Читаем Вечер. Окна. Люди онлайн бесплатно
Вечер. Окна. Люди
Сам автор называет свое новое произведение книгой «о времени и людях», взрастивших ее, комсомолку 20-х годов, как человека и писателя. Эта книга — путешествие через 50 лет в короткое детство, суровое отрочество и беспокойную комсомольскую юность, это рассказ о первоначальном опыте и характерах людей той уже отдаленной от нас эпохи на Мурмане и в Карелии, это путешествие по местам юности и раздумья о жизни, о творчестве, о современной молодежи.
Документальная литератураКнига, которую вы взяли в руки и, надеюсь, дочитаете до конца, — необычная для меня книга. Но кто сказал, что новое произведение писателя должно быть похоже на предыдущее?! Это было бы попросту скучно, а кроме того, означало бы, что автор остановился в своем развитии, топчется на одном месте, то есть произошло худшее, что может случиться с писателем!
С первых же страниц вы, наверное, почувствуете настроение и ход мыслей автора, потому что в этой несколько странной книге я говорю с читателями «в открытую», ввожу их в круг своих раздумий и колебаний, борьбы с самой собой и с напором новых веяний, в существо внутренних споров и решений, которые сопровождают наш труд, но обычно остаются за пределами наших книг. В старину писателей называли сочинителями, однако мы не просто «сочиняем» сюжеты и образы, а пишем, когда не можем не писать, когда тема жжет душу. У меня была душевная потребность написать книгу именно так, как я написала, а решиться на это мне помогли сами читатели. Сколько я ни встречалась с ними, особенно с молодыми читателями, я всегда ощущала их интерес к тому, как работает писатель, почему он выбирает именно таких героев, а не других, почему и как возникает та или иная тема — короче говоря, как рождается книга. А рождается она из внутреннего мира автора, из его мироощущения и жизненного опыта. Даже при общности мировоззрения и задач восприятие людей и событий, интересы и опыт у каждого писателя индивидуальны и неповторимы.
В одной из глав вы прочитаете такие строки:
«Пока молод, за твоими удалыми плечами — никого и ничего. Тебе мало дела до прошлого, мир населен молодыми, время начинает свой отсчет сегодня. Чувство истории дается зрелостью и причастностью к событиям истории. Начинаешь понимать усилия тех, кто был до тебя, и видишь место своего поколения в общей цепочке движения…»
Прожила я уже немало, а выпало на долю моего поколения предостаточно больших и потрясающих событий, это и определило, каковы мы и чем дышим. Это определило и конструкцию моей книги — сочетание прошлого с сегодняшним, путешествия в историю и откровенный рассказ о том, что я чувствую и думаю за своим рабочим столом.
Некоторые люди допытываются — как определить жанр этой книги. Право, не знаю, да и значения таким определениям не придаю. Даже главы, в которых я рассказываю о годах, когда формировалось мое поколение, и о собственной ранней юности, я не могу назвать ни мемуарами, ни автобиографическим романом. Я старалась написать о в р е м е н и и л ю д я х, меня взрастивших, благодаря им сложилась и моя писательская сущность. Я ввела в центр повествования девочку, начинавшую жить в те удивительные годы, потому что я ее хорошо знаю, хотя и вглядываюсь в нее издалека, сама порой удивляясь. Но что было, то было.
Нужно ли такое повествование сегодняшним читателям? Заинтересует ли оно нынешних молодых людей, во многом совсем иных? Ответят на эти вопросы сами читатели. Я же уверена, что нельзя жить «Иванами, не помнящими родства». Нельзя и нам, вступившим в жизнь в первые годы революции, когда наши корни непосредственно уходили в дореволюционное прошлое. Тем более нельзя сегодняшним молодым людям, что бы они о себе ни думали — их корни уходят в советскую почву, насыщенную всеми соками небывалых по напряженности десятилетий, и они обеднят, обокрадут самих себя, если не разберутся, что же они наследуют, что призваны продолжить, а что — улучшить, изменить, наполнить новым современным содержанием…
В юности от отцов легко отмахиваются, о них часто забывают, потому что смотрят вперед, в собственное будущее. Но бывает, что такое отмахивание становится н е б л а г о р о д н ы м, а благородство — одна из тех непреходящих ценностей, что человеку нужней любого благополучия. Только с чистой совестью дышится полной грудью.
Хотелось бы донести до молодых читателей и такую лукавую мысль: время летит быстро, только что, кажется, ты был молод а уже теснятся за тобою новые молодые, для них ты дяденька или тетенька, ты уже сам — отец (или мать), подрастает у тебя самостоятельный человечек, ты его только что кормил с ложечки а вот он уже в школе, и оторвался от дома, и другим говорит — мои предки… Взаимопроникновение и взаимосвязь поколений — великая тайна, как переливается из взрослой души в детскую понимание или неосознанное, но твердое ощущение «что такое хорошо и что такое плохо», объяснить трудно, в каждом случае это происходит по-своему. Но в любом случае тебе хочется чтобы юные восприняли те духовные ценности, которыми ты владеешь не отмахнулись от тебя с молодым самодовольством, если надо, защитили тебя от напраслины, если ты отдаешься душой любимому делу — не предали его, не забросили, а продолжили… Но, для того чтобы вложить все это в души тех, кто идет за тобою вслед присмотрись к самому себе: ну а сам-то ты каков? Сам — воспринимаешь, не отмахиваешься, защищаешь, не предаешь, бережно подхватываешь сделанное до тебя?..
