Читаем Цвета и годы онлайн бесплатно
Цвета и годы
Известная венгерская писательница Маргит Каффка изображает в своем лучшем романе «Цвета и годы» (1912) печальную судьбу женщины, унижаемой мужем, закабаленной семьей и нуждой. Эта реальная судьба противопоставляется отвлеченным идеям «женской эмансипации», не осуществимым в венгерском дворянском обществе того времени.
Серия: Зарубежный роман XX века
ПрозаО венгерской писательнице Маргит Каффке (1880–1918) и ее романе «Цвета и годы» резкое суждение произнесла официальная межвоенная Венгрия. Настоящий обвинительный вердикт вынесла устами одного из своих присяжных историков литературы, позднего эпигона позитивизма Ене Пинтера: «Идеалов у нее нет, разочарована… Брюзгливое недовольство современной женщины, мнящей себя угнетенной».
Из этого приговора, столь же непререкаемого, сколь несправедливого, явствует, что Пинтер ощущал нечто очень чуждое себе в этом «недовольстве», которое другой, неофициальный суд находил, наоборот, близким, своим. «Женщина, которая, увы, — человек!» — писал о ее стихах (она была и новеллисткой, поэтессой) выдающийся поэт начала века Эндре Ади. То есть (объясняя это «увы») женщина, смеющая быть человеком: изведать горе и поведать о нем вопреки всяким угнетателям и обвинителям. «Огромную печаль» и «тревогу» ценил Ади у этой «очень сильной писательницы», помещаемой им в тогдашней венгерской литературе сразу после крупного прозаика Жигмонда Морица.
История давно рассудила спор о месте и значении Маргит Каффки не в пользу охранительного литературоведения. И страницы эти предпосылаются роману «Цвета и годы» (1912) скорее, чтобы раздвинуть его сюжетные пределы, чем для продолжения спора.
Маргит Каффка прожила недолгую жизнь. Она была куда моложе своей героини, излагающей собственную судьбу, когда ее вместе с маленьким сыном скосила смерть: свирепствовавшая в конце первой мировой войны испанка. Но многое из описанного в романе и ей довелось испытать.
Происходила она тоже из обедневшей дворянской семьи, из самых захолустных мест того европейского захолустья, каким в свой черед была империя Франца-Иосифа, особенно ее окраины, — из северо-восточной Венгрии. Когда-то здесь ключом била жизнь, светская и политическая, развертывалось дворянское сопротивление Габсбургам. Но с поражением революции 1848 года возглавившее ее венгерское дворянство лишилось былых вольностей и привилегий. Страсти перегорели, а наследственные состояния разлетелись в дым. И матери писательницы, чтобы поправить расстроенные дела, пришлось поступиться фамильной гордостью и, предваряя судьбу героини романа, выйти за простого адвоката без роду, без племени.
Адвокат, однако, вскоре покинул сей несовершенный мир, и будущая писательница была шести лет отдана в католический детский приют, где и получила образование. Восемнадцатилетней девушкой с дипломом учительницы начала она самостоятельную трудовую жизнь, которую ее героиня прочит для своих дочерей, на них возлагая собственные рухнувшие надежды. Потом — замужество (1905). Муж — барон… «Баронесса Фрёлих»: вот за какой подписью, импонировавшей слуху иных читателей, появляются ее первые рассказы, — в том числе в довольно известном тогда журнале «А хет».
Барон, правда, был не какой-нибудь праздный аристократ, а инженер-лесоустроитель, лесовод… Тем не менее настоящей душевной близости с ним не получилось, и последовал развод. Второй брак — с биологом Эрвином Бауэром, младшим братом писателя Белы Балажа, оказался удачней. Литературные, естественно-научные, социологические интересы Маргит Каффки встретили у него сочувственное понимание, столь необходимое женщине, которая жила не только жизнью сердца, но и напряженной жизнью ума.
К тому времени обрела писательница и публичный форум, более достойный занимавших ее идей об участи и призвании женщины в отсталом, распадающемся полуфеодальном обществе. Это был журнал «Нюгат», оставивший по себе добрую память в истории венгерской литературно-общественной борьбы. В противоположность замкнувшейся в косной «восточной» неподвижности чиновно-помещичьей Венгрии (которая и героиню Каффки не хочет выпускать из тины прошлого) «Нюгату» внятна была прогрессивная культура, литература Запада («Запад»: это и означает в переводе его открыто полемичное название).
