Читаем Тюремные записки онлайн бесплатно
Тюремные записки
Вторая книга автобиографической трилогии известного советского диссидента, журналиста и литературоведа, председателя правозащитного фонда «Гласность». В 1975 году Григорьянц был арестован КГБ и приговорен к пяти годам заключения «за антисоветскую агитацию и пропаганду». После освобождения в 1982–1983 гг. издавал «Бюллетень » с информацией о нарушении прав человека в СССР. В 1983 году был вновь арестован и освобожден в 1987-м. Это книга о тюремном быте, о борьбе заключенных за свои права; отдельная глава посвящена голодовке и гибели Анатолия Марченко.
Документальная литература / ПублицистикаМне остается только строить догадки о том, что послужило причиной моего ареста. Может быть у них были какие-то более далеко идущие планы — судя по судьбе Синявского и моего однокурсника Козлова, которому «нашли» влиятельных родственников за границей. Но на первых порах, вероятнее всего, причина была одна: если человек пишет об эмигрантской литературе, переписывается с заграницей, получает оттуда книги, получает даже газету из Парижа (да еще у меня были там родственники), поддерживает отношения с Ниной Берберовой, сотрудником «Русской мысли», членом НТС Александром Сионским, переписывается с Натальей Кодрянской — то есть ведет себя совершенно непристойным образом — он должен сотрудничать с правоохранительными органами. Что говорить, я действительно был знаком с массой людей, которые чрезвычайно интересовали КГБ. Вокруг меня был целый ряд «подозрительных личностей», начиная с Шаламова, Некрасова и Параджанова. Но предъявить в качестве обвинения мне было нечего. Я в руках не держал валюту. Это еще были пережитки хрущевских лет, когда и почта, и цензура были сильно облегчены. Поэтому какие-то эмигрантские книги — скажем, романы Набокова, сборники статей Георгия Адамовича, еще что-то — общественно безобидное — проходило по советской почте. А многие книги из-за границы привозили мне знакомые, например, Рене Герра, которого после этого выслали из Советского Союза. Но и тут я не был человеком исключительным: скажем, Александр Богословский получал намного больше иностранных книг, чем я, правда, через французское посольство.
Впрочем, за эмигрантскую литературу в Москве пока еще не сажали — за это можно было попасть в тюрьму в провинции. Кроме того, я был одним из немногих, у кого были официальные допуски в спецхраны, в архивы, в ЦГАЛИ, и на эти книги в своих статьях я ссылался совершенно официально.
Политикой я почти не интересовался, во всяком случае не принимал в ней никакого участия — в то время я был убежден, что политика вредна для литературы: никакого положительного результата от критики ни Чернышевского, ни Добролюбова, ни Писарева не говоря уже о том, что они затравили Случевского в свое время, на мой взгляд, не было. Возможно, именно это парадоксальным образом способствовало моему аресту. Ведь по мысли тех, кто за мной следил и решал вопрос об аресте, это говорило о том, что я боюсь: человек, который общается с Натальей Горбаневской, Виктором Некрасовым, Владимиром Войновичем, но сам не принимает участия в диссидентском движении, конечно, боится это делать. А раз боится — значит, достаточно его еще немного пугнуть, и он станет сотрудничать.
К 1974 году интерес «органов» ко мне стал более явным. До этого меня скандально и не без труда выгнали с факультета журналистики МГУ, причем в Министерстве высшего образования были вынуждены прямо сказать, что это было требованием КГБ. Но это событие произвело на меня не очень большое впечатление. Ну, выгнали и выгнали — Бог с ним. Мне был совершенно не интересен этот факультет, я не собирался заниматься советской журналистикой. У меня была хорошая репутация, мне давали писать внутренние рецензии в журналах, на радио я делал какие-то передачи (была редакция «Литературно-драматического радио», где работали первая жена Юрия Левитанского — Марина и Оксана Васильева)… В общем, с голоду я точно не умирал, да и напуган не был.
