Читаем Троесолнца онлайн бесплатно


Троесолнца

Он, я, они… Трое становятся четырьмя. Автор рассказывает историю художника, художник говорит о себе, и затем появляется изнанка: мы видим автора, который изменяется под влиянием своего героя. «Троесолнца» – это три пыльных таинственных окуляра, три реальности героя и его автора, каждая из которых изобличает другую. Ложь не есть губительница истины. Она не безобразна. Через неё можно увидеть неискривлённый образ, который она пародирует. Или единого образа не существует?.. Если ты не знаешь, кто ты, почему ты считаешь, что твой герой менее реален, чем ты? Не есть ли ты собственная мысль о другом?

Наталья Шунина

Фантастика / Мистика / Современная русская литература
<p>Наталья Алексеевна Шунина</p><p>Троесолнца</p><p>Предисловие</p>

Абсурдом проклят и им благословлён.

Из дневника неизвестного русского эмальера

Дабы растолковать, что и как на ней изображено, дорогой читатель, нам не следует даже заикаться о картине. Напротив, о ней «мы» смолчим, будто язык у нас оторван с корнем, рот заштопан и всё, что нам остаётся, – это лелеять глубокое рыбье безмолвие. Но чего мы добьёмся?! Разве «мы» сможем поведать об удивительной картине «Троесолнца» и дисперсии света, возникающей около неё? Разве порадуют так хоть кого-то её лучи-икринки, позволяющие любым плоским предметам, формам и умам вспыхивать северным сиянием над белоснежной Андермой? Оказывается, да. Ибо такова природа картин, почтенный читатель, что, пребывая в умиротворённой тиши человеческой премудрости, однажды они являются пред долготерпеливым зрителем в образе, не замутнённом никакими порочными и святыми словесами, а находясь «на устах», они множатся в лжекопиях, яко саранча над Астраханью, и теряют свою суть. А удовлетворить ваше любопытство «мы» сможем, приступив к рассказу о жизни художника, который её нарисовал. И пока «мы» будем повествовать о художнике, вы обязательно увидите ту картину.

«Почему вот так, – быть может, рассердитесь вы, – а не по-нормальному?» Предвосхищая эту реакцию, «мы» припасли ещё несколько аргументов. «Мы» боимся, уважаемый, как бы не произошла оказия. Описывая картину нашим предвзятым авторским словом, «мы» её зверски, люто, непоправимо извратим и тем самым поставим под вопрос цель долгих и мучительных радений художника. Да что там пострадает – он извратится, померкнет или рассыплется на ваших же глазах! Он дико исказится, будто отражение его в наших кривых зеркалах и есть его единственная суть и реальность, и вручим «мы» вам не картину, о нет, а пепел! Пепла насыплем в ладони! И он ускользнёт сквозь ваши пальцы, развеется микропылью, и не останется ничего! Именно поэтому – из милосердия к мечте человека и уважения ко всякому труду, из соображений гуманности – «мы» опишем жизнь самого Бажена Нежина и того, кто её рассказывает, тем самым оставив плод его творческих страданий в девственной сохранности и чистоте. И только так – через призму жизней и молчком о картине – «мы» покажем «Троесолнца», и никак иначе. Простите.

<p>Призма первая</p><p>«Авторская»</p>

– А я ведь согласен! Согласен! И если б имел хоть граммулечку сомнения, – гораздо тише, с какой-то озлобленной откровенностью говорил он, показывая на кончик своего толстого указательного пальца, – хоть крупицу, не взял бы, понимаешь? А всё остальное, что там, – и сиплым, тюряжным шёпотом: – Вертел я… Да вот только это я, а ты… получается, мне, ты мне свое чудо продаёшь? Продаёшь, а? Свой плод, да? Что-то не понимаю. Хм… Погоди, а ты что такой бледный? – Он приблизил своё лицо вплотную, дыша на Нежина парфюмом и мятным освежителем, но резко отвернулся и по-деловому сказал: – Ну да ладно, картину я обмою, ну, там, знаешь… Кхе-кхе… а сейчас с тобой расплачусь…

Он поднял портмоне, достал две тысячи рублей, подошёл к конференц-столу и положил их, отсчитывая по бумажке.

