Читаем Течению наперекор онлайн бесплатно


Течению наперекор

Лев Абрамович Остерман (20.10.1923—15.11.2009) — учёный-биохимик, писатель, автор научных статей и монографий, в том числе классических руководств по физико-химическим методам в биологических исследованиях. Является также автором книг по истории древнего мира «О, Солон!», «Римская история в лицах», автобиографической книги «Течению наперекор» и нескольких книг по истории советского общества. Лев Абрамович Остерман работал также школьным учителем. «Течению наперекор» — воспоминания о детстве, юности, пути в науке, работе учителем, общественно-политических событиях в стране, творческой деятельности автора.

Лев Остерман

Документальная литература / Биографии и Мемуары

Это электронный текст из Библиотеки Мошкова: http://lib.ru/POLITOLOG/OSTERMAN/techenie.txt

Издательство «Грантъ», 2002. From: vika@sail.msk.ru Date: 20 Jun 2004

FB2: asd66 Date: 29 Mar 2015

В 2004 году книга вышла в издательстве «КРУК-Престиж», ISBN: 5-901838-28-9

<p><strong><strong>Лев Остерман. Течению наперекор</strong></strong></p><p><strong><strong>Примечательные события долгой жизни</strong></strong> </p><p><strong>Глава 1. Двор</strong></p>

В угоду взыскательному читателю придется, видимо, начать с «предков» и дома. Дед по отцовской линии (тоже Лев) имел необычную для еврея профессию — плотогон. Сплавлял лес по горным рекам в Карпатах. Полагаю, что от него мне досталась некая доля авантюризма. Профессия опасная — дед погиб рано, оставив трех сыновей. Как полагается в еврейских семьях, старший брат Соломон, едва получив начальное образование, пошел работать, чтобы «поднять», то есть выучить, младших. Он до конца дней остался агентом по снабжению лесом. После революции служил в каком-то государственном ведомстве. Я для него рисовал диаграммы роста поставок леса в виде удлинявшихся год от года цепочек красных товарных вагонов. Был он высоким, прямым, крепко слаженным стариком, со слегка обвислыми, на украинский манер, седыми усами и доброй улыбкой. Жил в полуподвальной комнатке на Рождественском бульваре со своей горячо любимой, все еще красивой, но совершенно глухой женой Любкой. Своих детей у них не было.

Когда няня привозила меня к ним, то, кроме восторгов дядьки по поводу моих «успехов» и всевозможных вкусностей, припасенных для этого случая теткой, меня встречала незабываемая до сих пор атмосфера горячей любви, в которую я погружался с особым наслаждением после холода родительского дома. При прощании мне лично каждый раз вручался пятачок «на извозчика». Умерли они оба почти одновременно где-то в конце 20-х годов.

Мой отец Абрам Львович еще до первой мировой войны закончил Харьковский политехнический институт по специальности «гражданское строительство». Что-то строил в провинции и в Москве. Последние годы жизни работал в Московском Совете народного хозяйства (МСНХ) чуть ли не одним из заместителей председателя. Внешний его облик, насколько я помню, соответствовал нашим последующим кинообразам «старых специалистов»: белая рубашка со стоячим воротничком, галстук «бабочкой», аккуратно подстриженные усы, пенсне и форменная фуражка с молоточками, прикрывавшая обширную лысину. Во время домашнего обеда перед его тарелкой неизменно ставился хрустальный графинчик с водкой, из коего он наливал себе только одну рюмку — «для аппетита». Заканчивался обед стаканом чая из кружевного серебряного подстаканника. В чай отец клал вишневое варенье, а «спитые» вишни доставались мне. Эта традиция являет, пожалуй, единственное благодарное воспоминание о моем родителе. Не могу припомнить ни одного разговора с ним, ни одного подарка. Похоже, что своей семьей отец тяготился. Вечерами он часто уходил к друзьям играть в преферанс, а летом, неизменно один, ездил отдыхать на юг, в санаторий. Для меня с братом и мамы снимал дачу в подмосковной Тайнинке. Помню большую открытую веранду этой дачи, желтую тень парусины, защищающей ее от солнца, стол, покрытый клеенкой. На нем блюдо с черешней: это приехал отец. Умер он счастливо, в одно мгновение от «разрыва сердца» на Курском вокзале при посадке в сочинский поезд.

