Читаем Цветы для профессора Плейшнера онлайн бесплатно


Цветы для профессора Плейшнера

Не имею ни трудодня —Не пахал, не сверлил, не мел... Просыпаюсь — и жизнь меняБьет лицом о письменный стол.

Виктор Анатольевич Шендерович

Юмор / Прочий юмор
<p>Виктор Шендерович</p><p>Цветы для профессора Плейшнера</p>Рисунки В. БоковниШарж В. МочаловаНе имею ни трудодня —Не пахал, не сверлил, не мел...Просыпаюсь — и жизнь меняБьет лицом о письменный стол.<p>Новые времена</p><p><image l:href="#pic03.png"/></p><p>Цветы для профессора Плейшнера</p>

— Куда? — сквозь щель над стеклом спросил таксист.

— В Париж, — ответил Уваров.

— Оплатишь два конца, — предупредил таксист, подумав.

Уваров кивнул и был допущен.

— Как поедем? — спросил таксист, накручивая счетчик.

— Все равно, — ответил Уваров, располагаясь поудобнее.

У светофора таксист закурил и включил транзистор. В эфире зашуршало.

— А чего это тебе в Париж? — спросил он вдруг.

— Эйфелеву башню хочу посмотреть, — объяснил Уваров.

— А-а.

Минуту ехали молча.

— А зачем тебе эта… ну, башня-то? — спросил таксист.

— Просто так, — ответил Уваров. — Говорят, красивая штуковина.

— A-а, — сказал таксист.

Пересекли кольцевую.

— И что, выше Останкинской? — спросил он.

— Почему выше, — ответил Уваров. — Ниже.

— Ну вот, — удовлетворенно сказал таксист и завертел ручку настройки. Передавали погоду. По Европе гуляли циклоны.

— Застрянем — откапывать будешь сам, — честно предупредил таксист.

Ужинали под Смоленском.

— Шурик, — говорил таксист, обнимая Уварова и ковыряя в зубе большим сизым ногтем, — сегодня плачу я!

У большого шлагбаума возле Чопа к машине подошел молодой человек в фуражке, козырнул и попросил предъявить. Уваров предъявил членскую книжечку Общества охраны природы, а таксист — права.

Любознательный молодой человек этим не удовлетворился и попросил написать ему на память, куда они едут.

Уваров написал: «Еду в Париж», а в графе «Цель поездки» — «Посмотреть на Эйфелеву башню».

Таксист написал: «Везу Шурика».

Молодой человек в фуражке прочел оба листочка и спросил:

— А меня возьмете?

— А стрелять не будешь? — встречно спросил таксист, глядя с сомнением.

Молодой человек пообещал не стрелять и вообще вести себя хорошо.

— Ну, садись, — разрешил Уваров.

— Минуточку, — попросил молодой человек, сбегал на пост, нацепил фуражку на шлагбаум, поднял его и оставил под стеклом записку: «Уехал в Париж с Шуриком Уваровым. Не волнуйтесь».

— Может, опустить шлагбаум-то? — спросил таксист, когда отъехали.

— Да черт с ним, пусть торчит, — ответил молодой человек.

Без фуражки его звали Федюня. Федюня был юн, веснушчат и дико озирался по сторонам. Таксист велел ему называть себя просто Никодим Петрович Мальцев и все крутил ручку настройки, пытаясь поймать родную речь. Уваров, зажав уши, изучал путеводитель по Парижу.

В Венском лесу Федюня нарушил обещание и подстрелил из окна оленя.

Чтобы не оставлять следов, пришлось развести костер, зажарить оленя и съесть его.

После ужина Уваров объявил Федюне выговор с занесением рогов в машину. Федюня отпиливал рога и вспоминал маму Никодима Петровича Мальцева. Икая после оленя, они выбрались на шоссе и поехали заправляться.

Там Уваров вышел размять ноги, глядя, как блондинка с большой грудью заливает Никодиму Петровичу бензин. Федюня, запертый после оленя на заднем сиденье, прижавшись всеми веснушками к стеклу, строил ей глазки. Уваров дал блондинке червонец, и, пока выворачивали с заправки, блондинка все смотрела на червонец круглыми, как австрийские марки, глазами.

