Читаем Том 5 онлайн бесплатно


Том 5

В том входят широко известный, отмеченный Государственной премией роман «Выбор», посвященный насущным и острым проблемам современности, теме «выбора», в самом глубоком смысле этого слова, человеком своего места в жизни и своей «линии» поведения относительно самого себя и окружающих; ряд ранних рассказов Бондарева (конец 40-х — середина 50-х годов); завершается том циклом лирико-философских миниатюр «Мгновения», над которыми писатель работает с начала 70-х годов по сей день. Оформление художника В. Любина.

Серия: Бондарев Ю.В. Собрание сочинений в 6 томах

Юрий Васильевич Бондарев

Проза / Проза о войне
<p>Юрий Бондарев</p><p>Собрание сочинений в шести томах</p><p>Том пятый</p><p>ВЫБОР.</p><p>РАССКАЗЫ.</p><p>МГНОВЕНИЯ</p><p><sub>(Миниатюры).</sub></p><p>ВЫБОР</p><p>Глава первая</p>

…После ухода гостей было пусто и тихо, еще горели в передней по бокам зеркала бра, еще не были погашены люстры в комнатах, мягко светил нежной полутенью сиреневый купол торшера над тахтой; везде пахло сигаретным дымом, чужими духами; и было немного грустно оттого, что всюду сдвинутые со своих мест кресла, переполненные окурками пепельницы, обгорелые спички на ковре, неприбранные бокалы с торчащими из недопитых коктейлей соломинками и горы тарелок на кухне—все это напоминало хаос незаконченного и обидного разгрома в квартире.

Васильев, обессиленный бесконечными разговорами об искусстве, лестью и приятными улыбками, проводив до лифта последних гостей жены, с облегчением подвязал ее кухонный передник и принялся старательно убирать посуду из столовой. Однако Мария умоляющими глазами остановила его («не надо сейчас…») и села на диван, обнимая себя за плечи, задумчиво отвернулась к окну, за которым густо синела февральская ночь.

— Слава богу, наконец-то, — сказала она. — Меня ноги уже не держат.

— Ты знаешь, сколько времени? — спросил он встревоженно. — Второй час… Ничего себе! Хорошо, что ты не открыла истинную причину торжества. Конца и краю тостам до утра не было бы. Как это, Маша, — с днем ангела? Или с днем именин?

— Я очень устала, — проговорила она, закуривая, и улыбнулась ему вскользь. — Благодарю, милый… и не будем об этом. Это всё несущественные детали, они не стоят того… Иди спать, пожалуйста… Спокойной ночи! Я немного посижу одна…

Он почувствовал неискренность ее слов, и это фамильярно-классическое «не стоят того», и это салонно-светское «благодарю, милый» как будто неприятно загородили ее, отдаляя в чуждую ей манерность, заметную в дни размолвок, прежде нечастых, которые сразу создавали головокружительную зыбкость покачнувшегося моста.

— Да, Володя, иди, пожалуйста, иди же, — повторила Мария с усталой настойчивостью и, прислонив дымящуюся сигарету к краю пепельницы, налила себе красного вина. — Если ты намерен сказать мне что-то серьезное о моих гостях, то сейчас не надо — я не хочу…

— Я мало с кем из них знаком, Маша.

— И может быть, поэтому ты был очень мил. Всех женщин очаровал.

Она отпила глоток; он увидел, как осталась влажная красноватая полоска на ее губах, родственный и нежный вкус которых он так хорошо знал.

— Маша, о чем ты говоришь? Женщин? Очаровал? Вот уж не заметил.

— Прошу тебя — давай помолчим…

Нет, он не помнил, чтобы раньше после ухода гостей она сидела вот так одна на диване, заложив ногу за ногу, рассеянно пила, в задумчивости затягивалась сигаретой, покачивая узким носком туфли, — еще четыре месяца назад он посчитал бы это за некую предложенную ему женой ради развлечения игру, кадры из какого-нибудь пошленького иностранного фильма, переведенного ею для закупочной комиссии, на просмотре в главке, и готов был, как иногда бывало раньше, услышать ее смеющийся протяжный голос: «Ита-ак, мосье, мы проводили гостей. Ушли знаменитости! Какое облегчение! Что же мы будем делать? Ты уедешь в мастерскую? Или останешься со своей женой?» Сейчас он не ждал подобной фразы, а лишь озадаченно глядел, как Мария медлительно пригубливала бокал между затяжками сигаретой, и он только сказал с неуклюжей шутливостью:

— Ты не слишком ли разгулялась, Маша? Ничего не случилось?

