Читаем Тени над Гудзоном онлайн бесплатно


Тени над Гудзоном

Впервые в России выходит роман крупнейшего еврейского прозаика XX века, нобелевского лауреата Исаака Башевиса Зингера (1904–1991). На идише «Тени над Гудзоном» публиковались в 1957–1958 годах в нью-йоркской газете «Форвертс», в переводе на английский роман вышел отдельной книгой только в 1998 году, уже после смерти автора. Действие романа разворачивается в США в конце 40-х годов прошлого века. Бизнесмен Борис Маковер, эмигрант из Польши, пытается оставаться соблюдающим заповеди евреем в условиях массового отхода от религии и традиционного уклада жизни многих ровесников и младшего поколения его семьи. Дочь Маковера уходит от мужа и безуспешно пытается найти любовь, его племянник отказывается от веры предков ради религии коммунизма. Фоном событий романа служат травма Холокоста, борьба за независимость Израиля, а также конфликт между идеализированной мечтой о коммунизме и реальностью сталинской тирании в Советском Союзе.

Серия: Блуждающие звезды

Исаак Башевис-Зингер

Проза / Историческая проза
<p>Исаак Башевис-Зингер</p><p>Тени над Гудзоном</p><p>Глава первая</p><p>1</p>

Вечером на новой квартире Боруха — или Бориса — Маковера собрались гости. Борис Маковер переехал в многоквартирный дом, напоминавший ему Варшаву. Там был огромный двор и два корпуса. Один из них выходил на Бродвей, а другой — на Уэст-Энд-авеню. Окно кабинета (или студии, как называла его дочь Анна) выходило во двор, и, когда Борис Маковер выглядывал из него, ему могло показаться, будто он в Варшаве. Внизу всегда было тихо. Там находился садик, окруженный штакетником. Днем солнце карабкалось на противоположное здание. Иногда дети играли и бегали по асфальту. Из трубы поднимался дым. Птички перелетали с крыши на крышу и щебетали. Не хватало только, чтобы появился старьевщик с мешком тряпья или фокусник с попутаем и шарманкой. Этот двор был частным владением посреди общественной территории. Кусок Европы посреди Нью-Йорка. Когда Борис Маковер смотрел вниз, во двор и прислушивался к его тишине, его покидала американская порывистость, и он мыслил по-европейски — неспешно, витиевато, погрузившись в юношескую тоску.

Но достаточно было пройти гостиную, чтобы услышать шум Бродвея, поднимавшийся сюда, к четырнадцатому этажу. Когда он стоял здесь и смотрел на легковые автомобили, автобусы, грузовики и вслушивался в рычание Бродвея, доносившееся из-за железной решетки, мысли его обретали стремительность. Он вспоминал обо всех своих делах, тут же принимался кому-то звонить, чтобы договориться о встрече. День становился слишком коротким, а ему все хотелось продолжать расчеты, делая автоматической ручкой пометки в записной книжке. Борис Маковер каждый раз вспоминал библейский стих: «Не в шуме Господь».[1]

Но когда на улице идет снег, даже Бродвей становится уютным. К тому же зимой окна закрыты, загорожены венецианскими ставнями, завешены гардинами. Борис Маковер заранее пригласил на обед свою дочь Анну и зятя Станислава Лурье, а также спасшегося от гитлеровского уничтожения Германа Маковера, сына его брата. Герман поехал из Польши помогать лоялистам в Испанию, а позднее перебрался в Алжир. Оттуда Борис Маковер перетащил его в Америку. Присутствовали не только родственники, но и профессор Шрага, Герц-Довид Грейн, доктор Соломон Марголин — товарищ Бориса Маковера еще по тем временам, когда они оба учились в Гурской ешиве,[2] а также доктор Цодек Гальперин и его сестра Фрида Тамар. Перед едой Борис Маковер надел ермолку и омыл по обычаю руки, омыла руки и Фрида Тамар, вдова немецкого раввина и ученая женщина, написавшая на английском языке книгу о роли женщины в иудаизме. Остальные вели себя как безбожники. Борис Маковер был вдовцом. Трапезу приготовила Рейца, родственница, которая вела хозяйство Бориса с тех пор, как двадцать три года назад умерла его жена. Она сопровождала Бориса Маковера во всех переездах и скитаниях: из Варшавы — в Берлин, а после того, как к власти пришел Гитлер, — в Париж, в Касабланку, в Гавану, а потом — в Нью-Йорк.