Теперь я понимаю, что ранняя смерть отца спасла нашу семью от преследований. Он умер в 31-м году, всего лишь 52-х лет от роду. Мог бы прожить еще несколько лет, и тогда... У отца было довольно солидное революционное прошлое. После Октября какое-то время был членом реввоенсовета города Екатеринослава от еврейской революционной рабочей партии «Бунд». В годы репрессий он вместе с другими бундовцами был бы, без сомнения, расстрелян. Когда отец умер, мне еще не исполнилось восьми лет.

Следует сказать хотя бы несколько слов и о младшем брате отца, дяде Мише. Три брата весьма отличались друг от друга по образованности и положению в обществе. Дядя Миша был эрудит. Знал несколько иностранных языков. Его семья: сын Женька, немного старше меня, дочь — еще старше и жена Фима — занимала четырехкомнатную квартиру с большими полукруглыми окнами на втором этаже дома, что стоит на углу Воздвиженки и улицы Грановского. В квартире была собственная ванна (!) и кухня. У Женьки — отдельная комната, забитая игрушками. В кабинете дяди — огромная библиотека и широченная, покрытая ковром тахта. Перед тахтой на полу лежала шкура белого медведя. На ней, по словам дяди, любил валяться его друг — известный физик Петр Капица.

Дядя Миша тоже был революционер, наверное, большевик. Он дружил с Луначарским, вместе с ним создавал сеть техникумов в России. Когда умер мой отец, Миша занимал пост заместителя наркома финансов. За ним ежедневно утром заезжал большой, черный и угловатый «Роллс-Ройс». С кончика его могучего радиатора летела вперед бронзовая фигурка Меркурия.

Миша меня любил, играл и дурачился со мной и Женькой, когда я приходил к ним. Впрочем, это случалось редко. Я побаивался его жены, тети Фимы — важной и строгой, по всему обличью — высокопоставленной дамы. Она меня, бедного родственника, не жаловала. Отношения наших семей совсем разладились, когда в день похорон моего отца тетя Фима явилась к нам с букетом цветов и сказала матери: «Поля, ведь цветы — всегда радость!» Эту фразу мама не могла простить ей до конца дней...

Мать моя, Полина Натановна Лейтес, дожила до 69-го года. Я помню ее уже вдовой. Она работала участковым врачом-терапевтом в районной поликлинике. Жили мы трудно. Чтобы поставить на ноги старшего брата Натана и меня, мать работала на две ставки. А это означало принимать в поликлинике или посещать на дому за день 30-40 больных в нашем центральном районе, где старые дома с высокими этажами, как правило, не имели лифтов. Приходила с работы «мертвая» от усталости и сразу ложилась, чтобы читать газету. Со своими московскими родственниками мама общалась редко и только у них. К себе приглашать было обременительно. Я тоже не звал к нам приятелей — ни школьных, ни дворовых: маме был необходим отдых. Радио у нас не было. По вечерам в квартире царила тишина. Не помню ни одного праздничного вечера. Даже дни моего рождения никогда не отмечались застольем и гостями, хотя какой-нибудь подарок мне мама вручала непременно. Единственными ее праздниками были регулярно, раз в две недели, визиты к одному старому пациенту — виолончелисту. К нему в этот день приходили еще трое музыкантов (тоже пациенты), и они специально для мамы играли. Чаще всего Чайковского. Особенно она любила, с ее слов, трио «Памяти великого артиста» и «Размышление».

