Читаем Тартак онлайн бесплатно
ИВАН ПТАШНИКОВ
ТАРТАК
Повесть
1
На опушке леса возле ямы Наста наступила на старый, широкий, как лапоть, холодный масленок. Стало легче исколотой о стерню и обожженной о горячий песок ноге.
К ямам из деревни дороги не было, к ним подъезжали прямо полем, когда осенью возили туда на хранение картошку, а весной ездили ее доставать, и сейчас Наста шла по старому, выбитому скотом и телегами полю. На поле еще была видна прошлогодняя стерня; серая и почерневшая, она лежала на твердой земле, будто рассыпанная мелкая солома, и сквозь нее уже пробились вьюны и пырей. Босые, сбитые о камни ноги цеплялись за вьюны, и надо было держать мешок обеими руками, не то споткнешься и полетишь носом в землю — все рассыплешь.
Мешок лежал на спине; тяжелый и скользкий, он то и дело сползал, и тогда Наста, покрепче схватив края мешка у завязки, перетягивала его на грудь и, придавив подбородком к груди сжатые в кулак пальцы, шла, пока пальцы и шея не начинали неметь. Тогда Наста останавливалась и, подавшись вперед, подбрасывала мешок выше на плечи.
Подбросив, стояла, с трудом переводя дыхание.
Мешок был новый, из сурового полотна, в нем только один раз возили молоть зерно, и теперь, когда она подбрасывала его на плечи, с него еще сыпалась мука. Ржи из ямы она набрала, сколько можно было самой вскинуть на спину. Насыпая, все боялась: а вдруг мало — ведь немец приказал принести три пуда с каждого двора. Вдруг придется идти еще раз и опять просить часовых, власовцев, чтобы пропустили к ямам? Власовцы — их было трое — стояли на проселочной дороге, у старого, заброшенного кладбища и никого не пропускали в лес. У них был черный длинный пулемет. Наста видела, что к ним подошел еще один власовец, маленький, кругленький, сказал, наверно, чтобы пропустили ее — ведь седой немец обещал людям, что разрешат пройти к ямам.
Власовцы долго не пропускали Насту, все спрашивали, где спрятано и что спрятано. И от кого она прятала рожь? Она сказала — «от бандитов», иначе, мол, растащили бы, где бы она тогда взяла зерно, если бы, вот как теперь, оно понадобилось.
Ощупав мешок, перекинутый через плечо, власовцы пропустили Насту, только перенесли свой пулемет от кладбища на поле, за ямы, ближе к лесу,— боялись, видно, чтобы она не сбежала.
Рожь была закопана в старом сундуке, который всегда стоял у них дома в сенях. Его отвезли к ямам ночью, когда в Камене уже были немцы. потом из кладовки перевезли сюда и рожь. Сундук закопали в старой яме из-под картошки, яма уже осыпалась, но была еще глубокой. Накидали земли, сровняли края, укрыли сверху дерном, притоптали ногами и присыпали хвоей. Сундук найти было трудно — вся земля тут изрыта, истоптана, и немцы не нашли, уцелел сундук.
Наста долго откапывала его, измучилась, заболели поясница и руки. Закапывать было легче: помог Махорка.
Рожь в мешок она насыпала жестяной банкой, лежавшей вместе с зерном в сундуке. Жестянка была от патронов, длинная, в две пяди, и узенькая. Цинковая, она блестела, как ведро, когда его протрешь тряпкой с песком. Жестянку оставили в доме лунинцы: они пришли из-под Логойска и две недели стояли в деревне. У них было много раненых: отступая, долго вели бои. Отправляли теперь раненых на самолетах за фронт. Одного только Сашку Альфера не успели отправить. Его тяжело ранило в живот трассирующей пулей. От нее загорелась на нем одежда, Сашка был в суконной немецкой форме. Он весь обгорел, трудно было узнать. Привезли его в деревню к Насте, в хату, еще живого, а за фронт отправить не удалось — через день он умер. Молодой был еще и русый-русый — латыш, говорили. Он подбил гранатой немецкую легковую машину с большим начальством, потом, рассказывали, еще из автомата по ней стрелял... Лежал Сашка, убранный, всю ночь, у него в изголовье горела лампадка и стояли в карауле партизаны — по четыре. Менялись и менялись. Хоронили Сашку утром.
