Читаем В окопах Сталинграда онлайн бесплатно
В окопах Сталинграда
Повесть «В окопах Сталинграда», удостоенная Сталинской премии в 1946 г., — первое напечатанное (если не считать газетных очерков и статей) художественное произведение Некрасова.
Серия: Библиотека избранных произведений советской литературы. 1917-1947
Проза / Проза о войнеПриказ об отступлении приходит совершенно неожиданно. Только вчера из штаба дивизии прислали развернутый план оборонительных работ — вторые рубежи, ремонт дорог, мостики. Затребовали у меня трех саперов для оборудования дивизионного клуба. Утром звонили из штаба дивизии — приготовиться к встрече фронтового ансамбля песни и пляски. Что может быть спокойнее? Мы с Игорем специально даже побрились, постриглись, вымыли головы, а заодно постирали трусы и майки. В ожидании, пока они высохнут, лежали на берегу мелкой речушки, наблюдая за моими саперами, мастерившими плотики для разведчиков.
Лежали, курили, били друг у друга на спинах жирных, медлительных оводов и смотрели, как мой помкомвзвод, сверкая белым задом и черными пятками, кувыркается в воде, пробуя устойчивость плотика.
Тут-то и является связной штаба — Лазаренко. Я еще издали замечаю его. Придерживая рукой хлопающую по спине винтовку, он рысцой бежит через огороды, и по этой рыси я сразу понимаю, что пахнет уже не концертом. Опять, должно быть, какой-нибудь поверяющий из армии или фронта… Опять тащись на передовую, показывай оборону, выслушивай замечания. И за все инженер отдувайся. Пропала ночь.
Хуже нет лежать в обороне. Каждую ночь — поверяющий. И у каждого свой вкус. Тому — окопы слишком узки, раненых трудно носить, пулеметы таскать. Тому — слишком широки, осколком заденет. Третьему — бруствера низки, — надо ноль сорок, а у вас, видите, и двадцати нет. Четвертый приказывает» совсем их срыть: демаскируют. Вот и угоди всем. А дивизионный инженер и бровью не поводит. За две недели один раз только был и то галопом пробежал по передовой, ничего толком не сказал. А мне каждый раз все заново начинай и выслушивай, руки по швам, нотации командира полка: «Когда же вы, уважаемый товарищ инженер, научитесь по-человечески окопы копать…»
Лазаренко перепрыгивает через забор.
— Ну? В чем дело?
— Начальник штаба до себя кличуть, — сияет он многозубым ртом, вытирая пилоткой взмокший лоб.
— Кого? Меня?
— I вас i начх!ма. Шоб через пять минут були, сказав.
Нет. Значит, не поверяющий…
— А в чем дело? Не знаешь?
— A 6ic його знае. — Лазаренко пожимает пропотевшими плечами. — Xi6a зрозумiешь… Bcix связных розшнали. Каштан як раз спаты лягли, а тут офщер связь.
Приходится натягивать еще сырые трусы и майки и итти в штаб. Командиров взводов тоже вызывают…
Максимова — начальника штаба — нет. Он у командира полка. У штабной землянки командиры спецподразделений, штабники. Из комбатов только Сергиенко — командир третьего батальона. Никто ничего толком не знает. Офицер связи — долговязый лейтенант Зверев — возится с седлом, сопит, чертыхается, никак не может затянуть подпруги. «Штадив грузится. Вот и все…» — Больше он ничего не знает.
Сергиенко лежит на животе, стругает какую-то щепочку. Как всегда, ворчит.
— Только дезокамеру наладили, а тут срывайся к дьяволу. Жизнь солдатская, будь она проклята! Скребутся бойцы до крови. Никак не выведешь.
Белобрысый, с водянистыми глазами Самусев — командир ПТР — презрительно улыбается.
— Что дезокамера! У меня половина людей с такими вот спинами лежит. После прививки. Чуть не по стакану всадили чего-то. Кряхтят, охают.
Сергиенко вздыхает.
— А может, на переформировку, а?
— Обязательно, — криво улыбается Гоглидзе, разведчик. — Позавчера Севастополь сдали, а он формироваться собрался. Ждут тебя в Ташкенте, не дождутся.
На севере все грохочет. Над горизонтом, далеко-далеко, прерывисто урча, все туда же на север плывут. не. мецкие бомбардировщики.
— На Валуйки прут, сволочи… — Самусев всердцах сплевывает. — Шестнадцать штук.