В Берне Федюня оживился и предложил возложить красные гвоздики к дому, где покончил с собой профессор Плейшнер. Провели тайное голосование, но все проголосовали «за». Распугивая аборигенов, дотемна колесили по Берну, но дома не нашли, отчего Федюня загрустил и повеселел только в Париже.

В Париж приехали весной.

Уваров вылез у Эйфелевой башни, а Никодим Петрович с запертым сзади Федюней поехал искать профсоюз таксистов, чтобы поделиться с ними своим опытом.

Вернувшись с дележа, он увидел, что Федюня исчез вместе с рогами и гвоздиками, и понял, что с юношей случилось самое страшное, что может случиться с человеком за границей.

Искать Федюню было трудно, потому что все улицы назывались как-то не по-русски, но ближе к вечеру Федюню он нашел у очень подозрительного дома с фонарем.

Федюня был с рогами, но без гвоздик.

На суровые вопросы: где был, что делал и куда возложил гвоздики — Федюня только виновато улыбался и краснел.

Уваров сидел у подножия Эйфелевой башни, попивая захваченный из дома лимонад. Никодим Петрович Мальцев нажаловался ему на Федюню, и тут же двумя голосами «за» при одном воздержавшемся было решено больше Федюню в Париж не брать.

— Может, до Мадрида подбросишь, шеф? — спросил Уваров, когда отголосовали. — Там в воскресенье коррида…

— Не, я закончил, — печально покачал головой Никодим Петрович и опустил табличку «В парк».

Прощальный ужин Уваров давал в «Максиме».

— Хороший ресторан… — несмело вздохнул наказанный, вертя бесфуражной головой.

— Это пулемет такой был, — мечтательно вспомнил вдруг Никодим Петрович.

Уваров заказал устриц и антрекот с кровью. Федюня — шоколадку и двести коньяка. Никодим Петрович жестами попросил голубцов.

Принесли все, кроме коньяка: Федюне не было двадцати одного года.

В машине он сидел совсем трезвый, обиженно хрустел шоколадкой. Никодим Петрович вертел ручку настройки, Уваров переваривал устриц. За бампером исчезал город Париж.

Проезжая мимо заправочной станции, они увидели блондинку, рассматривавшую червонец.

В Венском лесу было солнечно, пощелкивали соловьи. Уваров начал насвистывать из Штрауса, а Федюня — из Паулса.

У большого шлагбаума возле Чопа стояла толпа двоенных и читала записку. Никодим Петрович выпустил Федюню и, простив за все, троекратно расцеловал. Тот лупил рыжими ресницами, шмыгал носом и обнимал рога.

— Федя, — сказал на прощание Никодим Петрович, — веди себя хорошо.

Федя часто-часто закивал головой, сбегал на пост, снял со шлагбаума фуражку, надел ее на место, вернулся и попросил предъявить.

— Отвали, Федюня, — миролюбиво ответил Уваров. — А то исключим из комсомола.

— Контрабанды не везете? — моргая, спросил Федюня.

— Ну, Федя… — выдохнул Никодим Петрович.

Машина тронулась, и военные, вздрогнув, прокричали троекратное «ура».

Неподалеку от Калуги Никодим Петрович вздохнул.

— Что такое? — участливо поинтересовался Уваров.

— Федюню жалко. Душевный парень, но пропадет без присмотра.

У кольцевой Никодим Петрович заговорил снова:

— А эта… ну, башня-то твоя… ничего.

— Башня что надо, — отозвался Уваров, жалея о пропущенной корриде.

Прошло еще несколько минут.

— Но Останкинская повыше будет, — отметил таксист.

— Повыше, — согласился Уваров.

<p>Литературный процесс</p>

В литературе я, слава богу, не новичок.

Я ставлю будильник на семь утра; я принимаю контрастный душ и выхожу на кухню. Чайник уже плюется кипятком — два кусочка сахара на чашечку кофе, и можно приступать.

Я пишу повесть. Я стараюсь растянуть это счастье на побольше — полгода, а лучше год.

Поставив точку, я перепечатаю рукопись и дам ей отлежаться недельку-другую. Затем превращу чистовик в черновик, перепечатаю и превращу в черновик снова.

Перебелив рукопись в пятый раз, я подойду к зеркалу, загляну в лицо стоящему там человеку и сострою ему рожу. «Ну что, доволен?» — спрошу я его. Он не ответит. «Дур-рак ты, братец», — скажу я тогда и примусь за рецензирование.

