Читаем В сторону света онлайн бесплатно
В сторону света
«Денис Рябцев работает в сложном жанре — новелле. Великий И. В. Гете специально написал произведение, которое озаглавил "Новелла", в котором он, по собственному признанию, хотел дать образец именно новеллы как "неслыханного происшествия", в отличие от рассказа. По-своему идет к философскому осмыслению русского сегодняшнего бытия в этом русле и Денис Рябцев. Я считаю, что истинная литература должна воспитывать удивляя. Новеллы Дениса Рябцева удивляют. Пожелаем ему удачи и трудолюбия в капризном мире Великого Слова».Лев Бураков, председатель Союза литераторов Оренбуржья.
Серия: Литературная премия «Электронная буква»
Поэзия / Проза / Самиздат, сетевая литература / Проза прочееСтранное дело — память. Что-то укладывается в её копилку на самом заметном месте, а что-то прячется глубоко, в потаённой глубине. И только чудо способно оживить нечто забытое, какая-то случайная деталь, случайное фото.
Оренбург. Награда моя и грусть! Здесь, где стоит ныне гордо Пётр, мы когда-то тащили с другом бредень, сбежав из школы на рыбалку. А за десятки лет до меня — маленький Лёва Бураков: «Уходили с Урала до того, как садилось солнце. Боялись возвращения лихорадки. Она и так истерзала нас. На дворе жарища, а тебя бьёт будто током, на койке чуть ли не на метр подскакиваешь, а зубы лязгают так, что на соседней улице слышно. Малярия пришла вместе с войною. Озера заливали нефтью — это чтобы комарьё извести. В школе насильно давали противный зелёный акрихин. Но малярия не сдавалась. Притихнет, а сырым вечером вдруг ка-ак схватит!» (Л. А. Бураков. «Фантик от счастливого детства». Повесть).
За воспоминаниями о школьных походах на Урал листаю подборку фотографий об Оренбурге дальше. Цветные, художественные, исполненные на современной технике. Разве мы, мальчишки, могли мечтать о таком качестве? Мой первый фотоаппарат подарил мне дед. Это была плёночная «Вилия-авто», подобранная женской резинкой от волос, чтобы крышка самопроизвольно не открывалась. И резинка встаёт перед глазами, вырезанная из велосипедной камеры — неаккуратная, с пляшущими краями. Первая попытка самостоятельно проявить плёнку увенчалась полным фиаско. Весь негатив, самопроизвольным способом слетевший со спирали, попросту слипся в проявителе и фиксаже. Отец открыл бачок первым, посмотрел, вздохнул и изрёк: «Бракодел».
Мой дядька испытывал много насмешек в свой адрес, так как работал в советской милиции. Стандартные шутки про то, что в каждой семье не без урода, он вынудил себя научиться пропускать мимо ушей. Тучный, тяжёлый, дядька мог у всех на глазах поглотить огромный таз пельменей. Но при этой гастрономической страсти он просто люто и паталогически ненавидел лук. Бывало, когда хотелось, чтобы еды досталось вдоволь семье, мы нарочно сливали ему, что «бабушка втихаря сунула в фарш три луковицы». Подобного было достаточно, чтобы родственник к прекрасной еде не проявлял никакого интереса, а мы сами наедались от пуза.
В памяти возникает салон автомобиля «Победа». Сижу ребёнком на заднем диване машины и придерживаю руками две фляги с помоями. За рулём отец. Везём корм поросятам, которых завели у бабушки в частном дворе. Свиньи — животные смышлёные, прекрасно дрессируются. Весь околоток любил наших хрюшек, которые на бис с удовольствием исполняли весь собачий набор от «сидеть» до «апорт». Вот и возили мы нашим импровизированным циркачам корм из ближайшего детского сада — всё, чем привередничали тамошние дети.
Едем. Во флягах мерно плещется сносное пойло, ударяя кусками размокшего хлеба о стенки. Смотрим, наш дядька стоит у дороги — автобуса ждёт. Грех не подбросить. Садится на переднее сиденье возле отца, а я ему с ходу:
— А вы, наверное, помои есть не будете?
А он машинально:
— Почему?
— Да они с луком, — отвечаю.
Надо сказать, что отец едва удержал руль — нас обоих одинаково трясло от смеха.
В начале девяностых стало совсем плохо с реактивами для фотографий. Мы каким-то чудесным образом раздобыли телефон человека, способного продать трёхсотметровые бобины с военной фотоплёнкой. Скинулись, купили. Доставали с большим трудом порошки: фенидон и гидрохинон. На аптекарских весах по особым рецептам вывешивали зелья — готовили мягкие, контрастные проявители.
Зарядить с бобины кассеты на 36 кадров было особым мастерством. Полная темнота. Засветить разом всю плёнку — дело нехитрое, но смертельно нежелательное. По правую руку в ряд — катушки, бобина — на коленях, ножницы — под коленом. Всё на ощупь. Прильнёшь языком к краю ленты — прилипает к языку. Ага, понятно! Это сторона внутренняя — ракорд надо этой стороной ставить. Руками берёшь плёнку только за края перфорации, иначе отпечатаешь пальцы на изображениях. Режешь в темноте, потами исходишь.