По выходным дням мама дежурила, а летом ездила врачом в пионерские лагеря, куда бесплатно можно было взять меня. Все хозяйство вела преданная, но бестолковая и немного ущербная моя няня («домработница») Настя. Она попала к нам прямо из деревни. Я учил ее грамоте. Стряпала она преотвратно. Но надо отдать ей должное: во время войны (я был в армии, мама работала далеко от Москвы в эвакогоспитале, а брат уже давно женился и ушел из дому). Настя оставалась одна в квартире, где-то работала на фабрике, но в эти голодные годы не продала из дома ни единой тряпочки. Когда я впервые неожиданно приехал на побывку, в квартире все было чисто прибрано, и все бумаги на моем письменном столе лежали в том же порядке, что и в день моего поспешного ухода в армию.

Свой участок мать обслуживала лет сорок. Знала всех больных, добрая половина которых родилась на ее памяти. Была замечательным диагностом-практиком. Спасла от гибели не один десяток своих пациентов. Нередко ее будили среди ночи паническим сообщением по телефону, что кому-то очень плохо. Она безропотно вставала и шла к больному. Денег не брала никогда — ни копейки! Иногда от самых близких и давно знакомых пациентов принимала коробку конфет, которые потом месяцами («до случая») черствели в шкафу между стопками белья. (Ни конфет, ни фруктов мы покупать не могли.)

Со стыдом вспоминаю, что почти за всю ее жизнь я не испытывал к матери никаких нежных чувств. Может быть, потому, что она была так сурова. Разговаривали мы с ней редко, да и не было у нас общих тем. Мои школьные дела ее не интересовали.

Благодаря хорошей памяти я учился всегда на одни «отлично». Это разумелось само собой. Не помню ни одной ласки, даже из моего дошкольного возраста. Только обрывки каких-то сказок, которые она мне читала.

После войны, когда я уже многое понимал в нашей общественной жизни, мне с трудом удавалось сносить ее категорические сентенции: «Вот же написано в газете...» Спорить было бесполезно. И вообще, характер у мамы был замкнутый, сосредоточенный на чувстве долга, доходящего до жертвенности, и потому для меня (кому в основном предназначались эти жертвы) особенно трудный. К примеру, она могла месяцами откладывать каждую копейку и потом вдруг заявить: «Тебе надо сшить хороший бостоновый костюм». Он мне вовсе не был нужен, но я знал, что должен подчиниться. Из гипертрофированного чувства долга она отказалась вторично выйти замуж за очень интеллигентного и хорошо обеспеченного вдовца, который ей был явно симпатичен. Я, кстати, относился к нему вполне благожелательно.

Только спустя много лет после ее смерти я понял, что это чувство ответственности, особенно в отношении к своему труду, она воспитала во мне своим молчаливым примером. Возможно, что и некоторые черты внешней суровости я унаследовал от матери (суровости, обращенной на самом деле к себе самому). Однако отец мой (вне семьи) был, как говорили, человек легкий, жизнелюбивый и общительный. Надеюсь, что кое-что мне досталось и от него.

Когда в 83 года мама, наконец, вышла на пенсию, я частенько провожал ее, закутанную зимой в какие-то немыслимые тряпки, на скверик посидеть. И каждый раз бывал поражен: буквально, каждый третий из встречавшихся на улице пешеходов останавливался, снимал шапку и говорил: «Здравствуйте, доктор! Как Вы себя чувствуете?» Мне бы Бог послал такой конец жизни!

Но вернусь на землю, в свое детство.

Читать я выучился самостоятельно лет в пять — по вывескам и заголовкам в газете. В доме не было ни одной книжной полки. Видимо, папенька считал покупку книг излишней роскошью. Не помню, чтобы мои родители ходили когда-нибудь в театр. Правда. в наследство он нам оставил две купленные на толкучке довольно неплохие картины и очаровательную, французской работы гипсовую головку спящей девушки.

Тем не менее, в ранние школьные годы я читал взахлеб массу приключенческой литературы, которую мама приносила мне от своих постоянных пациентов. Пираты, индейцы, Жюль Верн, Берроуз, Вальтер Скотт, Дюма... Отвага, благородство, верность дружбе, защита слабых, рыцарское отношение к женщине — какая отличная пища для детского ума и сердца! Куда эти книги подевались?