Первым делом, пробежавшись по страницам, я понаставлю на полях всяческих закорючек тупым карандашом. Потом размашисто подчеркну самые удачные, с моей точки зрения, места и нарисую против них возмущенные вопросительные знаки — по одному и целыми стаями. Когда карандаш затупится совсем, я пройдусь по рукописи с парой фломастеров и загажу ее уже окончательно. Свершив сей подвиг, я поставлю наверху жирный минус и на этом прекращу работу над текстом навсегда.

Отложив рукопись в сторонку, я вставлю в машинку чистый лист и в первых же строках сообщу сам себе:

что повесть моя — вовсе не повесть, а так, ни рыба ни мясо;

что надо больше работать над композицией, а лучше не писать вообще;

что главный герой вызывает недоумение, а остальные — отвращение;

что нужно четче проявить авторскую позицию и увидеть свет в конце тоннеля, и пока я его не увижу, не стоит беспокоить редакцию своим пессимизмом.

«Рецензент Имяречкин», — отстучу я внизу и поставлю напротив фамилии размашистую каляку-маляку. Аналогичным образом, не выходя из-за стола, я засобачу еще десяток «отлупов» — слава Богу, не первый год в литературе. Я отстучу их, не останавливаясь, один за другим: холодно-доброжелательный отзыв из журнала «Ближний свет» (рецензент очень симпатизирует автору, но официально заверяет, что автор не Толстой) и полное огнедышащей страсти письмецо из «Российского почвенника» (рецензент убивал бы таких, как я и мои герои, вместе с членами семей); я сам снабжу себя и комсомольским приветом из молодежного органа (рецензент желает мне и моему нераскрывшемуся дарованию всего доброго), и дельным советом из «Оазиса пустыни» (рецензент готов смириться с отдельными огрехами повести, если действие будет перенесено по месту издания журнала, а главный герой станет хлопкоробом и сменит фамилию Гинзбург на Убайдуллаев).

После обеда, пососав валидол, я прикончу повесть еще пятью-шестью ударами, а напоследок, хохмы ради, порекомендую издательству имени первопечатника Федорова как можно быстрее — скажем, в первой половине третьего тысячелетия — поставить ее в план рубрики «Голоса молодых».

Закончив последнюю эпистолу, я аккуратно заверну в нее повесть, поставлю дату и все это закину на шкаф — туда, где давно лежит все написанное мною.

Ночью я, как всегда, буду плакать и метаться, а на следующий день напьюсь, как свинья, но по мне лучше это, чем бегать бобиком по редакциям, всем улыбаться, чего-то ждать, трижды в день совать нос в почтовый ящик и всю жизнь кушать эту бочку дерьма чайной ложечкой.

Через недельку-другую я буду как огурчик и снова смогу писать.

У меня на шкафу еще полно места.

<p>Новые времена</p>

В понедельник с утра Пасечкин решил отдать власть народу. Народ в понедельник оказался хмур и недоверчив, Пасечкину не поверил.

— И что, так прямо всю власть? — переспросил с детства любивший точность бухгалтер Зайгезундер.

— Всю, — радостно подтвердил Пасечкин.

— Ты чего, Олег Петрович? — тихо поинтересовался сидевший тут же, в президиуме, инспектор по кадрам. — Правда, что ль?

— Ага, — сказал Пасечкин, улыбаясь народу.

— Во дает мужик, — выдохнул народ.

— Значит, свобода? — выкрикнул из десятого ряда разнорабочий Фомич.

— Она, — подтвердил Пасечкин.

— С когда? — спросил Фомич.

— С сейчас, — ответил Пасечкин.

— Эх, — крикнул вдруг Фомич и через ползала плюнул точно в бухгалтера Зайгезундера. Зайгезундер, хотя и с детства любил точность, к плевку отнесся отрицательно и попросил президиум, чтобы они там поскорее установили правовое государство. Из президиума ответили, что правовое государство — это они сейчас, ну максимум со среды.

— Подождите, — опомнился вдруг инженер по фамилии Хорьков и, сглотнув, поднялся среди зала. — Это что же, мы теперь сами и будем выбирать?

— Ну, — сказал Пасечкин.

— Кого захотим? — не поверил инженер.