Бажен от гнева не мог вымолвить ни слова. С полминуты он стоял покрасневшим и потупевшим. Будто обухом дали по голове. Замороженной метровой чавичёй.

– Ну что же ты робеешь? – Мужчина снова взял эти купюры, подошёл к Бажену и протянул. – На, ты их заслужил.

– По договору.

– Ну вот же, всё верно. Раз тысяча, – Вазген Пашьян трогал купюры, как бумажные салфетки, – два пятьсот, три пятьсот, итого две тысячи! – с раздражающе-мягкими «ть», и затем снова подошёл к конференц-столу, положил купюры, вынул из ящика папку:

– А ну, что у нас тут? Так вот написано, зачитываю, Бажен! Слушаешь? – И раздельно, по слову произнёс: – Две тысячи рублёв. Лови!

Нежин схватил листок, заглянул в него, тут же, скомкав, отшвырнул и кинулся на обидчика всем своим долговязым неловким телом… Но тело ему не подчинялось. Расползалось в стороны. Вазген легко увернулся, одним движением дотянулся до кнопки, расположенной под ящиком стола. Не успел художник занести руку для второго удара, как в кабинет вбежали охранники. Юношу загребли под руки и нагнули. Пытаясь вырваться, он орал. Но проку выходило мало. Отработанным жестом второй закрыл ему рот, Ник дал в живот. Художник глухо и долго замычал.

– Вы что здесь устраиваете, сколько вас можно учить? – неожиданно накинулся на охранников Пашьян.

– Так он же вас, э-э-э, – начал оправдываться Ник, с ходу не сумев подобрать слов, кроме «по матушке», а Нежин, которому растерявшиеся охранники открыли рот, заорал, продолжая выдёргиваться:

– Так не отделаешься! Все узнают на этот раз! Вор! Это воровство! Подделка! Думаешь… думаешь, всё так простительно?

– Успокойся и слушай. Картина куплена по указанной стоимости. – Пашьян тыкнул в сторону валявшегося кома бумаги, угодившего к лапам яшменного льва у барного столика. – Значит, договор выполнен честно, понял меня?

– Ты для нее кошелёк!

– Выведите! – Мужчина треснул по наполированному, как стекло, столу, взгляд его метнулся по сторонам, как будто он рыскал, чем бы прибить художника.

Нежину закрыли рот и потащили. Сначала провели через приёмную. Потом проволокли немного, буквально четыре шага, по коридору. Все работники бизнес-центра сидели далеко, и только одна голова высунулась из-за перегородки, почуяв что-то неладное. Затем Нежина потащили по пустой лестнице, которой никто не пользовался. У самых дверей на улицу первый охранник отцепился, а Ник, вопреки инструкции шефа, войдя во вкус, толкнул художника в спину и пригрозил:

– Сунешься к ментам, сам знаешь. Знаком уж.

– Пошёл ты!

Нежин ругнулся крепко и пошёл прочь, пошатываясь, как будто его наболтало в шторме. В какой-то момент он споткнулся и ощутил жуткий, всепроникающий стыд за себя. И мгновенно приступ гнева накрыл его. Ему так захотелось сбросить псих, наколотить кому-то рожу… Да что там рожу! Он представлял, как крепко вцепится, а главное, какой услышит звук. Хрум-хрумк! Хрумк-хрумк, как будто лопаешь пузырчатую защитную плёнку от техники! И как заразен этот звук! И как легко с ним катишься по наклонной… От недовольства собой, от того, что неловкий, что не уложил его зараз, что вообще в это ввязался, и от этой Влады… было так гнусно… и стыдно… И стыдно за глупость… И ведь он клоун! Он сам разыграл эту клоунаду! Он посмешище алогичное со своей смехотворной прядильней!!! Он побежал, не разбирая дороги и не желая её разбирать…

Сил не было никаких. Бежать в таком состоянии едва ли представлялось возможным. Нежин то шёл, скрывая перекошенное лицо от прохожих, то снова переходил на измученный неровный бег. Он выбирал непременно переулки, глухие, обоссанные собаками и бродягами подворотни, избегая главных магистралей и проспектов. Он заворачивал себя в город, как в трубочку, как в плешивый ковёр от прабабушки. Чем больше идёшь, тем больше в него заворачиваешься, прячешься. И узкие дрянные серые улицы с болотами грязи – хлюпающие ванны, ванны грязи! – где пахнет выхлопными газами, где от дома до дома не больше двух метров, и тянется один и тот же день сурка, и играют те же гнусные песенки «трум-ба-ла, трум-ба-ла, трумбалалайка», сходились аркой над головой и заворачивали его глубже.