— Накрылись, говорят, уже Валуйки, — заявляет Гоглидзе, — он всегда все знает.
— Кто это — «говорят»?
— В восемьсот пятьдесят втором вчера слышал.
— Много они знают.
— Много или мало, а говорят.
Самусев вздыхает, переворачивается на спину.
— А в общем, зря землянку ты себе рыл, разведчик. Фрицу на память оставишь.
Гоглидзе смеется.
— Верная примета. Точно. Как вырою — так и в поход. Третий уже раз рою, а ни разу переночевать не удалось.
Из Майоровой землянки вылезает Максимов. Прямыми, точно на параде, шагами подходит к нам. По этой походке его можно узнать за километр. Он явно не в духе. У Игоря, оказывается, расстегнуты гимнастерка и карман. У Гоглидзе нехватает одного кубика. Сколько раз нужно об этом напоминать? Спрашивает, кого нет налицо. Нет двух комбатов и начальника связи: вызвали еще вчера в штаб дивизии.
Больше ни о чем не спрашивает, садится на краю траншеи. Подтянутый, сухой, как всегда застегнутый на все пуговицы. Попыхивает трубкой с головой Мефистофеля. На нас не смотрит.
С его приходом все умолкают. Чтоб не казаться праздными, — инстинктивное желание в присутствии начальника штаба выглядеть занятыми, — роются в планшетках, что-то ищут в карманах.
Над горизонтом проплывает вторая партия немецких бомбардировщиков.
Приходят комбаты — коренастый, похожий на породистого бульдога, немолодой уже Каппель — комбат-два, и лихой, с золотым чубом и залихватски сдвинутой на левую бровь пилоткой, командир первого батальона Ширяев. В полку его называют Кузьма Крючков.
Оба козыряют. Каппель по-граждански — полусогнутой ладонью вперед. Ширяев — с особым, кадровофронтовым фасоном: разворачивая пальцы кулака у самой пилотки при последних словах доклада.
Максимов встает. Мы — тоже.
— Карты у всех есть? — Голос у него резкий, неприятный. Трубка погасла, но он продолжает машинально попыхивать. — Попрошу вынуть.
Мы вынимаем. Максимов разворачивает свою мятую, замусоленную пятиверстку. Жирная красная линия ползет через всю карту слева направо, с запада на восток.
— Записывайте маршрут.
Записываем. Маршрут большой — километров на сто. Конечный пункт — Ново-Беленькая. Там должны сосредоточиться через шестьдесят часов, то есть через двое с половиной суток.
Максимов выбивает о каблук трубку, ковыряет в ней веточкой, опять набивает табаком.
— Ясна картина?
Никто не отвечает.
— По-моему, ясна. Выступаем в двадцать три ноль ноль. Первый переход — тридцать шесть километров. Дневка в Верхней Дуванке. Итти будем, конечно, с дозорами и охранением. Порядок движения узнаете через десять минут у Корсакова. Он сейчас составляет.
Каждое слово у Максимова отточено. Он был бы неплохим диктором.
— Первый батальон остается на месте. Понятно? Будет прикрывать. Предупреждаю — поднять надо все. И чтоб никаких отстающих. Переход большой. Просмотрите обувь, портянки…
Придерживая трубку тонкими, бледными пальцами, он выпускает короткие, энергичные струйки дыма. Прищурившись, смотрит на Ширяева.
— У тебя что есть, комбат?
Ширяев одергивает гимнастерку.
— Активных штыков — двадцать семь. А всего с ездовыми и больными — человек сорок пять.
— Вооружение?
— Два максима. Дегтяревых — три. Минометов восьмидесятидвух — два.
— А мин?
— Штук сто.
— А пятидесяти?
— Ни одной. И патронов мало. По две ленты на станковый и дисков по пять-шесть на ручной.
Ширяев говорит спокойно, не торопясь. Чувствуется, что волнуется, но старается скрыть волнение. На него приятно смотреть. Подтянутый ремень. Плечи развернуты. Крепкие икры. Руки по швам, слегка сжаты в кулаки. Из-за расстегнутого воротника выглядывает голубой треугольник майки. Странно, что Максимов не делает ему замечания.
— Та-ак… — Максимов, старательно сложив, прячет карту в планшетку. — Ясно… С тобой останется Керженцев, инженер. Понятно? Продержитесь два дня. Восьмого, с наступлением темноты, начнете отход.
