Читаем Уезжают навсегда онлайн бесплатно


Уезжают навсегда

Эта книга — дитя войны. Она писалась на войне, она сформировалась на войне, она издалась на войне. И речь в ней идёт, понятное дело, о войне. И о любви.

Анна Петровна Долгарева

Поэзия

Анна Долгарева

УЕЗЖАЮТ НАВСЕГДА

Эта книга — дитя войны. Она писалась на войне, она сформировалась на войне, она издалась на войне. И речь в ней идёт, понятное дело, о войне. И о любви.

Спасибо Захару Прилепину 

за возможность

издать эту книгу

ISBN 978-5-904933-02-9

© Долгарева А. П., 2016

Предисловие автора

Эта книга посвящается означенному любимому мужчине, Алексею Журавлеву, капитану Вооруженных сил Новороссии, командиру артиллерийской батареи и вообще самому лучшему, рыжему и хвостатому.

После его гибели я уехала на Донбасс и стала журналистом. Искала смерти — пока не нашла. Мины над головой свистели, было дело, но все мимо.

Вернуться с Донбасса я тоже пока не смогла. Война — отравленное серебро в крови.

Эта книга — про войну и про путь к свету.

Про то, как через кровь, боль, кромешное отчаяние выбираешься в то пространство, где есть только любовь и Бог.

Она состоит из трех частей. Первая, как несложно догадаться, о войне. Вторая — о любви. Третья, заключительная, — венок сонетов «Возрождение».

Песни войны и песни любви перекликаются, сплетаются в одну песню.

Эта песня о тебе, Журавлев. Мы еще встретимся.

Предисловие. 200 грамм в гильзе

На фоне тоскливых верлибристов и дамских штучек, вдруг явилось настоящее, мучительное, тревожащее. Бесстыдное, в каком-то смысле. Но это не бесстыдство нарцисса — такого добра нынче навалом, а бесстыдства горя.

То самое чувство с котором кричат: «Или, Или! Лама савафхани!»

Кто-то посетовал: ах, отчего вы обращаете на это внимание — это безыскусно, это просто тема такая, из-за темы эти стихи так действуют.

(Тема простая: женщина любила человека, человек поехал на Донбасс воевать, его там убили. Она поехала туда за ним. И осталась там: доделать за него, что он не успел).

Что ж, я отвечу: с точки зрения поэзии как таковой, у Долгаревой всё в порядке, она знает, что такое ритм и рифма, умеет этим пользоваться, и её заговаривающаяся речь — вовсе не признак дилетантства, но, напротив, признак отличного поэтического слуха.

Ближайшие родственники по ремеслу Анны Долгаревой — конечно же, и Анна Ахматова и Марина Цветаева. И Юлия Друнина. И более всего — Ольга Берггольц. С её умением простить то, что простить нельзя, с её таким слабым — и таким сильным голосом, с её порой нарочито неправильными рифмами, с её, наконец, спокойным, почти не декларируемым, но совершенно очевидным гражданским чувством, которого чураются и бегут нынешние сочинители и сочинительницы.

А то, что за этими стихами — ещё и жизнь стоит, жизнь и судьба, и ещё настоящий (а не расчёсанный самолично) кошмар — ну так извините. В русской поэзии это не возбранялось никогда. Напротив, чаще всего так и было.

Это у вас всё не настоящее, всё с подмигиванием, всё игра.

А тут люди живут и умирают. И умеют об этом рассказать.

Захар Прилепин

Часть 1. О войне

Ах, зеленое поле да небо синее, не вспахано поле и в нем никого. А у тети Надежды было два сына, не осталось ни одного. Первый пошёл под желто-блакитным флагом, второй под чёрным, красным и голубым. Ни один не вернулся живым.

На зелёных ветках перезревшие вишни, некому варенье из них варить. Все хотели быть счастливы, но не вышло, и не жизнь, а смерть научились дарить. Никакой победы, одна отсрочка. От жары истончившись, травы звенят. А у тети Надежды осталась дочка, нарожает новеньких пацанят. Нарожает в жаркое это немирье, тут попробуйте, уберегите. Мама с папой, для чего вы меня кормили, для чего рожали на гибель?

В городе, где не осталось и дома целого, где два года не прекращался бой, кто-то написал на асфальте мелом: «Бог — это любовь».