Дела его были совсем плохи. В карманах только крошки и одиночный без брелока ключ от чердака. Нервы расшатаны. Психика… к чёрту психику…

– К чёрту вообще всё! Всё-ё-ё! – прокричал он, испугав отшатнувшуюся от него тётушку, одетую в ретроградную пелерину и радужные резиновые сапоги. «Больной», – оскорблённо прошептала та и попыталась подхватить на руки свою собачонку с заколочкой, трусившую рядом с ней на поводке. Но разве стыдно? Нет. Не-е-е-е-ет…

Голова вела себя странно. Не то чтобы она болела… Начиналась мешанина мыслей, да таких вздорных, абсурдных, пугающих, что хотелось выть. Например, ему мерещилось, что из головы от обилия образов выпрыгнут пружины и на одной из них будет клоун или что мысли щиплют его, как гусака, от него летят перья, шкерят его, как метровую чавичу, и летит чешуя. И всюду чепуха, чепуха, трумбалалайка! Но в какой-то момент среди этого хаоса, в котором тонул рассудок, неожиданно проблеснуло мужество.

– Да одно то, – замер он, не обращая внимания на странное психическое состояние, – что я всё это сейчас выношу, разве уж не сила?.. не подох же… не подох от страха, как псина трусливая… значит, всё же есть она… сейчас во мне, – он ощупывал эту мысль, стараясь превратить её в спасительную соломинку, – и либо я сам всё смогу, смогу спасти, либо никто! Нет такого! только я сам должен… и запутался я во всех своих ощущениях, нитях, суевериях, и сам выпутаюсь…

«Только я сам» оказалось искомым ключом, которым он отпирал дверь, ведущую к нормальному состоянию. Он приоткрыл дверь, протиснулся в щёлочку, в нормальное состояние, и затворил. «Пока тут пересижу. Потешусь, что оно нормальное. Когда-то станет легче. И я выйду, и стану искать действительно нормальное состояние».

Внятно и цельно он обнаружил себя где-то через тридцать минут лежащим под яблоней. Помнится, после подворотен, где грязь по колено, и гаражей, где он студентом изобразил баллончиком Луначарского, он добрёл до парка, спустился к воде, потом зачем-то залез в одежде по колено в воду, прошёл вброд метров двадцать пять и поднялся, не снимая мокрых тяжёлых ботинок, к яблоне. Дерево, усыпанное душистыми спелыми плодами, которые краснели и на ветвях, и в траве рядом, поразило его больное воображение: будто бы должен он подойти, обнять ствол этого дерева, преисполненный благодарности и одухотворённости, и станет легче. Подойдя к яблоне, Нежин и впрямь лёг рядом, придавив телом несколько упавших сгнивших яблок, и погладил кору. Так он уснул, как будто куда-то провалился.

Проснулся через пять минут. Очнулся. Первым делом подозрительно «ощупал» реальность. Не ерунда ли опять вместо реальности?.. Вышло, что вроде бы и не ерунда, но всё-таки в воздухе витало что-то не то…Что-то фальшивое и пугающее летало в воздухе, будто он мог перевернуть всё, что видят его глаза, и увидеть задник, где заводскими буквами написано: «Точная копия реальности № 51/2». Наверняка с художником приключился бы очередной приступ этого «ощущенческого маразма», этого болезненного инакобытия, если бы он вдруг не вспомнил про яблоню, поразившую его в бреду.