В это же время аспирант факультета журналистики Александр Демуров как бы случайно снял квартиру именно в том доме, где я жил, на Ярославском шоссе. Не могу сказать, что до этого мы с ним поддерживали хорошие отношения — так, были мельком знакомы по факультету. Он начал мне рассказывать, что его дядя — начальник одного из московских районных управлений КГБ, что в КГБ вообще работает много армян (он был армянин из Тбилиси). Я пожал плечами: «По-моему, для КГБ нужны люди с какой-нибудь нейтральной внешностью, не такие привлекающие внимание». Этот рыжий человек посмотрел на меня и ответил: «А разве я похож на армянина и привлекаю внимание?» [1]
За мной началась буквально ежедневная слежка — наружное наблюдение не отставало. Одного топтыжку едва не избили мои соседи. Мы жили в новом девятиэтажном доме с четырьмя, кажется, подъездами, куда еще не провели телефоны. И на полтораста квартир, на пятьсот с лишним человек было всего два телефона-автомата, стоявшие как раз у моего подъезда. Но с раннего утра до поздней ночи один из них постоянно занимал следовавший за мной топтун. Конечно, всем соседям мое положение было совершенно ясно, но необходимость позвонить и накопившаяся злоба к топтунам перевешивали страх перед КГБ. Ко мне перестали проходить письма — за последние полгода или месяцев девять перед арестом я не получил вообще ни одного письма. Мои письма иногда доходили, но с очень большим опозданием. Бывало, правда, и иначе. Письма Кодрянской и Сионскому я вкладывал в одинаковые небольшие конверты, и однажды Наталья Андреевна получила письмо Сионскому, а Сионский — адресованное ей. Было вполне очевидно, что не я перепутал конверты. Забавно, что Сионский передал мое письмо Кодрянской, а Кодрянская ему нет. Ведь это шпион — написала она мне. Я не стал выяснять шпионаж в чьих интересах она имела в виду, поскольку понимал, что НТС непростая организация. Надоело мне все это до омерзения, жена была беременна, сыну был год, должна была приехать теща — помогать жене, то есть становилось очень тесно в однокомнатной квартире и я просто снял квартиру в противоположном конце Москвы. У меня был совершенно незаметный такой серенький «жигуленок», которых был миллион. И я постарался исчезнуть из поля зрения КГБ. И мне это почти удалось.
Периодически, конечно, я попадался им на глаза. Скажем, у моих друзей Поповых, у которых я часто бывал. Вдруг в районе Спиридоньевского переулка я замечал какого-то мальчишку, который регулярно за мной ходил и делал вид, что попадается мне на глаза случайно. У него была такая двусторонняя курточка, и он периодически выворачивал ее наизнанку. Она с одной стороны была зеленая, а с другой — красная. Или на проводах в Москве Виктора Некрасова, мы уходили с Киевского вокзала с Евтушенко и Евгений Александрович на платформе с высоты своего роста заметил топтуна. Сказал мне:
— За нами хвост.
— Не волнуйтесь, это за мной, — ответил я и в сложных станциях метро «Киевская» от слежки ушел.
Сперва я не понимал зачем им нужно за мной следить. Но потом, зная, что на кольцевых станциях метро есть камеры видеонаблюдения и без труда вычислив их из пары других камер, я убедился, что если я иду по перрону в сторону камеры, то она нагибается ближе к полу, чтобы меня не терять из виду. Соответственно, если я шел от нее — камера принимала горизонтальное положение. Довольно быстро выяснилось, что на радиальных станциях камер наблюдения пока еще нет. Там действовали топтуны, которые могли тебя отслеживать на платформе, если я пытаясь уйти от тех, которые были с тобой в вагоне, выскакивал последним из вагона поезда. Но в метро почти всегда удавалось уйти от слежки — делал я это в основном для развлечения и не желая привести хвост к друзьям. Но, конечно, за мной наружка и не ходила так уж тщательно, как это бывало позже — не так уж я им был нужен и выделять постоянно большую группу для слежки за мной ГБ не видела большой нужды, а я не понимал зачем им это вообще нужно.
Примерно то же я вскоре обнаружил и на улицах. Просматривались все основные (и по возможности — прямые) магистрали центра Москвы, но стоило свернуть в переулок — там уже на углу меня мог ждать топтун. Так и было всегда в Спиридоньевском переулке у Поповых, в арбатских переулках, если от Сацев я выходил через дворы, а не прямо на Арбат.
Конечно, я понимал, скажем так, экстравагантность своего поведения всегда. Но у меня от природы ослаблено ощущение опасности, так что все это не могло удержать меня от того, чтобы писать довольно прямолинейные письма, за границу, но на вполне литературные темы, получать книги и газету из-за границы, то на один, то на другой адрес — в Киев к маме, в Москве на Измайловский проспект к одной из бабушек — Ариадне Павловне, иногда прямо в университет, куда Берберова присылала пакеты книг Гертруды Стайн для диплома жены, встречаться с кем-то…
Моя мама считала, что за интересом ко мне стоит финансовый аспект: желание получить нашу коллекцию, остатки вещей моих дедов и прадедов… Действительно, наша библиотека, изъятая при одном из обысков, была распродана за три дня, бесследно пропала часть коллекции живописи — например работы старых мастеров. Действительно, в то время многие зарабатывали на распродаже конфискованных вещей деньги, но чаще этим занимались судебные приставы или люди из МВД (на одном из обысков, не стесняясь моей матери делили между собой семейные вещи: этот шкаф мне (моего прадеда), это зеркало из приданого прабабки — тебе). Но, как потом выяснилось, мной было занято Пятое управление КГБ, у которого были более крупные интересы и по ходу следствия выяснилось, что они сперва вовсе не интересовались коллекциями.