Как мы играли, не ведая, что творим,

как мы сочиняли, не ведая, что творим,

а теперь стоим перед ликом Твоим

посреди разрушенных городов,

небосвод широк, небосвод багров,

и стоим такие маленькие перед бу-ду-щим,

и, как новорожденные, пищим,

потому что это все мы тут наиграли,

а за нами не пришли, не убрали,

по попе не надавали, некому стало,

на кровати больше нет одеяла,

и стоишь тут в дыму, в мазуте и в сале:

это ж мы тут все наиграли,

я и Ванька из дома через дорогу,

да играли, вроде, совсем немного,

а у черных домов проломлены крыши,

и они дымят, и шныряют мыши

по развалам и, кажется, едят кого-то,

Ванька лег, не выпустив пулемета,

с вражеской нашивкою — как же мог,

надо маме его написать письмо.

И стоит Иван-дурак посреди войны,

и Ивасик-Телесик стоит посреди войны,

незасеянные степи обожжены,

города разрушены и черны.

Только в синем небе, большом и светлом,

бесконечно далеком от земли и смерти,

все летят гуси-лебеди,

белоснежны у них крыла,

и, как раньше, песня у них светла,

и ложится небесный пух

вместо зимних вьюг,

укрывает землю искромсанную твою.

Ничего не знаю про ваших

Полевых командиров

И президентов республик

На передовой до сих пор

Шаг в сторону — мины

И снайпера пули

Его звали Максим

И он был контрабандистом

Когда началась война

Ему было тридцать.

Меньше года

Он продержался

Недолго.

Под Чернухино

Он вывозил гражданских

Его накрыло осколком

Мне потом говорили тихо:

Вы не могли бы

О нем не писать?

Все-таки контрабандист

Бандитская морда

Позорит родину-мать

Ее звали Наташа

Она была из Лисичанска

Прикрывала отход сорока пацанов

Ей оторвало голову

Выстрел из танка

Они говорят о ней

Губы кривят

Чтобы не плакать снова

Она была повар и снайпер

У нее не было позывного

Ее звали Рая

Художник

Ей было семьдесят лет

Жарким августом

Перед всей деревней

В обед

Ее били двое

По почкам и по глазам

Черный и рыжий

Искавшие партизан

Она ослепла

Но все-таки выжила

Даже успела увидеть

На улице тело рыжего

...а с тем

Кто предатель

А кому давать ордена

Разбирайтесь пожалуйста

Как-нибудь без меня

Дело было в Киеве,

в четырнадцатом году.

Я приехала с рюкзаком,

в тельняшке и джинсах.

Он встретил меня на площади,

мы пошли в кабак.

Пили пиво и ели еду.

Говорили о жизни.

Это были ненужные слова,

неправильные были слова.

Он сказал, что не хочет совсем воевать.

Я сказала, что не хочу воевать.

Не то чтобы мы не любили риска,

но с детства учили нас не убить.

Спустя год

меня назовут террористкой,

но я по-прежнему умею только любить.

Я сказала, что пойду на войну тогда,

если сама она придет ко мне.

Возьмет за руку и скажет: «Я тут».

Он сказал, что слова — это дым и вода,

и что он пойдет, когда призовут.

Я допила и сказала, что ни черта не верю,

что сама убивать не буду,

что пойду в военкоры,

медсестры или связисты.

Не записывайте меня,

пожалуйста, в гуманисты,

феминисты, деисты или еще какие-то исты,

просто я скорее хил и саппорт,

чем артиллерия.

Мы ушли из кабака, мы нашли качели,

мокрая была от дождя земля.

Он сказал, что это не будет иметь значения,

если ему придется стрелять.

Что он выстрелит в меня,

как в любого другого,

потому что мы по разные стороны баррикад,

потому что это закон войны; никакое слово

не порушит его, закон этот древен и свят.

«Если, конечно, — добавил он, —

я смогу заставить себя стрелять».

Мы снова пили, до позднего, кажется, вечера,

обнимались и истину искали в вине.

Мы точно знали, что дружба —

это все-таки вечное, во всяком случае, пока мы не на войне.

«Это не мешает мне тебя напоить, —

сказал он, — пока мы не на войне».

Лучше бы война никогда не приходила ко мне.

Лучше бы мы умерли оба в то лето,

спокойно, во сне.

Все кончается этим:

девочка плачет на улице

и говорит:

«Я не просила его воевать».

Все кончается этим, и город над ней сутулится,

и далекие взрывы за родину-мать.

Все ведь кончится этим, девочки.

Будем плакать.

Будем плакать, и будем совсем не уметь смириться.

И дожди июльские будут вгрызаться в мякоть

нашей плоти

по обе две

стороны границы.