— Кого захотите, — подтвердил Пасечкин. — Кого из нас захотите, того и будете выбирать.

— Ясно, — сказал инженер.

— Еще есть вопросы? — доброжелательно поинтересовался Пасечкин.

— Есть, — доброжелательно ответил инженер. — А что, и буфет теперь будет общий?

Президиум перестал создавать правовое государство и уставился на Хорькова.

— Вы не поняли, товарищ, — мягко сказал Пасечкин, когда вместе с президиумом вышел из столбняка. — Это власть будет общая, а буфет — раздельный.

— Нет, подождите, — сказал любознательный инженер. — А если мы не захотим раздельный? Как тогда? Объясните…

— Я сейчас, — сказал, уходя, инспектор по кадрам. — Мне тут нужно…

Пасечкин поморщился.

— Несолидно как-то получается, — ответил он. — Вам, сукиным детям, власть отдают, а вы — «буфет»…

— Ну хорошо, — сказал любознательный Хорьков, осторожно косясь в сторону разнорабочего Фомича, который с криками «Эх, свобода!»— продолжал плевать на бухгалтера Зайгезундера. — А вот у нас на втором этаже комната большая, там под портретами сидит человек и всем говорит, что он ядро и руководящая роль — можно его убрать куда-нибудь, а то надоел?

— Человека трогать не будем, — веско ответил Пасечкин. — Это исторически сложилось. Без человека вы пойдете не в ту сторону, собьетесь с пути, заблудитесь и пропадете все к чертовой матери. На него при вашей-то власти только вся и надежда.

Выходивший по нужде инспектор по кадрам вернулся и сел на место. Нуждался он, как выяснилось, в личном деле Хорькова, которое и принялся читать, плотоядно шевеля ушами.

— Ну хорошо, — сказал Хорьков.

— Регламент, — напомнили из президиума.

— Я секундочку, — сказал Хорьков. — Я только узнать насчет свободы слова.

— Свободы слова у нас будет много, — ответил Пасечкин. — Но чтобы без мордобоя и опрыскивания ядохимикатами, надо попросить слова за полгода, а потом хорошенько подумать и не прийти.

Тут разнорабочий Фомич не рассчитал силы плевка и вместо намеченного Зайгезундера попал в президиум. Там немедленно было создано правовое государство, и Фомича повели. Оплеванный ранее бухгалтер очень удивился и обратил внимание присутствовавших, что вот сейчас в него как раз не попали. Бухгалтера повели, чтобы Фомич не скучал.

— Ну хорошо, — сказал любознательный Хорьков, когда правовое государство немножко успокоилось. — А вот если кто захочет совсем отдельно…

— Товарищи, — сказал Пасечкин, — по-моему, нас пытаются увести в сторону. Хватит демагогии. Надо же наконец приниматься за дело. Кстати, о деле. В деле выступавшего здесь Хорькова обнаружились интересные факты. Этот, с позволения сказать, борец за права человека еще в пятьдесят пятом году своровал на базаре города Мелитополя пучок редиски и с тех пор в глубине души сочувствует ку-клукс-клану.

…После собрания состоялся праздничный концерт. Власть к этому времени прочно находилась в руках народа, а бывший инженер — в руках дружинников. Вечер удался на славу. Инспектор по кадрам прочел свое любимое стихотворение — «Шестое чувство», Пасечкин с членами президиума прямо на сукне сбацал для народа брейк. В буфете давали мыло.

<p>Как Антошкин и Колобов играли в шахматы</p>

Антошкин всегда играл черными и без ферзя. Когда он просился поиграть белыми и с ферзем, Колобов молча клал ему на лицо волосатую пятерню и сильно толкал.

Когда Антошкин вставал на ноги, Колобов забирал у него обе ладьи — одну правой рукой, а другую левой. Антошкин мучительно думал и ходил. Если ход Антошкина Колобову не нравился, он сразу бил его кулаком в ухо и велел делать другой. Если Антошкин настаивал на своем, Колобов заставлял его стирать свои носки и отжиматься от пола.

Сам Колобов над ходами не думал, а ходил сразу, два раза подряд. Если Антошкин начинал протестовать, из-за кулис выходили два колобовских приятеля, брали Антошкина за руки, за ноги и больно били головой о стенку.

Похожие книги