— По тому же маршруту? — сдержанно спрашивает Ширяев. Он не сводит глаз с Максимова.
— По тому же. Если нас не застанете… Ну, сам знаешь, что тогда… Все!
Ширяев понимающе наклоняет голову. Все молчат. Кто-то, кажется Каппель, прерывисто вздыхает.
— Я сказал — все! — Максимов круто поворачивается в его сторону. — По местам!
— Людей сейчас снимать? — тихо спрашивает близорукий, похожий на ученого, комбат-три.
Лицо Максимова краснеет.
— Вы понимаете, где находитесь? Хотите, чтобы всех людей перебило? Нужно же, в конце концов, голову иметь на плечах.
Все встают, отряхивая песок и траву.
— А вы ко мне зайдите.
Это относится ко мне и Ширяеву.
В блиндаже тесно и сыро, пахнет землей. На столе лежат схемы нашей обороны — моя работа. Все утро я их обрабатывал — торопился с отправкой в штадив. Срок был к двадцати ноль ноль.
Максимов аккуратно складывает листочки, подгоняет уголки, разрывает крест-накрест, клочки поджигает коптилкой. Бумага съеживается, шевелится, чернеет.
— Немец к Воронежу подошел, — говорит он глухо, растирая носком сапога черный хрупкий пепел. — Вчера вечером.
Мы молчим.
Максимов вытягивает из-под стола алюминиевую фляжку, обшитую сукном, с привинчивающейся кружкой. Поочередно пьем из этой кружки. Самогон крепкий — градусов на шестьдесят. Спирает в горле. Закусываем соленым огурцом, потом выпиваем еще по одной.
Максимов долго трет двумя пальцами переносицу.
— Ты отступал в сорок первом, Ширяев?
— Отступал. От самой границы.
— От самой границы… А ты, Керженцев?
— Нет. В запасном был.
Максимов с рассеянным видом жует огурец.
— Дело дрянь, в общем. «Колечка» нам не миновать. — Прямо в упор смотрит Ширяеву в глаза. — Береги патроны… Будешь здесь сидеть эти два дня — много не стреляй. Так, для виду только. И в бой не вступай. Нас ищи. Где-нибудь да будем. Не в Ново-Беленькой, так рядом. Но помни, — и ты тоже, Керженцев, — он строго глядит на меня, — до восьмого ни с места. Понятно? Хоть бы земля под вами провалилась. Майор так и сказал: «Оставь Ширяева, а в помощь Керженцева ему дай». Эго что-нибудь да значит… Да! С обозами ты как решил?
Ширяев улыбается.
— А ну их к чорту, эти обозы! Забирайте! Три повозки только оставлю для боеприпасов. И то много…
— Ладно. Заберем.
В землянку заглядывает штабной писарь — рыхлый, круглолицый сержант. Спрашивает, как быть с зеленым ящиком — везти или сжигать?
— Сжигай к аллаху! Полгода возим за собой это барахло. Сжигай!
Писарь уходит.
— Вы в сны верите, Керженцев? — спрашивает вдруг Максимов, почему-то обращаясь на «вы», хотя обычно называет меня, как и всех, на «ты». Не дожидаясь ответа, добавляет: — У меня сегодня во сне два передних зуба выпали.
Ширяев смеется. У него плотные, в линеечку, зубы.
— Бабы говорят, близкий кто-то умрет.
— Близкий? — Максимов рисует что-то кудрявое на обрывке газеты. — А вы женаты?
— Нет, — почти в один голос отвечаем мы.
— Напрасно. Я вот тоже не женат, а теперь жалею. Жена необходима. Как воздух необходима. Именно теперь…
Кудрявое превращается в женскую головку. Длинные ресницы, ротик, похожий на сердечко. Над левой бровью — родинка.
— Вы не москвич, Керженцев?
— Нет, а что?
— Да так… Знакомая у меня была до войны, Керженцева Зинаида Николаевна. Не родственница?
— Нет, у меня в Москве никого нет.
Максимов ходит по землянке взад и вперед. Землянка низкая, ходить приходится нагнув голову. У меня такое впечатление, что ему хочется что-то рассказать, но он или стесняется, или не решается.
Ширяев взглядывает на часы. Максимов замечает, останавливается.
— Да-да. Идите, времени мало.
Мы выходим из землянки. Он выходит вслед за нами. Канонады не слышно. Только лягушки квакают.
