это были катакомбы монахов-капуцинов. В длинных коридорах лежали сотни мумий, о секрете мумификации которых орден молчит. Известно лишь было, что для консервации требовалось большое количество уксуса, о чем, в свою очередь, не забыли сицилийские виноделы. Раз в пятьдесят лет мумии переодевали в чистую и нарядную одежду по новой моде, ведь и мертвецы должны не отставать от прогресса.

В Киеве тоже есть подобный некрополь. Над могучей рекой в холмах прорыты катакомбы Киево-Печерской лавры. Раньше туда ходили со свечами. В моем детстве туда провели электричество. В советское время здесь постоянно шныряли воры, а у монастыря ожидали предприимчивые перекупщики святых мощей. В наших катакомбах лежат только монахи, да и увидеть их почти невозможно. Иногда из-под истлевшей ткани под мутным стеклом виднеется сухая рука. Говорят, что праведники здесь не разлагаются. Однажды здесь похоронили безбожника — его съели крысы.

Об Анатомическом театре из царских и белогвардейских времен все говорили с декадентской тоской, и особенным серебряным тенором вещал дамский ухажер и отцовский приятель Ю. А., написавший несколько кулинарных книг о французской кухне и нарочно говоривший с польским акцентом. Он выдавал себя за поляка, ведь в Киеве многие выдавали себя за поляков, особенно те, кто и были поляками, или те, кому посчастливилось носить польские, со свистом и щелканьем, фамилии. И хотя они никакими полукапиталистическими западными поляками не были, это придавало им почти что заморский шик, потому что от Варшавы до Парижа — рукой подать. И вместо «целую ручку» эти фальшивые шляхтичи произносили в нос «целую рончку». Одевались они манерно, с гонором, носили какие-то шляпы-канотье и шейные платки в ромбах. Эти люди беспрестанно повторяли: «Курица не птица, Польша не заграница». Как бы то ни было, один из них — Ю. А. — был знатоком вин — в тех краях, где не рос виноград, а где росли в основном буряки и подсолнухи и где разводили коров и свиней на сало. Но к свиньям городские жители имеют весьма отдаленное отношение, потому что рядом со свиньей произносить «целую рончку» или вести себя как австрияк или шляхтич по крайней мере странно. Зато Ю. А. называл всех панами и пани.

Однажды я спускалась по бульвару Шевченко, собираясь зайти на Крещатик, и наткнулась на Ю. А. Стояла жара. В ультрафиолете тополя казались мертвыми и серебристыми, ленивые, отставшие от расписания автобусы катили на вокзал. На бульваре не было ни души. Сгорая от жары под чесучовым костюмом и отирая со лба пот, под мышкой Ю. А. держал толстую пачку рукописей. Только что он вышел от машинистки, которая вот уже в третий раз перепечатывала его кулинарный труд. Ю. А. заботливо осведомился, как поживают мои домашние, спросил о том, как продвигаются школьные дела, и поинтересовался, не научилась ли я печатать на машинке. Потом пожаловался на жару, точнее, проклял ее с добродушной усмешкой и неожиданно спросил:

— Пани Юлия, а сколько вам лет?

— Двенадцать, — отвечала я, приписав себе год, чтобы казаться старше и серьезней.

— А вы знаете, в каком возрасте Джульетта потеряла невинность? — Выговаривал он эти слова отчетливо, будто стоя на сцене, немного согнувшись, оттопырив хвосты незримого фрака.

— Невинность? Может быть, невиновность?

Ю. А. рассматривал меня с головы до ног с видом человека, мучительно изучающего товар. Он несколько раз отер красный лоб, покрытый мелким бисером прозрачного пота, вытер красные, налитые кровью глаза. Под его взглядом я вдруг съежилась, как будто меня застали нагишом в бане. Теперь я и сама захотела взглянуть на себя со стороны. Ничего особенного я в себе не нашла — коричневая школьная форма с белым воротником, как носили все. Косички, туго стянутые «корзинкой» на затылке, из которых вырываются отдельные волоски, стоптанные серые туфли, в которых постепенно становилось тесно, рубчатые колготки, несмотря на жару, и облупленный лак на искусанных ногтях.

Потом Ю. А. вдруг покачал головой и, не прощаясь, зашагал по бульвару. Я хотела было крикнуть ему вдогонку «до свидания», но растерялась. Конечно, он был похож на гуся, на фаршированного гуся, сошедшего с пропитанных жиром страниц его кулинарных книг Непонятно почему, я вдруг возненавидела его, и целый день потом передо мной стояло его круглое лоснящееся лицо с проволочными усиками театрального негодяя.

Через двадцать минут автоматического пешего хода (на Крещатик я уже не шла — в том направлении ушел Ю. А.) я впервые оказалась перед розоватым вытянутым строением прошлого века, на котором совершенно отчетливо было написано: «Анатомический театр». И тут я мгновенно забыла о неприятной встрече.