Уже когда в Камене были немцы, лунинцам ночью сбросили с самолета на парашюте ящик патронов. Партизаны разложили на опушке три огромных костра, жгли сухие кучи валежника — огни были видны из деревни. Парашют, рассказывали, снесло ветром в сторону, и он зацепился за сосну у дороги. Лунинцы говорили тогда, что сбросили груз неудачно: погнулись жестяные ящики с патронами. Ящиков таких было много, и лунинцы, принеся их к Насте в хату — у нее стояло пять человек,— вскрывали крышки долотом и молотком, вынимали патроны и перебирали их. У каждого на коленях стояла жестянка. Четыре жестянки сильно погнулись, и лунинцы зарыли их вместе с патронами в землю на меже возле забора. Из пятой высыпали патроны на стол и поделили их между собой,— жестянку оставили на лавке в углу за столом.
В то утро лунинцы рано ушли из деревни, забыв о жестянке, а может, она им и не нужна была. Наста сразу спрятала ее: что ни говори, а посудина, можно было ссыпать в нее толченую крупу и, если не пожалеть, сделать даже терки — две получилось бы...
Насыпая зерно, она думала о том, как бы не прихватить жестянку с собой, и вроде зарыла ее потом в сундуке, во ржи.
Кончилось поле, и Наста пошла дорогой, увязая в горячем песке по щиколотку. Солнце уже передвинулось, теперь било в глаза, и она обливалась потом. Было жарко, липла к телу мокрая полотняная рубашка; казалось, скользя по спине, от пота намокал и мешок. Платок съехал с головы, волосы растрепались, обломок старого гребешка потерялся где-то, наверно когда насыпала рожь (до этого он еще торчал в волосах, она помнит).
Солнце стояло над самой деревней. От него горела голова и саднило щеки; трескались сухие губы и сохло во рту, язык стал шершавым, не шевельнуть им. Болела спина; оттянутые мешком, сдавливали горло руки, сжатые под подбородком в кулаки: перехватывало дыхание.
«Успеть бы... Столько с сундуком провозилась...»
Посреди деревни, у Махорки на огороде, стреляли часто, будто кто палкой водил по забору. «До сих пор молчали. С утра...» Она подняла глаза. Всюду было сине, и на огороде Наста ничего не увидела.
У кладбища, близ дороги, лежали камни — кучами; сюда нанесло с весны, еще в паводок, песку, и ей тяжело было идти: вязли ноги.
Возле двора Боганчика, там, где начиналась улица, были разобраны заборы — их неизвестно зачем растащили власовцы,— и жутко было видеть неогороженные усадьбы.
По улице, вдоль заборов, казалось, идти легче. Улица была пуста, только посреди деревни, около хаты Махорки, ходили люди — по одному. Власовцы разошлись по дворам. Было видно, как они, поскидав с себя верхнюю одежду, мылись у Боганчика во дворе. На всю улицу пахло жареным.
Наста шла вдоль своего забора — и в дом не зашла. Возле хлева почуяла, как запахло старым сеном и навозом. Во дворе никого не было видно — ни детей, ни власовцев, и она подумала, что дети, Ира и Володя, в хате. Сидят, напуганные, вдвоем на сеннике на полу — там она их и оставила, приказав не вставать с пола. Ворота были заперты на задвижку, около сарая раскиданы дрова — их, наверно, разбросали, когда она была возле ям, всюду было пусто и тихо.
Наста прислонилась к забору, опустила мешок, чтобы отдышаться.
...И утром, когда немцы пригнали их из Корчеваток в деревню, во дворе было тихо и пусто. Заснули на возу дети: в лесу всю ночь не спали, лежа под телегой на земле,— всю ночь не переставая немцы стреляли по лесу из пулеметов и над головами летели пули.