И прятали друг от друга «кровянку», когда у коллег депрессии случались. «Красная кровяная соль» — это порошок, используемый для осветления негативов или отпечатков. Содержала цианистый калий. Поэтому иногда прятали от греха.
Как много может подарить хороший снимок: и радости, и сентиментальной грусти. Спасибо каждому, кто снимает. Спасибо тем, кто любит и дорожит фотографией!
«Оренбург — совсем европейский город, и притом премилый, даже красивый, — отмечал Владимир Кигн-Дедлов. — Лучшая его часть вся застроена приветливыми каменными домами в два и три этажа. Много казённых зданий. Два корпуса, институт, больницы, присутственные места таковы, что их не совестно было бы поместить и в Петербург… Громадные гостиные дворы, где самое настоящее купечество торгует какими угодно товарами: от подержанной мебели до шёлков и бархатов. Несколько типографий, местная газета, афиши, объявляющие о приезде оперной труппы, которая оказалась вполне приличной, — чего же вам ещё!.. Я сразу воспрял духом и принялся усиленно знакомиться с Оренбургом. Чем больше я знакомился с ним, тем больше он мне нравился. Азиатские его черты, которые до того наводили на меня уныние, теперь только прибавляли прелести и новизны».
Опять дождик. Старая плотинка, не успев просохнуть после вчерашнего ливня, впитывает новые струи. Чёртова слякоть! Хлюпанье под ногами раздражает слух. Вот обидно: вчера только прикрепил новые погоны на рубаху. Теперь их покорёжит от влаги, и они потеряют весь свой крутой вид.
— Пароль? — доносится из-за двери.
— Замена, сколько ног тебе выдернуть? — почти кричит в закрытую дверь Фикса.
Скрипя, металлическая калитка открывается.
— Как дела, замена?.. в целом?.. — переступив порог, спрашивает Фикса, умудряясь правой рукой сжимать трудовую Володину руку, а левой стряхивать воду с промокшей фуражки.
— Служу, — отвечает молодой и смеётся.
— Замена, я очень злой и голодный, — грубо заявляет дембель.
— Сейчас разогрею фламинго под ананасовым пюре…
— А я ещё промок! — почти кричит Фикса, приблизив своё лицо к лицу Вовы.
Последний, растерявшись, переминается с ноги на ногу. Старый мгновение наслаждается сконфуженностью молодого и, по-доброму рассмеявшись, добавляет:
— Служи…
Сержант, распевая что-то про «губ твоих холод», вваливается в бойлерную.
— Что, Фикса, скоро задница станет квадратной?
Сергей отрывает глаза от книжки.
— Толстый, ты меня достал.
Андрей хватает книгу и отгибает титульную страницу.
— «За-писки сле-дователя», — по слогам читает он. — Интересная?
— Дерьмо! — отвечает Фикса.
— А Хемингуэя прочёл?
— Угу.
— Тоже дерьмо?
— Конечно, только более высокохудожественное, — дембель опять опускает глаза в книгу.
— Я хотел поговорить с тобой. Ты замену свою совсем достал, Фикса.
— Злее будут.
— Дурак ты. Я вот сержант, а такого себе не позволяю. Ты заставлял Вовку выучить наизусть «Старика и море»?
— И что?.. Это же классика, баран. Нобелевская премия. Весь мир читает. Кому будет хуже, если замена этот текст будет наизусть знать?
— Уставы пусть лучше учит. Не забивай ему голову ерундой. Ты только лишнюю боль человеку причиняешь.
Фикса вскочил на ноги и заорал сержанту в лицо:
— Да что ты знаешь о боли? Ты же дальше своего носа не видишь. Тебя только тряпки интересуют, во что бы упрятать свой жирный мамон, когда на ДМБ пойдёшь. О чём ты вообще можешь знать?
Андрею стало плохо после ужина. Его лицо, и без того вечно красное, налилось каким-то багровым соком. Он свалился в форме на свою койку и застонал. Через час с трудом перебрался на табурет перед телевизором. Казарма молча смотрела на его муки не в силах облегчить страдания.
— Надо в госпиталь, — компетентно определил Фикса, — замена, кто свободен? Бегом в автопарк за машиной! Или сам дойдёшь, Андрей?
— Я сам не дойду, — процедил сержант. — Очень живот болит. Вот… А ты, жук упрямый, говорил, мол, что я не знаю боли.
— Это не боль, это неудобная тяжесть в брюхе. Не дрейфь, сейчас подгоним машину, отвезём, кишки тебе прочистят, и будешь бегать, как новенький. Только не подыхай раньше времени. И хватит тоску нагонять, ладно?