Об Анатомическом театре все мы знали по рассказам студентов-медиков. Простых смертных туда не пускали. Там, в театре, стояли зародыши, там разыгрывали спектакли. В моем тогдашнем воображении по ночам призрак отца Гамлета сражался с проформалиненными телами, пока разрушали наш город. А он стоял тогда в садах весь, да и посейчас на месте нового поселения, пластикового мегаполиса, сады эти неистребимы. Много лет спустя я оказалась на этих улочках, где ползали хищные безжалостные экскаваторы. Но трепет мой перед Анатомическим театром и интерес к нему возник оттого, что я никак не могла смириться с тем, что материал, из которого мы состоим, столь непрочен.

Меня заставляют расти. Меня заставляют выпрямлять бумажный позвоночник. Меня измеряют линейками, не остановился ли мой рост, меня взвешивают, меня шпигуют витаминами. Родители внимательно следят за тем, чтобы это хилое существо ело мясо. По крайней мере, им кажется, что я должна быть хилым существом по примеру отца. И никто не знал, какие мощные корни здоровья, какие неуемные жизненные соки уже тогда пробивали себе дорогу через тернии правильного питания.

— Ешь мясо! Ты должна хотя бы раз в день съесть кусочек мяса.

Мясо — это красные кровяные тельца; по моему разумению, маленькие человечки, несут кислород во все долины и закутки моего организма, который так упрямо сопротивляется всему здоровому, бодрому и растущему. Все этим ужасно обеспокоены. Может быть, я так и останусь хилой карлицей в белом воротничке и ноги мои навсегда застынут в первой балетной позиции. Мне казалось, что детство мое, из которого невозможно было никак вырваться, будет длиться до бесконечности, а потом я — карлица — сразу попаду, как и все остальные, в Анатомический театр.

Над базарной площадью распласталось тяжелое дизельное солнце. Под ногами пищат желтки говорливых цыплят, которые выстреливают из огромных плетеных корзин, как жар из сковородки. Мы входим в круглое строение рынка, под каменный купол прохладного кулинарного цирка. На мраморных лавках застыли свиные головы, и в руку мне суют влажный шматок сала. У крестьянок в пестрых платках медные руки, будто выпеченные из свежей земли. Потом начинается торговля. Все происходит как в тумане. Какая-то театральная сцена с уговорами, нареканиями, обидами. В завершение устанавливается сходная цена. Над цинком прилавка на минуту зависает всеобщее ликование. Все довольны. В конце — сердечное прощание и чуть ли не братание до следующего воскресенья.

Мой диалог с мясом продолжался уже потом, когда под зубами начиналось его тугое сопротивление и когда оно скатывалось по пищеводу свинцовой тяжестью. Затем смерть зверей на несколько часов застревала в моем организме, и я сознавала, что теперь я как будто заодно с этими животными. Я носилась с их страхом, пока у меня внутри живой материал не переваривался до последней молекулы. Тогда страх отступал.

Город

В подводном свете вечеров город был неподвижен. Поначалу напротив нас, под Байковой горой, стояли дворы с розовыми торцами домов и с застекленными верандами, из-под козырьков которых разило борщом. Там жили женщины в серых, съехавших по варикозу чулках. В этих неподвижных дворах на ветру плескалось белье, будто сам ветер тер и полоскал его в своих синих волнах. И все любили смотреть на это белье. Тут же, вокруг вздутых простыней, появлялись малолетние капитаны. «Ветер попутный», — кричали они. За это их шугали бабки — беззубые твари, или бабки, — внутри которых еще светились или уже спали вечным сном роковые красавицы с когтями и гривами киевских львиц. Но еще там были в сумерках такие лужи, которые особенно тщательно за день накапливали солнце и потом, в самый последний момент перед его заходом, резали глаза светом так больно, так андалузско-щемяще, что каждый раз всякий, кто смотрел на эти лужи, говорил себе невольно: «Ну вот, вот свет оттуда, с той стороны нашей жизни, непреходящий розовый свет». И некоторые говорили внутри своей головы: «Я вижу эти лужи в последний раз, быть может, в самый последний раз в моей жизни».

Но свет, исходящий из луж, был нетварным, то есть тем светом, который превосходил все земные фотоны и сущности и который нельзя было ни помыслить, ни описать, а если и описать, то только в состоянии благодати, и не словами, а лишь каким-то мычанием тварей.

И я видела эти лужи впервые в тот вечер, когда горел пустырь. А пустыри у нас в городе были как настоящие бесконечные степи. Ведь как только сносили дом, руины тут же покрывались какими-то длинными крепкими травами, и тут же нахлестывала природа, и вдруг там, откуда ни возьмись, появлялись желтые ивы, приковылявшие с самого Днепра, и ивы эти так и плакали своими плетьми и потому и назывались плакучими ивами. Вокруг летали орлы и куропатки, а отец все ходил вокруг руин и говорил: «Скоро снесут весь город» — и убито качал уже тогда седой головой.

И как он сказал — так и вышло.

Город со временем снесли и на его месте построили совершенно другой город, и так было множество раз, поэтому город этот никем и никогда не будет узнан.

Похожие книги