Когда утром въехали во двор, Наста, не распрягая, подвела Буланчика к хлеву, потом отнесла в хату детей — положила на кровать на взбитую солому. Села на лавку у кровати и глядела на них, не сводя глаз. Подумала, хорошо бы затопить печь: проснувшись, дети захотят есть. Но не слушались руки, не могла налить в чугунок воды.
Снова начали стрелять, из хаты трудно было понять где — видно, в другом конце деревни. Потом вдруг кто-то запричитал во весь голос.
Она толкнула дверь.
Голосили и у Боганчика и на улице — может, у Панков.
Скрипнули ворота, и во дворе кто-то затопал. Дверь в хату широко раскрыл власовец: высокий, он вошел согнувшись, держа в руках винтовку. Оттолкнул Насту прикладом, когда она подошла к двери.
— Три души? — спросил он с порога, глядя на кровать, где спали дети.— Всем до единого... На улицу. Выходи, мать,— сказал он тише.— Выходи, не стой...
Она подбежала к детям, потом к шкафу, ничего не помня: хотела, должно быть, что-то взять.
— Ничего не брать... Выходи...— И головой и винтовкой власовец теперь показывал на дверь.
Она схватила на руки маленькую Иру. Володя, проснувшись и увидев власовца, соскочил с кровати и выбежал за ней во двор. Сонный, споткнулся о порог в сенцах.
В деревне стоял крик: люди голосили, как на похоронах. Она тоже заплакала. Потом вдруг остановилась посреди двора: как же это — ничего не брать с собой? Всё перед глазами... У порога — полка с посудой, видна в раскрытую дверь; над колодцем висит ведро с водой... Ничего не брать?.. На смерть погонят. Всей деревней. С детьми...
На руках проснулась Ира и заплакала; Наста стала ее успокаивать. Заметила, что на плече висит белое полотенце... Зачем она взяла его — наверно, схватила вместо платка?
У ворот заплакал Володя.
Она нагнулась к нему— он схватил ее за кофту и поцеловал в щеку. Он не целовал ее никогда, и она не помнит, целовала ли она его с тех пор, как он подрос: они к этому не привыкли.
От ворот отбежал высокий власовец.
Возле хаты Мирона Махорки Наста с маленькой Ирой на руках стала впереди всех. За ней теснились люди, согнанные со всей деревни. С одной стороны, возле ворот,— женщины с детьми, они заняли всю улицу; с другой, возле хаты, у стены,— мужчины. Горстка. Мужики стояли в один ряд — и высокие и низкие, словно обломанный сверху частокол. Никто уже не голосил — запретили немцы. Только изредка всхлипывали женщины.
Стало тихо, будто мор опустошил деревню, только слышно было, как далеко за лесом, над которым горело солнце, стреляют и стреляют— это где-то на Двиносе, куда отступили партизаны. На другой стороне улицы возле дубов стояли на земле два длинных пулемета, направленных на людей, и высоко на заборе сидели власовцы с винтовками в руках.
Когда из хаты Махорки вышел немец, стало еще тише: никто даже не всхлипывал.
Наста почувствовала, как у нее подкосились ноги, закружилась голова, и она, чтобы не выпустить из рук Иру, оперлась на кого-то плечом— не помнит на кого. Сбоку к ноге прижался Володя — так он прижимался, когда был маленьким и учился ходить.
Немец стал меж двух пулеметов. Старый, с седыми висками, блестевшими даже издали. Блестели и его высокие сапоги, и сам он весь блестел на солнце: орел на фуражке, крест на груди, пуговицы и пряжка на животе.
К нему сразу подбежал власовец-переводчик, высокий, подтянутый, в черном мундире, и, засунув руки под ремень, заговорил, слушая немца и глядя на людей. Насте казалось, что он прилип глазами к ней одной. Она не слышала слов немца, видела только, как двигаются его челюсти; стала слушать власовца.
— После того...— заговорил власовец, сбиваясь, будто ему кто мешал,— как возле вашей деревни... нас обстреляла банда в количестре ста человек... вы все подлежите расстрелу... деревню следует сжечь...