Вот, указывается, как можно повернуть разговор о еще не прочитанной книге! А теперь я прошу читателей обо всем этом забыть и просто читать, если покажется интересно.
Вера Кетлинская
Как бы ни был ярок и долог день, настает вечер.
…Мальчуган в матроске стоит на каменном спуске к воде и смотрит, как огненно сияют слоистые, вытянутые в длину облака за Петропавловской крепостью. «Ну пойдем, — тянет его мать, — вот и солнышко спать пошло». Мальчуган топает сапожком, мальчуган кричит: «Не надо! Пусть не уходит! Не хочу!»
…Сколько людей собралось в зале, все улыбаются и рукоплещут, когда из почетного кресла, где он сидел у всех на виду, неловко поднимается седой человек, обходит на негнущихся ногах подаренный ему телевизор и останавливается у трибуны. Впервые он слушал о себе только хорошее, его благодарили за многолетний труд, за энергию, за подготовку смены; он слушал, и вспоминал, и заново переживал то одно, то другое… Теперь надо благодарить самому и прощаться, а он смотрит на знакомые лица и вдруг представляет себе завтрашнее утро, когда незачем будет вставать, и бездельный день, и вечер у телевизора, и за этим днем — вереницу таких же дней… Он стоит онемелый, сразу ссутулившийся, тоненький вопль так и рвется: не хочу! — рвется и не вырывается наружу, а звенит где-то внутри, пока седой человек коротко и достойно говорит нужные слова…
…Женщина идет быстро и легко, с работы пешком — конец немалый, зато надышалась вволю, щеки горят от свежести ветра, наверно, так же, как у встречных девушек, — такие у них освеженные, раскрасневшиеся лица! Придя домой, она спешит к зеркалу, но застывает, удрученная: щеки желты, на обветренной коже резче обозначились морщины… «Не хочу! — беззвучно стонет женщина. — Не хочу стареть, во мне так много сил, зачем?!»
Но вечер наступает — не остановить.
Земля прокручивается как заведенная, переводя нас из праздника света в быстро наплывающую тьму, земля мчится по своей эллиптической орбите, отщелкивая годы, и последовательно неизменен круговорот жизни, сколько ни взывай: остановись, мгновение! Мгновения отлетают в прошлое, годы, десятилетия, века отлетают в прошлое, благодатное солнце, вытягивая в рост новые побеги, безжалостно высушивает старые ветви, молодому поколению наплевать на житейскую умудренность старших, они, самоуверенные первожители, заново проделают путь счастливых заблуждений и ошибок, а за ними уже нетерпеливо топают мальчишки и девчушки, жаждущие подрасти скорей, как можно скорей, потому что уверены — солнце сияет для них и вся жизнь принадлежит им…
Но что толку понимать неудержимый ход времени? Или это и есть мудрость, смиряющая готовый сорваться крик «не хочу»?.. Как ни грустно, настает пора итогов — пусть не самых последних, но все же…
Я сижу над заправленным в машинку листом. Начинать всегда трудно, а может, самое трудное — сегодняшняя страница, завтра самой трудной покажется другая. Не знаю, какая получится у меня книга и получится ли вообще, знаю только, что не могу не написать ее.
За окном вечер. Не аллегорический, а самый обыкновенный вечер. Мглистый сумрак медленно расползается по городу, сгущаясь в узких переулках и под арками ворот. Мое окно высоко. С высоты я вижу дома, дома, дома, и в каждом доме, сколько видит глаз, светлыми четырехугольниками обозначаются окна, с каждой минутой все больше освещенных окон. Город переходит на домашний, на вечерний ритм, он переводит дух, он глубоко и успокоенно дышит после дневного напряжения. Родной мой город, исхоженный вдоль и поперек, мое пристрастие, моя судьба! Иногда мне кажется, что в этом городе я своя, куда бы ни зашла, что в его домах нет для меня секретов. Разве я не пережила вместе с городом все, что выпало ему пережить за четыре с лишним десятилетия? И в пору самой лютой беды — разве не знала, какими помыслами и чувствами держатся мои сограждане? Разве мы не одно целое? С девчоночьих лет я знала твои фабрики и заводы, мой город, приглядывалась к твоим людям и писала о них как умела. Видела твоих людей работающими и думающими, идущими на подвиг и упрямо сопротивляющимися смерти, гневными и торжествующими. Я писала о них просто — и это была правда. Писала о них высокими словами — и это тоже была правда, ни об одном таком слове не жалею. Я старалась предугадать их поступки — и угадывала. Иной раз хвастала ими и своей причастностью к ним — и не стыжусь.