Сержанта взяли под руки и помогли спуститься к подъезду, где уже стоял, отплёвывая едкий дым, старый уазик комдива. На казарму снизошёл сон, но Фикса не мог найти себе места. Нет, это не было переживание за Андрея. Это была тоска по неосязаемому, нематериальному. Приступ, согнувший сержанта, вдруг неожиданно поразил старого — а жизнь-то хрупкая штука.
Фикса достал из тумбочки лист бумаги и стержень. Долго смотрел на белый прямоугольник, затем начал чертить фигурки. Неожиданно на листе появилась строчка, написанная неряшливыми, острыми буковками: «Сколько буду я пахнуть ваксой…» Далее прилепилась вторая строка, ещё более безобразная каллиграфически, третья, пятая…
Светало. Фикса подошёл к окну, открыл старую скрипучую раму. Свежий ветер приятно дунул в лицо и позвал за собой.
Фикса не спеша, будто во сне, взгромоздился на подоконник и, оттолкнувшись ногами, вылетел вон. Он мог сразу полететь домой, но неожиданно решил не спешить. Сильный ветер сдувал дембеля в сторону леса, но солдат одним лишь усилием воли разворачивал тело в сторону стихии. Неожиданно ветер умолк, и Фикса почувствовал себя свободным. Он кружил над казармой, подобно мотыльку, стремящемуся загасить пламя электрической лампы. В глазах срочника горел металл, кожа плавно обрастала огромными шипами.
— Я птица! — орал безумец, и снова поднимался ветер. Его порыв срывал шифер с убогого строения. Здание медленно разваливалось по кирпичику.
Внезапно из хаоса пыли и почти материального рёва выпорхнул сержант. Его маленькие крылышки еле тянули тучное тело.
— Вот видишь: чем меньше боль, тем меньше крылья! — ревел Фикса.
— Ну зачем ты это устроил? Я так хотел выспаться.
— Сейчас не время! — голос старого утраивали молнии, он был великолепен в своей одержимости.
Сержант опять нырнул в хаос, но через минуту появился с чемоданом.
— Я, Серёжа, лечу домой. А ты плохо кончишь, ты всегда был идиотом.
Фикса совсем выбился из сил. Вены на шее вздулись.
Подул северный ветер, и солдат понял, что нужно решаться.
Турбодвигатель сердца взрывается от усилия воли — вперёд! В небе завертелась огромная бетономешалка. Фикса в битве со стихией теряет уши и голову, ноги и туловище. Сергея нет, осталась лишь арматура из крыльев, глотки и сердца. Он парит и видит, как тщетно пытается оторваться от земли его пурпурный от страха командир.
— А! — кричит глотка с крыльями. — Это ты говорил про боль? Я всё это устроил для тебя! Наслаждайся!
Фикса уже не видит, ибо у него нет глаз, но он чувствует…
Это было в то время, когда «вау» и «упс» в России почти уже вытеснили «ого» и «ой». Цивилизация, разменявшая третье тысячелетие, поменявшая Пушкина на Донцову, придумала слова «зво́нят» и «ло́жут». И недалёк час, когда закопают последних, кто помнит наверняка, как это по-русски…
Отошедшее от либеральных ценностей, успокоенное и жующее, общество пропитывалось идеями жизни по кредитам, тупо стремясь к обыденной стабильности и благополучию.
— Да кто попрёт-то? Китайцы? — размахивал пивным стаканом слесарь Юрий. Он только что закончил рабочий день в автомастерской и перешёл через дорогу глотнуть пенного напитка. Худой, морщинистый — по его лицу, видимо, катались танки. Но глаза, почти детские, сохранили какой-то искристый цвет молодости, россыпь костров юности. А может, это сделал своё дело отблеск неоновой вывески на пивной.
За одним столиком со слесарем сидел директор мелкой рекламной фирмы и щёлкал фисташки, тщательно обсасывая солёные скорлупки. Директор был моложе, но макушку его уже тронула залысина. Дорогой костюм и галстук, итальянская сорочка и лакированные туфли очень не вязались с антуражем придорожного дешёвого кафе. Кареглазый, вдумчивый, он смотрел на Юрия, будто зритель в театре: отстранённо, но с интересом.
— Я тебя спрашиваю, Максим.
Слесарь привстал с пластикового стула и протянул свой стакан директору, для того чтобы чокнуться:
— Давай за Россию?
— Давай, — вяло ответил рекламист, поднимая бутылку.
— Дзинь, — озвучил удар кубков слесарь. — Никто на нас не замахнётся теперь. Россия, сам знаешь!
— Нет, — Максим оживился, — Юра, я же тебе об ощущениях своих говорю. Война скоро. Понимаешь? Вот, может, этот прекрасный летний вечер, когда мы с тобой пьём пиво, последний. А завтра — бух! И всё!
— Что? — испуганно переспросил слесарь.
— Всё, — Максим раскусил орех и тщательно прожевал ядрышко. Он продолжал следить за реакцией случайного собеседника. — Окопы, Юра. Взрывы. Что там ещё бывает? Ты сам-то никогда не воевал?
— Нет, — слесарь опешил.