Господи! — Она опустила глаза, точно преодолевая боль, и он увидел ее ресницы, тяжелые от слез. — Неужели ты не понимаешь простых вещей — мне хочется побыть одной. Пойми меня, пожалуйста, я хочу одна отдохнуть от всего на свете…

— Прости, Маша, — сказал он виновато и вышел из комнаты.

Коридор и переднюю все еще праздно озаряли бронзовые свечеобразные бра, легкомысленные и бессонные в тишине ночной квартиры, и возле телефонного столика серебристой пустотой отсвечивало пространство зеркала. Васильев мельком взглянул на свое нахмуренное, утомленное лицо («Лучше всего — уехать мне сейчас в мастерскую…»), потом выключил эту запоздалую электрическую иллюминацию и долго надевал любимый им теплейший полутулуп, в котором зимой ездил «на натуру», долго возился с «молниями» меховых ботинок, раздумывая о позднем времени, когда ехать в мастерскую бессмысленно, но Мария молчала, не останавливала его, не выходила в переднюю, чтобы проводить до двери, подставить щеку для поцелуя, что было заведено между ними.

— Я пошел, Маша, — сказал он, стараясь говорить буднично и внушая себе, что ничего серьезного не произошло. — Я пройдусь по воздуху и подышу. Спокойной ночи!

— До свидания, Володя, я утром позвоню, — отозвалась Мария из гостиной предупредительным, почти ласковым тоном, и он вышел на лестничную площадку, закрыв дверь своим ключом.

Ожидая лифт под желтой лампочкой на восьмом этаже спящего многоквартирного дома, он услышал сдавленный смех вперемежку с шепотом и покосился в сторону окна, где подле батареи (как бывало почасту) стояла парочка, заметил что-то знакомое в девичьей фигуре, и тут же явственно его окликнул удивленно-звучный голос дочери:

— Па-а, куда ты? И зачем ты?

Ему было не очень приятно видеть в этот час рядом с дочерью рослого, не первой молодости актера Светозарова, жгучего красавца, анекдотиста, выпивоху, любителя розыгрышей, дважды женатого и дважды разведенного, с манерами опереточного дамского угодника, и Васильев почувствовал колкий, оскорбительный холодок от наивной неопытности и неразборчивости дочери.

— Тебе, вероятно, пора домой, Вика, — сказал Васильев и оглядел Светозарова с искренним любопытством. — И вам, молодой человек неотразимой наружности, пора бы уже отпустить советскую студентку, которой вставать на лекцию в семь утра.

— Виктория, вы должны подчиниться старшим, — заговорил глубоким баритоном Светозаров, изображая благоразумную покорность. — Владимир Алексеевич, великодушно извините меня за непредвиденную полночность… Готов и в монастырь замаливать грехи, если бы адрес был хоть одного действующего. Негде покаяться.

— Пожалуйте вместо обители со мной в лифт. Я объясню, как поступить.

— Па-а, перестань! — возразила Виктория со смехом. — Начинаются советы и поучения! Анатолий рассказывает смешные истории, а я хохочу! Ты слышал о репетициях во МХАТе? О Массальском и Ершове? Нет? Как во время пьесы они подпрыгивали на сцене по сигналу «брэк»?

— К сожалению и прискорбию, не слышал, — сказал Васильев, насмешливо обращаясь к Светозарову, вмиг изобразившему послушное внимание домашнего мальчика. — Вы, Анатолий, не устали языком артикулировать? Посмотрите на часы, очаровательный любитель монастырей. Время уже неприличное.

— Артикулировать? Ха-ха! Как, как? — почтительно поразился Светозаров. — Не понял мысль, Владимир Алексеевич, по темноте своей! Что́ я не устал?

— Ну, попросту болтать без передышки.

— Вы меня обижаете. За что? Незаслуженно! Без вины виноват!

— Я очень сожалею.

«Что это со мной? Почему я раздражаюсь, когда надо сдерживаться?..»