Отчего же меня охватывает такое беспокойство и неуверенность, и жажда еще не найденных слов, и трепет перед неведомым, когда я сижу за своим рабочим столом, а потом вскакиваю, мотаюсь из угла в угол, застываю у окна — и вижу дома, дома, дома…
Днем они маловыразительны и скрытны. Какие взрывы страстей, какую семейную бестолочь, какие взлеты мыслей, чью беду или удачу они укрывают молчаливыми фасадами и блеском бездушных стекол? Но вот смеркается — и в тысячах окон загораются лампы: обнаженно яркие или упрятанные под абажуры, одиночные или собранные в созвездия под потолком, скромные настольные — четкий круг зеленоватого света, причудницы-модерняги об одной ноге, разбрасывающие многоцветные блики то вверх, то вниз, то вбок… Мелькают размытые расстоянием силуэты, иногда видны склоненные над работой головы, и больше всего замечаются руки — пишущие или шьющие, ласкающие, отдыхающие, наводящие порядок, нервные или спокойные, ленивые или деятельные… У человеческих рук даже издали есть определенность характера и действия.
Я не подсматриваю, нет. Я вхожу в чье-то существование как в кино, где по облику, по жесту домысливаешь целую жизнь и на полтора часа входишь в мир отношений и обстоятельств, далеких от тебя еще несколько минут назад.
Ряды светящихся окон — ряды вопросов, где ответы дают только картины счастья, — счастье наглядней. Темные окна загадочны: кто, почему, надолго ли ушел или уехал? А может быть, спит? Или мучается бессонницей? Или бодрствует в темноте от избытка мечтаний, от тоски, а может быть — чтобы остаться наедине с самим собой?..
Уплывающие в глубь улиц окна почему-то всегда напоминают мне одно и то же — Новороссийск, где совсем юной я провела несколько вечерних часов. Лето. Теплынь. Черная вода бухты повторяет все береговые огни. Набережная полна народу — прогуливаются, толпятся у ларьков с напитками и фруктами, пьют и закусывают, собираются стайками, отделяются парами, где-то поют «Джим, подшкипер с английской шхуны», из открытого окна рвется «Карамболина», многоголосый шум перекатывается по набережной и выплескивается наверх по улочкам, всползающим в гору, а над городом деловые цепочки фонарей всползают еще выше, к цементным карьерам. Очень заметно, что бухта — это дно большой чаши, чьи крутые откосы обламываются у самых молов, ограждающих бухту, круговая линия прерывается лишь в одном месте, между двумя молами, за которыми — море, невидимое во мраке ночи, но ощущаемое по веющей оттуда прохладе, по запаху водорослей и соли, по мерному движению воды. И вдруг в черноте за молами возникает сияние — белый пароход входит в бухту, его палуба залита праздничным светом, по его округлому борту, как двойное ожерелье, светятся все до одного иллюминаторы. Разом обрывается и песня о подшкипере, и заклинание Карамболины, и многоголосье толпы — вместе с белым пароходом в бухту вплывает музыка, музыкой там ведает лирик, звучит один из ноктюрнов Шопена. Под небом в огромных звездах, на черной воде, повторяющей все огни, очень хороши и белый пароход, и Шопен, и необременительное мое одиночество в незнакомом порту. Каждой клеточкой своего существа я впитываю прелесть этого кусочка жизни, прекрасной жизни, которой так много впереди, которая так много и щедро сулит мне… А двойное ожерелье сверкающих бусин уже распалось, пассажиры покинули каюты, заполонили палубу, и только успел пароход ошвартоваться, только перекинули на причал сходни — вся эта легкомысленная толпа устремилась на набережную, смешалась с местной, осадила ларьки, загомонила, заметалась — отдыхающий, любопытный курортный люд. Лишь несколько светящихся кружков осталось на борту — кто пренебрег стоянкой? Кому там, в каютах, так скучно, что и выходить не хочется, или так хорошо, что ничего иного не нужно?.. А по опустевшей палубе кругами вышагивает человек. Воротник поднят, голова втянута в плечи, руки вдвинуты в карманы плаща — ходит и ходит, не поднимая головы, может, и не взглянул на город, такой красивый в вечернем убранстве, может, и Шопена не слышит?.. И еще человек одиноко стоит на корме — женщина. Издали не разглядеть, молода ли, хороша ли собой. Легкий белый шарф вьется вокруг нее, а она стоит неподвижно, лицом к набережной, все видит и слышит, но невесело ей, ох невесело, и что-то важнейшее не решается и не отпускает…
Почему впечатался в память именно тот вечер, и свет, который так и не погас в нескольких каютах, и две фигуры на опустевшей палубе? Тогда впервые мою беспечную душу поразила мысль о неохватности множества человеческих жизней, которые проплывают, проплывают мимо меня, и острота все оттеснившего желания — заглянуть в каждую из них, и сказать что-то обнадеживающее вон тому нахохленному угрюмцу, и отыскать недающееся решение женщине…