Завершить картину родительского крова следует воспоминанием о том, что высокие стены большой комнаты бывшей богатой квартиры, превращенной в «коммуналку», были до потолка оклеены темно-синими обоями. В эту комнату никогда не проникал луч солнца, поскольку напротив нашего трехэтажного дома № 14 через узкую Большую Дмитровку высился огромный по тем временам шестиэтажный дом № 9. Постоянный полумрак в этой нашей «гостиной» (была еще крошечная спальня и отдельная от общей кухонька) не способствовали веселому расположению духа членов обретавшегося в ней семейства. В этом семействе, в октябре 1923 года появился и я.

Вспоминается эпизод из самого раннего, дошкольного детства.

...Яркий летний день. На участке близ дачи меня окружает кучка мальчишек. Мы только что приехали. Один из них говорит:

— Спорим, что я сейчас за одну минуту могу свести тебя с ума.

— Не сможешь, — говорю я.

— Спорим, что смогу! Боишься?

— Не боюсь!

— Боится! — это уже хор мальчишек...

Я лихорадочно думаю: «Отказаться — сразу показать себя трусом. Согласиться? Какой ужасный риск! Стать сумасшедшим... быть может навсегда. Я видел таких детей с бессмысленным взглядом. Их, уже больших, мамы катают в креслах на колесах... Мысли скачут... Вдруг какой-то способ сведения с ума существует?.. Настя мне рассказывала про «наговор»... Но нужно мое согласие — иначе зачем спор? Я буду сопротивляться!.. А если не хватит сил?.. Но это бессмыслица! Если бы такой способ существовал, он был бы известен, и мама меня бы предупредила. Она же врач! Я должен согласиться!.. А если все-таки... Как страшно!.. Секунды летят, я молчу...

— Ну что, боишься?

— Не боюсь! — с отчаянием.

— Тогда спорим?

— Спорим.

Я протягиваю дрожащую руку. Мне завязывают глаза, куда-то ведут. Останавливают. Хором произносят какие-то заклинания. Как страшно!.. Я цепляюсь за рассудок — не может быть! Но как страшно!.. Мой противник держит меня за руку. Заставляет сделать еще шаг... Потом повязку снимают. Пока что все в порядке: вот дача, деревья, ребята... Выдержал! Не поддался!.. Какое счастье!.. Тут спорщик отпускает мою руку, нагибается и поднимает с того места, где я стоял, бумажку, на которой крупными буквами написано «ум»...

— Ты проспорил!

Я пытаюсь протестовать («Это нечестно!»), но лишь для вида. Жарким потоком заливает радость: я в своем уме, это была шутка!.. Какое счастье!..

Наверное тогда впервые в жизни я сумел поверить в разум и победить страх.

Теперь я могу спуститься во двор.

Для мелюзги — дошкольников и учеников начальных классов — двор был центром их личных интересов и одновременно первой школой жизни. Начну с его топографии. Наш бывший доходный дом состоял из трех вплотную примыкавших друг к другу строений. В плане они образовывали букву «Н», одна из сторон которой выходила трехэтажным фасадом на улицу. Левый, если смотреть с этой стороны, «открытый конец буквы» замыкала глухая стена соседнего дома, а правый — сравнительно невысокая стенка каких-то вспомогательных помещений (возможно, в прошлом конюшен) другого соседнего дома. Эта стенка метра на три не доходила до внутренней стороны лицевого строения. Здесь ее продолжала высокая черная деревянная помойка с двумя наклонными крышками, обслуживавшая оба дома. В образованный таким образом передний (б`ольший по размерам) двор от правого конца фасада вели ворота. Проходя под всей толщей лицевого строения (квартиры в нем выходили на обе стороны) эти ворота образовывали полутемный сводчатый туннель. Второй точно такой же туннель проходил под дальним концом среднего строения (перекладина у «Н»). Он приводил на задний двор, вдвое более узкий.

Похожие книги

Другие книги Лев Остерман