Будем плакать: «зачем вы нас, папа и мама, рожали»,

будем плакать: «зачем на мине он подорвался».

Нас за этим и создавали, и обжигали,

чтоб сейчас нам плакать открыто, вгрызаться в пальцы.

Будем плакать и злиться. Девочки, девушки, женщины,

будут нас осуждать — те, которые ходят строем

(погибают — строем); их больше нас или меньше,

эти девочки, эти мальчики, коим важно остаться героями,

умереть — героями.

Но останемся мы.

Эти женщины.

Девушки.

Девочки.

Отрицая смерть, не смиряясь с невыносимою,

будем плакать на улице, смерть отрицая; вечно

отвоевывая бессмертье своим любимым.

1.

друг мой, друг мой

(друже),

Когда вы развернете на нас оружие

(коли запалає сніг)

промедли пару мгновений

(помовч хвилину)

и вспомни меня

(звернися до мене),

и помни, что куда бы ты ни стрелял

(пам’ятай, коли будешь стріляти),

у тебя под прицелом будет моя земля

(перед тобою будуть зморщені хати),

у тебя под прицелом буду я — растрепанная,

с черным от боли лицом, как эта земля

(пам’ятай, моє сонце, коли ти стрілятимеш,

бо стрілятимеш в мене, куди б не стріляв).

потому что я — эта земля и ее терриконы,

и ее шахтеры, взявшиеся за оружие.

(пару хвилин зачекай,

а потім все одно,

все одно стрілятимеш в мене, друже).

2.

Потому что я — террикон, сосок на груди земли,

Потому что я — разбитый танк на дороге,

Потому что я — это яблони, что отцвели

и впустую роняли свой урожай под ноги.

Потому что я — этот тощий пацан с Донбасса,

с черенком от лопаты вышедший на автоматы

защищать свою землю от управленцев среднего класса,

защищать ее магию, правду и ароматы.

Потому что я — ребенок, живущий в подвале,

чтобы прятаться от обстрелов, и еще я другой ребенок,

тот, что спрашивал, куда, мол, руки девали

после того, как взрывом их оторвали,

и улыбки не было, и голосок был тонок.

Потому что я — старушка, идущая в церковь среди блокады,

где по-братски делится собранным с огорода.

Потому что все это я — эта жизнь после ада.

Потому что назад — ни секунды, ни метра, ни года.

Потому что я — израненная земля.

Так давай же, мой друг,

стреляй же по мне, стреляй

Мы думали, что живем в эпоху безволья,

что мы кто угодно — но никогда не солдаты.

Но потом наши братья взяли палки и колья

и вышли на автоматы.

Война выбирала нас. Мы были художники и поэты.

Мы не умели воевать, но быстро учились.

И нет у войны романтики, никакой романтики нету,

только ветра степного примесь

да горечь утрат. Мы стали злы и расколоты,

научились делать перевязки, вставать по тревоге,

и было сухое, безводное летнее золото,

и были истоптанные дороги.

И была дорога вперед — помалу, упрямо,

через снега, через жгучее злое солнце.

Эпоха выбрала нас. Не забывай меня, мама.

Я не знаю, кто вместо нас вернется.

В этом крае каждую безымянную реку

называли Черной. И человеку

выживать было сложно. Выжили полукровки,

привыкшие жить в болотах, у черной кромки

неба с болотом. Проросли цветами,

желтыми, безымянными; и кустами

с красной кожей, растущими у дорог.

Черные реки и черные нити отмеряли каждому срок.

Я иду к тебе через каждую черную реку

сквозь закрытые веки, вбирая мартовский снег,

собирая боль, что отмерена этому веку,

каждой бабе, потерявшей любимого на войне.

Я иду к тебе, истирая железные сапоги,

изгрызая железные караваи, и я сильней,

чем вот эта тьма, в которой не видно ни зги,

чем вот эта боль, где теряют любимейших на войне.

Я иду к тебе по желтым цветам да по черным рекам,

я вобрала всю боль, что отмерена человеку,

я иду по болотам да через степь и холмы,

набегает с юга солнце волной лучевой,

там, за гранью, я тебя встречу, и будем мы,

я иду к тебе, и не кончено ничего,

ничего еще не кончено, ничего.

Таким, как мы, похоже, не показан

Милонов, бланки, штампы, документы,

кредитный «форд», карьеры горизонты,

уменье четко следовать приказам,

молчать, приспособляться или ждать.

Минздрав уже устал предупреждать.

И даже эскапизм, секрет успеха

тех, кто бежит, отодвигая это,

подальше; бог ролевиков, поэтов, —

нам не подходит. Тут уж не до смеха

и сказок. Мы есть плоть и мы гранит.