После обеда все пошли в гостиную. Борис Маковер обставил квартиру в своей особой манере, как когда-то в Варшаве, а потом в Берлине: тяжелой мебелью красного дерева, жирандолями, диванами и стульями, обитыми плюшем и бархатом и снабженными покрывалами с бахромой. Он уже накупил в Америке множество святых книг, а также всяческие предметы еврейской традиции: ханукальные светильники, часы с еврейскими буквами вместо цифр на циферблатах, пасхальные блюда, подсвечники, подносы, короны и указки для Торы, которые вешают поверх чехла свитка. Одну комнату он обставил как маленькую синагогу: там были аронкодеш и бима[3] с надписью «Шивиси».[4] Там висели два медных канделябра. Поменяв в молодости имя с Боруха на Борис (из-за торговых дел), от еврейства он не уходил никогда. Гитлеровская бойня пробудила в Борисе Маковере былую набожность. По утрам он молился, надев талес и филактерии.[5] Он больше не пропускал предвечерней молитвы. В Вильямсбурге он отыскал ребе, к отцу которого когда-то ездил его отец, реб Менахем Маковер. Борис Маковер еще помнил ежедневный лист Гемары.[6] Сейчас в гостиной он повторял поговорку ребе, построенную на игре слов из трактата «Бава батра».[7] Суть этой поговорки состояла в том, что евреев так и так бьют, поэтому пусть они хотя бы остаются настоящими евреями, а не ассимиляторами.

Доктор Соломон Марголин скривился:

— У тебя, Борух, получается, что если не придерживаешься строгостей, установленных всеми без исключения ребе, то ты уже ассимилятор. Поверь мне, если бы учитель наш Моисей воскрес и увидел всех этих вильямсбургских[8] пройдох, он бы на них наплевал, на этих назойливых чернохалатников. Вспомни, Моисей был египетским принцем, а не каким-то там пейсатым чучелом. А если верить Фрейду, он вообще был египтянином.

— Замолчи уже, Шлоймеле, замолчи. Фрейд был еще тот паскудник, прямо-таки немец. Об учителе нашем Моисее мы знаем только то, что сказано в Торе.

— У Моисея было две жены. Одна — дочь медианского священника, а другая — просто негритянка. Здесь, в Нью-Йорке, ему бы пришлось жить с ней в Гарлеме…

— Шут. Не давай воли языку. Что мы знаем о древних временах? У каждого поколения свои вожди.

— Тебя убеждали, что еврей должен быть горбатым и нюхать табак, и это так и застряло в твоем мозгу. Для тебя еврейский народ — это польские хасиды, носившие кацапские кафтаны и хватавшие остатки еды со стола у ребе.[9] А что с евреями в Испании? Что с итальянскими евреями? Разве Имануэль Римский[10] не был евреем? А рабби Моше-Хаим Луцатто?[11] А Яшар из Кандии?[12] А рабби Арье из Модены?[13] Знай ты хоть немного историю, не стал бы таким фанатиком.

— История, шмория. Все это не стоит облупленного яйца. Я знаю одно: наши отцы были евреями целиком и полностью, мы уже евреи наполовину, а наши дети… Я лучше и говорить не буду. Если еврейские парни могли стать гэпэушниками и расстреливать людей, то это уже конец света. Надо надорвать одежду и сидеть шиве,[14] — но не семь дней, а всю жизнь.

— Ну и сиди себе шиве, еврейства твоего отца или деда больше нет. Это мелкий эпизод в еврейской истории.

— Еще есть и еще будет! — вскричал Борис Маковер. — Я только вчера купил святую книгу, которую ешиботники напечатали в Шанхае. Они голодали и печатали святые книги. Бежали от Гитлера и от Сталина и в то же время успели напечатать книгу ибн Адерета.[15] И где? В Китае. Я клянусь тебе, Шлоймеле, что и через тысячу лет после того, как забудут всех этих умников, о которых ты говорил, будут изучать Гемару с трудами тосафистов.[16]

— Ну, если ты клянешься, то и говорить нечего.