При этом «Нюгат» не оставался глух к социалистическим веяниям. Сама пламенно-трагическая поэзия Эндре Ади, которая прежде всего прославила журнал, стала живым руслом связи между искусством общегуманистическим и социалистически идейным — между «Нюгатом» и социал-демократической газетой «Непсава», где печатал он свои зовущие к переменам стихи, прямо называя в них рабочих «кровными братьями».
Не могла не чувствовать себя их кровной сестрой и Маргит Каффка, по рукам и ногам связанная новыми, цивилизованными грабителями: книгоиздателями. Литературный труд не мог прокормить, а преподавательский — не оставлял времени для творчества, для пищи духовной. «…После долгой торговли и поношений — тысяча крон за полугодовую публикацию в еженедельнике со всеми изданиями и переизданиями в придачу. Нет, никогда не напишу я этого третьего романа! — изливает она душу в одном письме. — Пять месяцев подряд спать по четыре часа в сутки. И так бедствовать, мучиться все время». Каффка была настоящим пролетарием — «пролетаркой» — умственного труда. К социалистическим идеям ее подводил сам образ жизни, формируя образ мыслей.
Отлично знаменует ее умонастроение, внутреннюю эволюцию в десятых годах стихотворение «Рассветные ритмы». Написалось, вырвалось оно почти одновременно с романом «Цвета и годы», под свежим впечатлением «кровавого четверга». Такое наименование, подобное нашему «кровавому воскресенью», получил в Венгрии день 23 мая 1912 года, когда в Будапеште была разогнана рабочая демонстрация. Событие это глубоко повлияло на всю общественно-литературную атмосферу.
Женская свобода неотделима, иначе говоря, от общей, социальной. Без этого всякие разговоры о женской эмансипации так и останутся разговорами: пустыми словами. Не случайно и во внутренних спорах в «Нюгате» Маргит Каффка всегда брала сторону тех, кто искал перводвигатель художественной красоты в социально-гуманистическом начале. В 1918 году сама она считала себя уже социалисткой, желая быть рядом с мужчинами в интернационалистской, антивоенной борьбе.
Тогда же — четыре тяжких года длилась империалистическая бойня и из госпиталя, где служил врачом ее мобилизованный муж, день и ночь выносились ампутированные руки и ноги — опять раздалось ее взволнованное поэтическое слово, настоящее лирическое откровение страдающего женского сердца: «Льющееся ливнем письмо». И правда, безостановочным ливнем, словно на одном дыхании, изливалась в нем боль и гложущая тревога о тысячах убиваемых, замученных в окопах, становясь собственной ее, поэтессы, неотступной мукой, драматической жалобой и вопросом, понуждающим к действию, защите.
Чувство гражданской ответственности, которое полнит это адресованное всему народу, а, может быть, народам «Письмо», очень отличает его от ранней, покоряющей доверительной супружеской нежностью, мягкой материнской заботой, но более камерной лирики Каффки. Перед нами женщина, которая поистине уже осознала себя человеком: деятельной участницей жизни, и подымает голос против топчущего людей тупого произвола.
Маргит Каффка, хотя написала несколько романов, — наверно, не «венгерская» Сельма Лагерлеф по своему не столь мощному и непохожему повествовательному таланту. И не вторая Элиза Ожешко, которой она уступает в прямоте и открытости социальной критики. И уж подавно — не венгерская Софья Ковалевская: научные интересы писательницы не простирались дальше интеллигентских общеобразовательных пределов. И все же она, бесспорно, одна из незауряднейших, даровитейших и образованных женщин своей страны, которые потребовали достойных прав и места в обществе, в науке, искусстве нового времени.