Подошел лифт, освещенный, сиротливо пахнущий морозной одеждой, студеной зимой, с натоптанным снегом на полу, и Васильев, опускаясь в этой удобной механической кабине двадцатого века, несущей его вниз мимо затихших до утра чужих, успокоенных сном квартир, поморщился, закрыл глаза и подумал о потерянном времени и полной ненадобности всего того, что делал и говорил целый вечер дома, устав воспитанно возражать гостям, не чуждым самонадеянно утвердить и особые критерии в искусстве и, конечно, в живописи, легко переходившим (ради спокойствия) в суждениях своих премудрые житейские перекрестки, — и вдруг почувствовал, что в последнее время уже не раз испытывал смутно и счастливо умиротворяющее душу желание уехать в некий час из Москвы надолго, на несколько месяцев, на год, на пять лет, уехать однажды из дома или мастерской, ни о чем не жалея, поселиться где-нибудь на синих вологодских озерах, неторопливо созерцать естественное, первородное, жить с рыбаками, есть простую деревенскую пищу, писать облачные северные пейзажи, неизощренные портреты рыбаков, прожженные солнцем и водкой лица…

Ему не работалось месяца два. Он часами лежал в мастерской на старом, с привычным скрипом пружин диване, читал «Дневники» Толстого последних лет его жизни, напитываясь исповедальной болью великого человека. Но затем, самоказняще и скептически охлаждаясь, Васильев возвращался к самому себе, ощущая обман и парадоксальность современного насильственного опрощения. И далекое от Москвы, шума и суеты убежище, которое порой облюбовывал он в воображении, представлялось после трезвых размышлений успокоительным «пленэром», либо туристским, либо курортным местом, занятым известным в искусстве человеком на определенный срок. Ему ясно было, что им в пятьдесят четыре года уже не управляла никакая честолюбивая идея (как было еще несколько лет назад), кроме двух нерушимых страстей — любви к извечной, грубой и нежной красоте природы и сумасшедшей преданности работе, этой добровольной сладкой каторге, без чего утрачивался для него всякий смысл существования.

В те дни и месяцы, когда не работалось, когда все было притушено в нем и будто дремало, он мог легко поверить, что талант его (если он прежде был) погиб, пропал, и в такие пепельные периоды привычно высокие отзывы, хвалебные статьи казались мелкими и выспренно-ложными, участие в очередной выставке («Там обязательно должны быть и ваши вещи») запоздало ненужным, а поездки за границу, куда его стали приглашать охотно лет пятнадцать назад, занимали уже не столько вернисажем в каком-нибудь университете или частном салоне, набитом ядовитыми критиками и беззастенчивыми журналистами, но теми изощренно-уксусными диалогами о «традиционализме» и «модерне», когда он, слушая, потягивая коктейль, загорался постепенно веселой злостью против «интеллектуальной» болтовни, начинал полусерьезно спорить, опровергать эти надоевшие до черта коллажи, поп-арты, маодадаизмы, намеренно противопоставляя им сюрреализм, а не реализм, после чего с любопытством наблюдал новый поворот спора, где господствовал риторический хаос, подобный хаосу в современной живописи Старого и Нового Света. Это, конечно, были не дискуссии стоической погони за истиной (кто бы осмелился указать ее в век сомнений?), а своего рода игра, развлечение, умственные качели, убийство свободного времени, доходная профессия взрослых, утомленных цивилизацией людей, ненавидящих художников и влюбленных в них. И общение с ними было небезынтересно Васильеву до тех пор, пока не открылась угнетающая однообразность повторений: и одни и те же разговоры, и одни и те же вопросы, и похожие один на другой отели, и «стандартфрюштюки», и «ленчи», и одинаковые физиономии портье и кельнеров.

И Васильев уже отказывался от приглашений, перестал ездить за границу и однажды, в ресторане клуба, случайно услышав с вожделением сказанную фразу: «А я завтра наконец-то сяду в отдельное купе «эсвэ», лягу на приготовленную постель, высплюсь как следует и послезавтра буду в Париже», — услышав эту фразу, исполненную томительного желания сбывающейся мечты, вопросительно взглянул на соседний столик, увидел там в компании коллег уважаемого акварелиста, не вполне трезвого, сладостно подкладывающего сложенную ковшиком ладонь под толстую малиновую щеку, выражающего этим неодолимое влечение к вагонному отдыху, и ощутил во фразе и лицедействе акварелиста не мечту об отдыхе в отдельном купе спального вагона, а просто тягу за границу — к пестрой толпе на зеленых, солнечных, аккуратно ухоженных бульварах, к древним островерхим соборам на отполированной брусчатке средневековых площадей, к теплу и мягкому воздуху, к сверканию зеркальных витрин и шумной многолюдности на торговых улицах, к красным огням и рекламам ночных кабаре, к маленьким кинотеатрам, полупустым, уютным, где разрешено курить, — то есть ко всему тому, к чему тянуло и его еще два года назад.

Похожие книги