Эти речи и препирательства продолжались в различных вариациях при каждой их встрече, но ни Борис Маковер, ни его гости от этих споров не уставали. Зимний вечер только начался. Из семи присутствовавших мужчин пятеро были без женщин. Соломон Марголин, который был доктором медицины, двадцать лет назад женился в Берлине на немке. Но в тысяча девятьсот тридцать восьмом году она ушла от него к нацисту и взяла с собой их маленькую дочурку Мици. Жена профессора Шраги погибла в Варшавском гетто. Герман до сих пор не был женат. У Герца Грейна как раз была семья, но он принадлежал к числу тех мужчин, которые, идя в гости, не берут с собой жену. Он сидел на шезлонге и беседовал с Анной, дочерью Бориса Маковера и женой Станислава Лурье. Грейн доверительно шепнул ей:

— Они уже начинают обсуждать еврейский вопрос.

И Анна ему отвечала:

— Я уже слышала эти речи, когда была вот такой маленькой.

При этом она показала рукой, как мала была. Ее палец украшал перстень с крупным бриллиантом, сверкавшим в свете ламп всеми цветами радуги.

<p>2</p>

Станислав Лурье, зять Бориса Маковера, спорил с Германом. Племянник Бориса Маковера был и остался коммунистом. Станислав Лурье был и остался противником коммунизма. У него была одна претензия к Америке: почему американцы не сбросили атомную бомбу на Москву вместо Хиросимы. Но одно у Германа и Станислава Лурье было общим: оба они великолепно говорили по-польски. Станислав Лурье был в Варшаве адвокатом. Прежде чем Герман ушел защищать Мадрид, он учился на юридическом факультете. Теперь Станислав Лурье говорил:

— Проше, пана. Я знаю все, что вы думаете. Я знаю марксизм лучше всех марксистов. Я и сам, к сожалению, какое-то время занимался глупостями. Даже верил какое-то время в Ленина. О, в молодости обязательно надо совершать ошибки. Если молодой человек не делает ошибок, с ним что-то не в порядке. Однако надеюсь, что в одном вы со мной согласитесь. В том, что без дяди Сэма, без его помощи, без ленд-лиза ваш товарищ Сталин не взял бы Берлин. С этим может согласиться даже стопроцентный сталинист…

Казалось, что Станислав Лурье умоляет Германа. Станиславу Лурье уже перевалило за сорок. Низкорослый, широкоплечий, со слишком большой головой с растрепанными рыжеватыми волосами, среди которых тут и там уже попадались седые, и с лицом, казавшимся надутым или отечным. Брови густые, под желтыми глазами голубоватые мешки, поросшие каким-то желто-зеленым мхом. Ноздри на редкость большие. Посреди узкого лба углубление — то ли морщина, то ли рубец. Что-то тяжелое и дикое было в этом человеке, который, казалось, постоянно пребывает в полусне.

Герману едва исполнилось тридцать три года, но выглядел он старше. Ростом он походил на своего дядю, но ему не хватало дядиной уютности. Четырехугольная голова, короткая стрижка, как у военных (в Испании Герман дослужился до звания то ли капитана, то ли майора), и серые, холодные как сталь глаза, смотревшие из-под пенсне. Говорил он медленно, с продуманностью дипломата, обязанного осторожно взвешивать каждое слово. В голосе его звучала какая-то деревянная жесткость.

— Никто не может знать, как пошло бы дело без ленд-лиза. Это академический вопрос. Достоверно одно: Америка откладывала открытие второго фронта до тех пор, пока Советский Союз не одержал окончательной победы.

— То есть вторжение во Францию было излишним? — спросил Станислав Лурье.

— Силы фашистов были уже сломлены…

— Дали бы Сталину написать мировую историю, он бы, наверное, утверждал, что союзники воевали на стороне Гитлера, — с горечью сказал Станислав Лурье.

— До Сталинграда они все еще надеялись на поражение Советского Союза…

Станислав Лурье приподнял брови. В желтых глазах таился гнев. Правая рука, широкая, тяжелая, с набухшими жилами и широкими ногтями, шевельнулась, словно он собирался отвесить оплеуху. Но рука осталась лежать на колене. Он только сказал:

— О Господи, как велика сила лжи! Непомерно велика и могуча! И глубока, как пропасть!..