И нас одно отчаянье хранит.

Нас аккуратно выдернут из мира,

нас соберут по весям и квартирам,

от пробок в улицах; проколотой брови;

официальных браков без любви;

отправят на войну; подальше, мимо

диванных воинов, которых стонет рать,

поскольку помереть необходимо

бывает, чтоб себя не потерять.

Мы соберемся, где огонь и кровь.

Возможно, с пользой. Это скажут позже

(сейчас не скажут командиры даже),

и двинем дальше, в неба серебро.

Покоя тем и мира, кто ушел.

Мы встретимся. Все будет хорошо.

буря была такая —

сложно стоять на ногах,

выбило свет, выбило связь, выбило страх,

были серые тучи, по небу растертые.

губы у тебя были твердые,

очень твердые.

твердые.

улыбались.

но мягкой была щека,

и поэтому я все гладила тебя по щеке,

и потом все пили не чокаясь в смертной тоске,

и потом я думала, что будет большая река,

и мы сядем однажды на лодку,

и в ней поплывем,

и уже никогда

никогда, никогда не умрем,

будем плыть мимо времени,

мимо леса,

мимо троп, где темно,

будем петь и пить

дешевое какое-нибудь вино,

и свет через нас проходит уже, смотри,

этот свет не вовне нас, этот свет внутри,

это свет, что соединяет нас,

никакая смерть не сильнее нас,

так пребудет во веки веков и сейчас,

потому что ни смерти, ни страха, ни времени нет,

только бьющий из самого сердца свет,

бесконечный предвечный свет.

Привыкали к жизни. Привыкнем к смерти.

К безымянным крестикам, к прочим верте-

лам, уготовленным ныне живущим,

сообразно рангам, на свете сущим.

Уходя, не ври, что вернешься скоро.

Привыкали к жизни. Теперь — к дозорам.

Отличать зенитку от миномета

по разрывам снарядов за два километра.

Но всю жизнь — всю жизнь! — привыкали к жизни,

к колебаниям курсов, к дороговизне,

привыкали и к бедности, и к изобилью,

и совсем забыли про смерть, забыли.

Привыкали жить и верить любимым,

и не верить в смерть. Пролетали мимо

сводки новостей, прогнозы погоды.

Привыкали жить, не считая годы.

Чернозема вкус касается губ.

Чернозема хватит и вширь, и вглубь.

Я пишу землей по треснувшим окнам:

«Ничего, ничего. Ко всему привыкнем».

В город пришла война.

В город ложатся мины.

В городе разорвало водопровод,

и течет вода мутным потоком длинным,

и людская кровь, с ней смешиваясь, течет.

А Серега — не воин и не герой.

Серега обычный парень.

Просто делает свою работу, чинит водопровод

под обстрелом, под жарким и душным паром.

И вода, смешавшись с кровью, по улицам все течет.

И конечно, одна из мин

становится для него последней.

И Серега встает, отряхиваясь от крови,

и идет, и сияние у него по следу,

и от осколка дырочка у брови.

И Серега приходит в рай — а куда еще?

Тень с земли силуэт у него чернит.

И говорит он: «Господи, у тебя тут течет,

кровавый дождь отсюда течет,

давай попробую починить».

Смерть придет, у нее будут твои глаза.

Женщина стоит на балконе,

развешивает бельё.

У степного ветра ледяные ладони,

он рвёт лепестки во дворе моём.

И лепестки, кремовые и белые,

яблоневые и абрикосовые,

сбиваются в стаи, избавляясь от тела,

и летят, бесконечно розовые

в лучах восходящего солнца,

летят на восток и на запад,

на юг и на север,

и по всей по земле несётся

их исчезающе нежный запах.

Женщина стоит на балконе,

ветер рвет бельё у неё из рук.

Скоро он станет спокойней,

кончится линия, закроется круг.

Я стану маленькая, меня позовут домой.

У смерти моей будут руки твои,

и взгляд будет твой.

Пахнет невидимыми яблоневыми лепестками

Пахнет водой, бьющейся на причале.

Смерть будет качать меня твоими руками,

мне очень нужно, чтобы меня качали.

Потому что я совсем не герой, ну какой из меня герой.

Потому что я ребенок, и кот, и камушек твой ручной.

Женщина стоит в лучах тишины.

Лепестки летят на четыре все стороны,

рассказать, что никто не хочет войны.

На все на четыре стороны,

над степными просторами.

Похожие книги