Читаем Тридцать лет спустя онлайн бесплатно


Вячеслав Рыбаков

Тридцать лет спустя

Скоро Новый год. Не успеешь елку разобрать — уже снова наряжать пора…

В наступающем году наша страна будет «со смешанными чувствами печали и радости, с улыбкой и в слезах» отмечать тридцатилетие прихода к власти Михаила Горбачева. Совсем недавно было двадцатилетие распада Союза — и вот тридцатилетие перестройки. Будто время пошло вспять: сначала распад, перестройка уже потом, как следствие…

Тридцать лет — это срок. Ровно столько прошло, кстати сказать, между ежовщиной  и выходом на экраны «Кавказской пленницы». От «Расстреливать врагов и предателей, как бешеных собак» до «Этот… как его… волюнтаризм. — В моем доме попрошу не выражаться». От бараков и землянок до отдельных, с горячей водой и ваннами квартир в бесчисленных панельных многоэтажках, стремглав росших по всей стране и ныне считающихся убогими. От полного и плотного враждебного окружения до «Дунай, Дунай, а ну, узнай — Где чей подарок» и «Ночью в узких улочках Риги». Насколько же, несмотря на жуткую катастрофу войны, несмотря даже на кукурузу, за те коротенькие, столько всего вместившие тридцать лет ВСЯ ЖИЗНЬ В ЦЕЛОМ изменилась к лучшему!

Про эти тридцать лет так однозначно не скажешь.

Невозможно ничего понять про перестройку, если не припомнить, что перестройке предшествовало.

Было бы крайне интересно исследовать природу начавшегося где-то в конце 60-х стихийного нарастания карнавального, инфантильного антисоветизма, что так унавозил для перестройки почву. Боюсь, покамест такое исследование невозможно — оно неизбежно окажется вульгарнейшим образом политизировано в ту или в другую сторону. Одни будут с пеной у рта доказывать, что это было благородное и неискоренимое стремление людей к священной свободе, другие — все объяснять происками заокеанских врагов и их агентов влияния, а то и чуждых этнических элементов. Ясно, что и то, и другое, и третье имело место — но не было главным. Уж не мне, и подавно — не здесь и не сейчас пытаться мимоходом сформулировать хотя бы наметки такого исследования. Но что я могу — так это самого себя предложить в качестве подборки данных, которые будущим первооткрывателям неизбежно придется осмыслять. По каким-то загадочным причинам я был с раннего детства повернут на политике, именно потому и гожусь на роль особо чувствительного регистратора поветрий. Градусник ведь не сам придумывает, до какой черточки подняться столбику ртути, не интерпретирует, что и как измеряет — просто показывает температуру окружающей среды. То же и ребенок. Это сейчас я плохо-бедно могу что-то объяснить, истолковать, придумать нарочно… Ребенком же говорит и пишет сам эфир.

Мы все были в ту пору вроде бы маленькие патриоты. Играли в войну, ненавидели гитлеровцев, обожали космонавтов, во всех комнатах коммуналок разом приникали к чугунным однопрограммным телевизионным приемникам с их тесными тусклыми экранами, когда показывали, скажем, фильмы «Котовский», «Девочка ищет отца», «Орленок» или «Сильные духом». Потом возбужденно пересказывали друг другу самые героические и самые боевые сцены, без конца воспроизводили и варьировали их в играх… «Хэндэ хох!» — Сам ты сдох!» «Внимание, внимание! Говорит Германия! Сегодня под мостом поймали Гитлера с хвостом. Хвостик оборвался — Гитлер обо…» Ну и так далее.

Я пошел в школу в 61-ом и впервые меня выставили в коридор за болтовню на уроке лишь к концу учебного года. Разгромом  кубинских контрреволюционеров на Плайя-Хирон тогда, наверное, все уши прожужжали в связи с первой годовщиной великой победы барбудос, но, честно сказать, подоплеки я не помню. Помню только, что я, восьмилетний клоп, вероятно, наслушавшись радио, в совершенно искреннем восторге тарахтел своему соседу по парте: «Ты представляешь, Америка такая большая, а Куба такая маленькая, а все равно Куба победила!»

Самый первый в жизни стих у меня сочинился в том же году. Стих начинался словами «Если все мы за руки возьмемся и скажем «нет» войне…» Меня потом заставили его читать на школьном вечере перед началом летних каникул. Взрослые недоверчиво умилялись, а одноклассники понять не могли, что за муха меня тяпнула — придумывать такое.