Он прикоснулся горячим лбом к её прохладной древесной коре, шершавой и отчего-то родной, земной… Сердце забилось тише, ладнее. Возвращалось обыденное сознание, по которому он так соскучился и истосковался за всё это тлетворное, долгое время. Пусть оно человеческое, всего лишь человеческое и интересуется мелочами, ну и что с того? Ну и что с того? Оно же дано! Так, может, и есть оно благословение? Может, ничего страшного и не произошло?

Ещё полчаса Нежин просто валялся и смотрел кругом: на пасмурное седое небо в серебряных ручейках света, на траву и подгнившие красные яблоки, на реку широкую, судоходную, но казавшуюся отчего-то стоячей, умолкшей в тенях от деревьев. И всё прояснялось, светлело. На противоположном берегу плескались два таджика, крича на своём языке, взбираясь друг другу на плечи, прыгая с плеч, борясь и брызгаясь, они дурачились, как школьники, и так хохотали, что смех, приглушённый каким-то постоянным гудением, доносился до Нежина. Потом закрякали утки, забили трещотки, набежали весёлые обормоты и стали шарахать дубинками по золотому песку. Шарахали дубинками по золотому песку с возгласами настоящих, увенчанных лаврами воинов. Шарахали и шарахали на этом берегу и рядом с ним.

Полностью оклемавшись, он ощутил благодарность яблоне. Но тут же устыдился и высмеял себя – следом поморщился от смеха и так, помучившись с яблоней, очень постепенно стал мысленно возвращаться к сцене, разыгравшейся с Пашьяном, и всей длинной, запутанной, как прибрежная лебеда, предыстории со множеством нитей и лиц. Нити! О эти нити, и зачем он их выдумал! А корни истории оплетали лицо Кострякова, и диким семенем она разлеталась и прорастала на неведомых полях, застеленных дымкой времени, в каких-то кривых, постоянно изменчивых пространствах. И прошлое его, и настоящее, и будущее – всё было здесь, рядышком, под яблоней, и будто сама эта стройная яблоня светилась из прошлого и из будущего, точно была очевидицей всего и ею будет. И вот какую предысторию она засвидетельствовала.

Три года назад, когда Нежин ещё ни для кого ничего не писал за деньги и черпал ковшом из вод юности всякие экзальтированные и дерзкие идеи, Павел Артемьевич Костряков заказал ему роспись стены (чем этот скупой для нас набор слов явился для молодого художника, мы обозначим ниже). Для Кострякова же то намерение не было, как нынче модно, пустой стилистикой и сотрясением воздуха. «Древнеславянские мотивы», которые следовало воплотить в росписи, несли, по Павлу Артемьевичу, смысл исключительный. Были они далеко не просто зарисовками, декорацией а-ля рюс, а мироощущением и пропагандой ценности. Именно ценность являлась предметом похвалы и особенной радости заказчика (которую юный исполнитель поспешно относил на свой счёт), именно она вплотную подводила уже пожилого, растерявшего былое влияние, но видного и ещё известного в городке бывшего мэра к пониманию им своей новой роли в обществе, которую он жаждал хоть в чём-то сызнова обрести и уже не растерять. Задуманная роль, как и подобает человеку его положения, стажа и духовного интереса (и, смеем предположить, ввиду наличия оного он и не задержался надолго в политике), заключалась в прививании традиции и почтения к нашему общему истоку.

«Традиция тащит общественный порядок. Она-то и не даст нам всем стереться в пыль в этой глобализации», – думал Павел Артемьевич, сидя ясными ветреными вечерами с имбирным чаем и перетёртой морошкой у себя на крытой веранде. И становилось ему отчего-то хорошо. Было у него ощущение, что он не только размышляет над серьёзным предметом, но и будто грезит наяву – так легко и длинно текло его размышление, подобное вологодской реке, выносящее на поверхность, между прочим, не только его возможные в будущем увлечения (соблюдение календаря, составление стеллажей по теме, а позже открытие музея с артефактами), но и очень мудрые цитаты великих. Только имбирь его досадовал, если попадался на язык. И тогда разыгрывалась полемика с супругой Ольгой, случись ей оказаться поблизости, о свойствах и противопоказаниях чеснока.

Похожие книги

Другие книги Наталья Шунина