Но и героиня романа, Магда Портельки, если позволительно так продолжить, — не Маргит Каффка. Она гораздо «обыкновенней», слабее, суетней. Лишения Магды не сравнить с нуждой женщины низших сословий, а нравственные ее терзания — не какие-нибудь титанические душевные пытки. И у многих, у современников более поздних жестоких испытаний, может, пожалуй, шевельнуться за чтением даже некая снисходительная ирония: да что, дескать, ей нужно, этой дворяночке-белоручке? Осталась без средств и хнычет, не умея и не желая приняться за что-нибудь путное.
Однако для женщины в Венгрии той поры (действие отнесено к последней четверти прошлого века) и «путного»-то почти ничего не было. Да и вообще не одна лишь исключительность страданий дает право на участие. Житейские мелочи тоже могут стать пыткой, которую в тот фальшивый «золотой век» габсбургской империи терпели тысячи выталкиваемых из привычной старозаветной колеи, отодвигаемых мало-помалу к грани, за которой всякое материальное и душевное благополучие кончается бесповоротно. И вдвойне терпели именно женщины, особенно униженные, бесправные в тогдашнем обществе, даже если принадлежали к слоям еще вчера более или менее обеспеченным. Лишь тем неподготовленней они оказывались к какому бы то ни было труду и самостоятельности.
А Магда Портельки смолоду испорчена барством и тунеядством, напичкана дворянскими предрассудками. Без кичливой брезгливости не может помыслить ни о ком, кто хоть чуть «ниже» родом, положением или (напомним толстовского Николеньку Иртеньева) просто недостаточно «комильфо». Даже ее радости, мечты убого сентиментальны, эгоистично тщеславны: домашняя или светски блистательная праздность, ничем не ограниченная да и не заслуженная власть. В своем захолустном, «заболотном» Синере стать по меньшей мере вице-губернаторшей.
Если что отчасти искупает ее суетность и зазнайство, это разве полная искренность, с какой, без тени притворства или самовлюбленности, повествует она обо всем, — и о своей заносчивости, и о малодушии. Искренность эта — не просто писательский «прием», некая призма ее теперешней всеведущей, устало охладелой старости. С собой и другими Магда откровенна с самого начала, еще в юности, когда душа не успевает закостенеть и доступна простым, естественным порывам. Прямота, горячность, непосредственность коренятся в ее характере не меньше честолюбивой жажды поклонения, светского успеха. Да и та ведь, если подумать, на добрую долю сводится к понятному девичьему желанию нравиться, к инстинктивному самоутверждению общительной и независимой натуры. Магда — не только гордячка, она и горда: обладает чувством человеческого достоинства. Она умеет желать, стремиться, и еще девочкой — бойкая, задорная, предприимчивая. И хотя ее непрерывно, настойчиво учат смиряться, подчиняться, по одежке протягивать ножки — и приучают в конце концов к праздному иждивенчеству, — что-то все-таки в ней остается, противясь, выливаясь в своенравное несогласие с лицемерием, злословием, с жадным и скупым расчетом. То самое внесословное, не вмещающееся в регламент, этикет, что побуждает любящих ее называть юную Магду то «цыганочкой», то «басурманочкой». И недаром сама она не может не восхищаться своей бабушкой, «гроси», этой по-своему замечательной, прямой и твердой старухой, которую ни годы, ни серая будничная скудость, ни зияющая могила не согнули, не подчинили.
Символика заглавия прямо связана с этим живым, неподатливым и где-то в изначальной глубине строптивым непокорством героини. Со скрытой противоположностью свободы и гнета, — давящей, уродующей дворянско-чиновной среды и не поддающегося ей до конца, расшатывающего «устои» характера. Первозданно чистые, свежие «цвета». Даль манящих горизонтов, прелесть многокрасочно сияющей юности, жизненной полноты и цельности. И ужас серости, узости, рутины, выцветания и увядания, которое несут изнашивающие человека «годы»…
Слова «цвет» и «сцена» (а также декорация, декорум) в венгерском языке — омонимы. И эта омонимика имеет в книге глубокий внутренний смысл, подспудно оттеняя ее обличительную тональность. Свободному выбору, влечению, мечтавшейся яркой жизни противостоит жизнь реальная со своим лицедейством и хамелеонством: линялый исторический театр с обязательным набором заигранных социальных ролей и потерявших подлинность положений, мизансцен.