* * *

Борис Маковер не был ученым евреем ни в религиозном, ни, уж конечно, в светском смысле. Но он любил и Тору, и науку. Он был счастлив, занимаясь торговлей. Тем не менее Борис не раз сожалел о том, что он не раввин, не ученый, не писатель. Борис Маковер был невысоким, ширококостным, со слишком крупными для приземистой фигуры руками и ногами, большими черными глазами, горбатым носом и толстыми губами. Бородку он стриг наподобие буквы «Т». Голосом отличался воистину громовым. Он немало лет прожил в Германии, но все еще разговаривал на варшавском идише, не выучив толком ни немецкого, ни английского. Он мог изучить лист Гемары, но, когда ему приходилось написать коротенькое письмецо на иврите, оно изобиловало ошибками. Единственным талантом обладал Борис Маковер — талантом торговца. Он ощутил запах этого ремесла, когда приехал из Гаваны в Нью-Йорк. По-английски он не понимал ни слова, но, покрутившись по Нью-Йорку четыре недели, уже знал, где можно сделать деньги. Разве сложно было разбогатеть в те годы? Вашингтон швырялся миллионами. Борис Маковер стал компаньоном на фабрике по производству кожаных изделий. Тут у него нашлись деловые партнеры, с которыми он торговал еще в Берлине, и он получил кредиты, наладил связи, заключил контракты. Борис Маковер имел обыкновение говорить, что в торговле, как и во всех других делах, есть один прямой путь и множество кривых. Идти следует только по прямому. Совсем другое дело книги. Это море, по которому можно плавать всю жизнь и не добиться никакого толка. Он не раз слышал, как раввины, профессора, писатели называли друг друга невеждами, тупицами. Как бы глубоко любой из них ни вникал в премудрости маленьких буковок, другой все равно кривил бы губы.

Но он, Борис Маковер, любил слушать, как эти головастые люди разговаривали, спорили между собой, сыпали поговорками и даже как они оговаривали друг друга за спиной. Доктора Цодека Гальперина он, Борис Маковер, содержал еще в Берлине. Цодек Гальперин слыл великим человеком. Он учился на философа в Швейцарии и какое-то время был доцентом университета в Берне. Написанные по-немецки сочинения Цодека Гальперина о Канте, Соломоне Маймоне[17] и Германе Когене[18] цитировали в учебниках по философии. Его обзорами, написанными на иврите, пользовались в Еврейском университете в Иерусалиме. Его познаниям в Талмуде и в других святых книгах не было границ. Что бы у него ни спрашивали, он все знал наизусть. Но все эти познания не давали никакого заработка. Сейчас он сидел в кресле в гостиной Бориса Маковера: маленький, толстый, с выпирающим вперед животом, поседевшей головой и густыми усами, придававшими ему сходство с Ницше. Из-под похожих на щетки бровей беспечно смотрела пара смешливых глазок, полных мальчишеского упрямства. Сколько бы ни помогал ему Борис Маковер, Цодек Гальперин всегда говорил ему поперек. Он оставался сторонником просвещения и ненавидел религию. Сейчас дискуссия, как всегда, крутилась вокруг еврейства. Доктор Гальперин говорил себе под нос наполовину по-еврейски, наполовину по-немецки:

— Что вам угодно, мой дорогой герр Маковер? Невозможно повернуть назад колесо истории. Неужели из-за того, что Гитлер был маньяком и психопатом, мир должен вернуться к Средневековью? Глупости! Есть только один источник знаний, и это — опыт… Старый добрый опыт Джона Локка и Давида Юма. Конечно, для меня математика эмпирична. Если бы не было прямой линии, если бы у всех были горбы, мы бы имели другую геометрию…

— У нас и так есть другая геометрия, — откликнулся доктор Соломон Марголин. — Вы слыхали о Лобачевском и Римане?

— Знаю, знаю, но я считаю, что Евклидова геометрия будет существовать вечно, а остальные так и останутся не более чем игрушками. Можете называть меня еретиком, но я не уважаю даже теорию Эйнштейна.

— Прежде чем отказать ей в уважении, надо ее понять, — ответил на это Соломон Марголин.

— Поэтому-то я и не уважаю. То, чего нельзя понять, — заведомо мусор. Знаю я Эйнштейна, знаю. Я много раз разговаривал с ним в Берлине. Он, вы уж меня простите, бездельник.

— Бездельник, благодаря которому появилась атомная бомба.

— Атомная бомба была бы и без Эйнштейна.

Похожие книги