Наста вспомнила, как рассказывала старая Петрусиха, что партизаны подпустили немцев к самой реке — те шли выгоном с гати — и полоснули из автоматов. Почувствовала, как с ее рук сползла Ира и прижалась к коленям, уцепившись руками за юбку,— наверно, у нее, Насты, ослабли руки. Позади стало совсем тихо, было слышно только, как кто-то дышал за спиной. Притихли даже сидевшие на заборе власовцы. Наста увидела, что их теперь и за забором было полным-полно; понабрались вдруг откуда-то.
Темно стало в глазах. Она уже не все слышала, что говорил власовец.
— ...как вне всяких сомнений доказано... вы все содействовали партизанам...
Очнувшись, Наста нагнулась и подняла на руки Иру. За спиной прятался Володя. «Лишь бы не сожгли детей...— подумала она.— Только не детей... Закинуть бы их куда-нибудь за плетень. За плетнем высокая картофельная ботва. Расползлись бы...» Но тут же подумала, что не устоит, побежит за ними и сама. Побежит огородами. В Корчеватки. Не будут же стрелять в нее? У нее же на руках маленькая Ира.
Все еще говорил власовец, и она подалась вперед, слушая.
— ...Немецкие власти решают...— все так же сбиваясь, продолжал власовец.— Все вы должны за два часа собрать и отвезти три тонны хлеба в местную комендатуру. В Красное. Если же завтра к двенадцати (Наста увидела, как седой немец посмотрел на часы) не будет из комендатуры документа, все пойдет дымом. И все до единого будут...
Только потом она догадалась, о чем говорил власовец, и подумала: пока он говорит, не будут стрелять в людей. И пока по деревне будут собирать рожь, тоже не станут стрелять.
Она вдруг вспомнила, что у нее дома пустая кладовка в сенях и что она не может принести ни крошки — где ей взять? Теперь из-за нее могут сжечь деревню.
Наста сделала шаг вперед, потом подошла с Ирой на руках к забору, где стояли два пулемета и немец с власовцем. Увидела, как они уставились на нее, потом взглянули друг на друга и коротко перебросились словами «вэр, вэр...».
Она заговорила и услышала свой голос, сильный и резкий, почти крик, а язык был сухой, как щепка.
Немец с власовцем опять перебросились словами «вэр, вэр», «большевик». Власовец засунул руки под ремень на животе и качнулся на носках.
— ...Пускай хоть сосед...— услышала она его голос, нажимающий на каждое слово.
Она заговорила снова, показывая рукой на лес за кладбищем: закопано... Немец с власовцем долго смотрели друг на друга. Потом власовец коротко и зло буркнул:
— Пустим и в лес.
Еще она сказала, что всюду караулы, что ей не дают выйти со двора. Ей не ответили, немец только махнул рукой, показывая на толпу, потом крикнул куда-то во двор. Со двора сразу выбежал власовец и подался в конец деревни — к кладбищу.
Когда она дотащилась до Махоркиной хаты, там уже не было людей.
...От своего забора нелегко было оторваться: казалось, мешок стал более тяжелым — насыпан по самую завязку. Она уже не помнила о том, что болят плечи; согнулась, как старуха, и смотрела только на стежку и на улицу. На песке на стежке отчетливо были видны следы немецких сапог: дырочки от гвоздей. На пыльной крапиве и в подорожнике у забора валялись длинные белые окурки, один еще тлел, от него тянулся дымок, вокруг обгорела трава — видно, немец прошел здесь совсем недавно. Она подумала, что немцы не очень-то остерегаются: в такую сушь можно легко вызвать пожар, и вся деревня сгорит.
Возле хаты Панка забор был повален на улицу, и надо было высоко поднимать ноги, чтобы переступать через жерди. Жерди были запорошены желтыми перьями. Перья лежали кучами и поверх травы у забора, и на песке вдоль улицы — видно, кто-то вырывал их горстями.