Помню, классе в пятом или шестом, после того, как по телевизору показали замечательный советский сериал «Вызываем огонь на себя», я впервые вдруг забеспокоился, ощутил смутную тревогу и на следующий день даже пытался с друзьями ею поделиться: «А ведь если бы сейчас началась война, такого героизма бы не было…» Одноклассников эта тема не увлекла совсем.

А уже в седьмом классе у меня самозародилась первая антисоветчина, и я ее даже вслух напевал: «Орленок, орленок, мой бедный теленок, зачем ты ходил на расстрел? Неужто не видел, что Сталин, зараза — единственный, кто уцелел».

Откуда прилетело это? Каким ветром надуло? Тринадцать лет ведь было шибздику, ничего не знал, ничего не соображал — но тон и вектор уже были заданы. Кому-то из потомственных интеллигентов он, может, задавался в семье — но у нас такого и в помине не было, папа лейтенант, мама бухгалтер, горожане в первом поколении, мне свою антисоветчину и спеть-то было некому, я понимал, что родителям она не понравится, а одноклассникам она по барабану, им даже не смешно…

Зато еще через каких-то семь лет, на четвертом курсе Университета, я отметил 14 октября 74-го года — десятилетнюю годовщину снятия Хрущева — написанием «Песенки стукача». Ел, пил, горюшка не знал, бесплатно учился в престижнейшем вузе, ни одной проблемы серьезной в жизни еще не было, ни разу не столкнулся ни с произволом, ни с доносами. Но последний куплет у песенки был такой: «Не для корысти я стучу, а ради дела. Чтоб сладко спалось в мавзолее Ильичу, Чтобы звезда Кремлевская горела — Стучу, стучу, всегда стучу, на всех стучу». И уж в Универе-то среди однокашников мне было полное понимание и полная поддержка: ну, здорово, ну, класс, ну, ты даешь! И с особым восхищением: да тебя ж посодют!

И, между прочим, по крайней мере один из тех сокурсников, что этими виршами тогда восхищались, и впрямь стучал. Потому что когда еще через шесть лет, в 80-ом, меня таскали в Контору и в конце концов конфисковали рукописи одной из моих тогдашних повестей, мой «товарищ майор» во время одной из бесед процитировал мне этот самый куплет про Кремлевскую звезду. А я к тому времени свой стих забыл совсем и не вдруг припомнил, чьи это такие смутно знакомые строки. А потом, не вру, проникся даже некоторым сочувствием к трудной и опасной работе чекистов: читать и знать наизусть столь слабые художественные произведения…

Такое впечатление, что в те годы сам воздух был насыщен какими-то испарениями. Хошь ни хошь, а подхватишь… Первичная социализация. Да, конечно, в юношестве уже начинаешь непроизвольно ощущать, как именно легче всего вызвать уважение и восхищение сверстников, что надо говорить, чтобы взрослые властители дум тебя сочли умным и порядочным, стали держать за равного. Это тоже факторы немаловажные. Но все случилось гораздо раньше. Задолго до того, как осозналось. Само собой. Не для внешнего эффекта и не в процессе инстинктивного нащупывания связей с теми, кто рядом. Внутри души. Беззвучно.

Не было бы перестройки без этого поветрия. Я ж не один был такой.

Потом, по мере взросления, стали действовать и материальные факторы. Их роль порой сильно преувеличивают, но и преуменьшать ее не стоит. Помню, где-то во второй половине 70-х, уже в аспирантуре, мне впервые в жизни позарез захотелось купить себе ну хоть мало-мальски модный пиджак. И я мотался по главным тогдашним питерским универмагам — Гостиный, ДЛТ, Фрунзенский… Ну хоть бы что-то приглянулось! Сплошь серые дерюги, одинаковые, скучные, допотопные, сидящие, как на пугале… И я был не одинок в своих скитаниях. Отчетливо помню, как мы стояли, дожидаясь очереди, в одну примерочную кабинку с мужиком, который, как он обмолвился, приехал в командировку с Севера. И вот его в какой-то момент пробило на горькое: «Ну что, ёпэрэсэтэ, за страна! И денег полный карман, а взять нечего!» Всем, всем это было очень унизительно, а главное — абсолютно непонятно.