Несколько минут стоим, прислушиваясь к лягушкам. Тени от сосен доходят почти до самой землянки. Две мины, одна за другой, со свистом пролетают над нами и разрываются где-то далеко позади. Батальонные, повидимому. Ширяев ухмыляется.
— Все по круглой роще жарит. А батареи уже три дня как там нет.
Мы прислушиваемся. Больше мин нет.
— Ну, идите, — говорит Максимов. — Смотрите же.
Он крепко пожимает нам руки. Делает движение, будто хочет обнять, но не обнимает, а только пожимает руки. У него очень крепкие рукопожатие.
— Патроны береги, Ширяев, не транжирь.
— Есть, товарищ капитан!
— Смотри же, — и он уходит твердой, прямой походкой к кустам, где мелькают связисты, сматывающие связь.
С Ширяевым уславливаемся — я приду к нему часа через полтора-два, когда улажу свои дела.
Не везет нашему полку. Каких-нибудь несчастных полтора месяца, воюем, а вот уже нет ни людей, ни пушек. По два-три пулемета на батальон. И ведь совсем недавно в бой вступили — двадцатого мая, под Терновой, у Харькова. Прямо — с хода. Необстрелянных, впервые попавших на фронт, нас перебрасывали с места на место, клали в оборону, снимали, передвигали, опять клали в оборону. Это было в период весеннего харьковского наступления. Мы терялись, путались, путали других, никак не могли привыкнуть к бомбежке. Одним словом, пользы принесли мало.
Перекинули нас южнее, в район Булацеловки, около Купянска. Пролежали и там недельки две. Копали эскарпы, контр-эскарпы, минировали, строили дзоты. А потом немцы перешли в наступление. Пустили танков видимо-невидимо, забросали бомбами. Мы совсем растерялись, дрогнули, начали пятиться. Короче говоря, нас вывели из боя, заменили гвардейцами и отправили в Купянск. Там — опять дзоты, опять эскарпы и контр-эскарпы, до. тех пор, пока не подперли немцы. Мы не долго обороняли город — два дня. Пришел приказ отходить на левый берег. Взорвали железнодорожный и наплавной мосты и окопались в камышах на том берегу.
«Вот тут-то уже, — думалось нам, — долгонько пролежим. Чорта с два немца через Оскол пустим!»
А он только постреливал в нас из минометов. Мы отвечали. Вот и вся война. По утрам появлялась «рама» — двухфюзеляжный разведчик «Фокке-Вульф». Мы усиленно и всегда безрезультатно стреляли по нему из ручных пулеметов. Спокойно урча, проплывали куда-то в тыл косяки «юнкерсов».
Саперы мои копали блиндажи для штаба, деревенские девчата рыли второй рубеж вдоль Петропавловки. А мы — штабные командиры — составляли донесения, чертили схемы и время от времени ездили в штадив на инструктивные занятия.
— Жизнь текла спокойно и равномерно. Даже московская «Правда» стала до нас добираться. Потерь не было никаких.
И вдруг, как снег на голову, — приказ.
На войне никогда ничего не знаешь, кроме того, что у тебя под самым носом творится. Не стреляет в тебя немец — и тебе кажется, что во всем мире тишь и гладь; начнет бомбить — и ты уже уверен, что весь фронт от Балтийского до Черного задвигался. Вот и сейчас так. Разнежились на берегу сонного, погрязшего в камышах Оскола и в ус не дули — сдержали, мол, фрица… Громыхает там, на севере, — ну и пусть громыхает, на то и война.
И вот, как гром среди чистого неба, — в двадцать три ноль ноль шагом марш…
И без боя, главное, что без боя. У Булацеловки тоже пришлось оставлять насиженные окопы, но там хоть немцы заставили нас это сделать, а здесь? Только вчера мы с Ширяевым проверяли оборону. Честное слово, неплохая оборона! Даже командир дивизии похвалил за расстановку пулеметов и прислал инженера из 852-го и 854-го учиться, как мы дзоты под домами делаем.
Неужели немец так глубоко вклинился? Воронеж… Если он действительно туда прорвался, положение наше не совсем завидное… А, повидимому, прорвался, — иначе не отводили бы без боя, да еще с такого рубежа, как Оскол. А до Дона, кажется, никаких рек на нашем участке нет. Неужели на Дон уходить будем?