Вообще, как я сейчас понимаю, поначалу меня и не собирались арестовывать, не было у них такой цели. Да, я иногда что-то продавал из своей коллекции, как и все коллекционеры, но я не жил на эти деньги — мелких гонораров и денег за внутренние рецензии в основном нам хватало. Кроме того, меня даже формально нельзя было обвинить в тунеядстве, как, скажем, Бродского. Я не был членом Союза писателей, но как Шаламов (а перед смертью и Пастернак) был членом групкома литераторов, то есть за это меня не собирались арестовывать и сфабриковать обвинение потом оказалось довольно трудно. От меня просто требовалось сотрудничество и переданные кому-то несколько антисоветских книг давали достаточные основания, чтобы пугнуть, если уговоров не понимает, предъявить на первых порах какое-то обвинение. В то время люди, которые занимались изучением эмигрантской литературы, переписывались с кем-то за границей, от помощи КГБ обычно не отказывались (это, в частности, выяснилось позже во время моего суда). Поэтому гэбистам просто не приходило в голову, что я не пойду им навстречу.
Одновременно с неотступной слежкой — скорее как психологическое давление, чем реальная в чем-то заинтересованность — у меня начались обыски — и в Москве, и в Киеве. Причем в двух этих городах понятыми были одни и те же «случайно встреченные на улице» молодые люди. Обыск в Киеве был возмутителен тем, что следователи начали рваться в комнату моей матери «чтобы побеседовать», а у нее в этот день была высокая температура и только что ушел врач, а я пытаясь им помешать, во-первых, был не способен перекрывать от здоровых мужиков высокие двустворчатые двери между комнатами и, во-вторых, вынужден был следить за тем, чтобы оставшиеся мне ничего не подбросили в моем кабинете. Мама, услышав возню и понимая, что я ничего не могу сделать, сказала — «Ну ничего, пусти их, Сережа».
Мало мальски серьезные книги я припрятал в Москве, их слегка заинтересовал десяток икон и их, кажется, тогда же изъяли «для проверки» но в результате постоянной слежки они знали, что в отличие от Синявского на Север я не езжу, старые церкви и старушек не граблю. Купил или обменял у кого-то десяток икон — обвинить в этом нельзя. Но в общем, кроме допроса мамы меня в обысках мало что волновало, на всякий случай смотрел, чтобы чего-нибудь не подложили и не слишком много украли — зная, что даже по советским дегенеративным законам ничего криминального у меня нет. И лишь когда они стали описывать для вывоза коллекционные иконы я единственный раз попросил оставить мне бабушкину, не коллекционную, ничего не стоящую в деньгах маленькую печатную на фольге, начала ХХ века иконку Казанской божьей матери, которая ездила с нами в эвакуацию, в Ташкент, оставалась у бабушки и была единственной уцелевшей семейной нас охранявшей иконой. И мне ее оставили, она до сих пор у меня цела.
Правда, и после второго ареста уже через восемь лет, я попросил то ли следователя, то ли оперативника оставить мне тетрадку Шаламова (из всего изъятого архива), где он писал: «Все сборники (стихов Шаламова — С. Г.) имеют один общий эпиграф из Блока:
Я очень лично воспринимал эту запись, как адресованную (Шаламовым? Блоком?) только мне (и действительно, в архиве Сиротинской ее нет). И мне тетрадку эту оставили, она уцелела, хотя для того, чтобы получить Библию мне пришлось в той же Калужской тюрьме проголодать еще три недели.
В общем, мысленно, я уже был готов к тому, что окажусь в тюрьме. Помню, встретил как-то Сашу Морозова и говорю: «Ну вот, скорее всего, арестуют». (Тем более, что я знал довольно много людей, прошедших через это и в последние годы, или находящихся в тюрьме. Литературовед и поэт Леня Чертков, уже отсидел несколько лет и с ним мы были в более-менее приятельских отношениях. Был Алик Гинзбург, который тоже два года просидел — арест уже опять не был редкостью. В Киеве был арестован Сергей Параджанов, выслали из СССР Виктора Некрасова.) Саша на меня посмотрел с ужасом, сказал: «Как же вы так спокойно об этом говорите!». Я пожал плечами, и ответил: «В Советском Союзе оказывались в тюрьмах люди и получше меня». На этих словах, к его ужасу, мы разошлись.