Ах, если бы Брежнев в отчетном докладе съезду честно сказал: товарищи, страна во вражеском окружении надрывается из последних сил, где ракеты, а где штиблеты,  не до пиджаков ей… Мы бы поняли, ей-богу! Но ведь в тогдашнем кино про нашу жизнь все были одеты вполне прилично. Непрестанно нам в уши лилось про повышение уровня жизни, увеличение ассортимента, про очередные достижения легкой индустрии… Отсюда  мощная волна настроений, сформулированных, в частности, замечательным тогдашним анекдотом про человека, который ищет врача «ухо-глаз». Ему говорят: вам, наверное, ухо-горло-нос! Да нет, отвечает, у меня такая болезнь странная: что вижу — про то не слышу, а про что слышу — того не вижу…

Чуть позже это аукнулось много горше. Мы воевали в Афганистане, воевали тяжело, в основном умело и в сущности справедливо — во всяком случае, куда справедливее, чем теперь американцы; мы защищали не претензию на мировое господство и не наркоторговлю, а светскую цивилизацию, начавшую было укореняться в сердцевине Азии, защищали созданные с нашей же помощью заводы, электростанции и кооперативы, выученных нами же афганских инженеров, учителей и врачей. Против нас тогда руками душманов воевал весь западный мир — как всегда, натравливая фанатиков на нормальных людей, невменяемых на вменяемых, это у демократов излюбленный способ защиты демократии. То была маленькая третья мировая война в одной, отдельно взятой стране. И на ней, как и на всякой войне, у нас были жертвы и были герои. На этих героях и на их подвигах можно было новое поколение патриотов воспитать, как наше было воспитано на войне с фашизмом и ее героях… Совместное преодоление трудностей — нет социального клея крепче. Но наши герои, вместо того, чтобы всем рассказывать о том, что они делали и делают на этой войне, обязаны были давать подписку о неразглашении. Потому что советского человека нельзя было ничем волновать. Как придурка. Нельзя было ему рассказывать о реальных проблемах. У нас ведь все хорошо, и войны никакой нет, и ассортимент расширяется, вот и новая модель «Жигулей» подоспела, и в новом прогрессивном фильме наконец разрешили слегка показать обнаженную девичью грудь…

В итоге о том, что мы делали и делаем на этой войне, нам рассказывали другие. Вражьи голоса да кристально честные и неподкупные диссиденты, совесть нации… Почему-то одними и теми же словами. И наши герои выворачивались в преступников, а преступники — в героев.

Ореол диссидентства — это вообще отдельная песня. Думаю, только замечательные, очень по-коммунистически воспитанные, насквозь советские люди так могли с диссидентами носиться, так за них переживать и так безоглядно доверять каждому их слову. Советская пропаганда создала столь привлекательный и столь идеальный образ борцов с самодержавием, что те стали в атеистическом государстве чем-то вроде нового сонма святых. Чернышевский, Засулич, Бауман, Камо… Святцы. Любой, кто против прогнившего режима — ангел. Любой, кто не с борцами, тот, стало быть, с прогнившим режимом — значит, против ангелов, значит, продал душу дьяволу. Но как только прогнившим режимом стал восприниматься советский строй — всё, им воспитанное, обернулось против него. Быть с могучим царством тьмы или с бесстрашно бросившими ему вызов святыми, безоружными и беспомощными, сила которых только в правде — для советского человека тут не просматривалось выбора. Выбор был этически и эстетически предопределен. Это в демократическом обществе любого борца с режимом прежде всего спрашивают: а сколько ты своей борьбой зарабатываешь? В красной империи такой вопрос даже не возникал. Слушайте, слушайте, этот зря не скажет!

Но главную причину того, почему советская власть стала всерьез восприниматься большинством народа как царство тьмы, я понял уже много позже, относительно недавно, занимаясь историей Китая.

Это — чисто психологическая и потому не компенсируемая никакими косметическими реформами и обусловленная самой человеческой природой неустойчивость любых слишком уж централизованных систем и режимов. Она возникает вне зависимости от эпохи, от цивилизационной принадлежности, от целей, которые преследует сам режим — будь то древнекитайская империя Цинь Ши-хуана, где владыка старался всех поставить в полную зависимость от государства, то есть от самого себя, или социалистический СССР, где пытались избавить народ от волчьих законов капиталистической конкуренции. Эти исторические ситуации, казалось бы, принципиально различные, тождественны в одном важнейшем свойстве: межчеловеческая конкуренция выведена из личностной сферы и опосредуется высшим властным центром. Кто победил в любой конкурентной ситуации, а кто проиграл, решает не сама борьба соперников, но государственная власть. Ей виднее, кому дать, а у кого отнять. Поэтому постепенно и сама конкурентная борьба уходит из сферы непосредственной схватки явных друг другу противников в область негласных маневров внутри высших государственных сфер, лихорадочного манипулирования там и сям торчащими из государственной машины рычажками. Соперничество становится скрытым, подковерным, сумеречным, осуществляется руками высшей власти.

Похожие книги