Читаем Таня Соломаха онлайн бесплатно


Таня Соломаха

В своем письме «Друзьям с Украины» Любовь Космодемьянская — мать Героя Советского Союза Зои Космодемьянской — рассказывала: «…Когда Зоя прибыла в партизанский отряд и взяла себе партизанское имя "Таня", ее товарищи спросили, почему она так назвалась. Тогда она рассказала им об одной украинской учительнице, о Татьяне Соломахе, погибшей в гражданской войне героической смертью. Белогвардейские палачи с пытками допрашивали ее, но молодая украинка держалась гордо и не выдала товарищей…»Эти волнующие события легендарных дней революции и гражданской войны еще и сейчас хорошо помнят на Кубани. Седобородые деды, перед которыми когда-то дрожали белые армии, любят вспоминать свою боевую молодость… Скромный гранитный обелиск в центре станицы Попутной. Золотом сияют на нем имена героев. Возле него в торжественные и праздничные дни, особенно 7 ноября, выстраиваются четкие ряды пионеров, отдающих салют мужественным партизанам. Трубит горн, гудят барабаны… Звонкие голоса произносят клятву. А невдалеке замерли деды — живые свидетели и участники великих битв, боевые друзья бессмертной Тани Соломахи — Назар Шпилько, Ефим Гречко, Иван Богданов, Прокоп Шейко, Тритенко, Немич… Развеваются их белые чубы, куда-то всматриваются старые казаки. И, кажется, видят они, как гремит их полк по дорогам революции, как летит впереди она, орлица Кубани… Но разве только старых ветеранов волнуют картины суровых дней? Разве не откликнется могучим эхом в сердцах миллионов подвиг кубанской девушки?! Автор предлагает тебе, дорогой читатель, перенестись вместе с ним в героическую эпоху великих сражений за народное дело…

Сергей Петрович Плачинда

Проза / Советская классическая проза
<p>Сергей Плачинда</p><p>ТАНЯ СОЛОМАХА</p>

Светлой памяти моей матери

<p>I</p>

Кружатся без устали суховеи над станицей, солнце палит нестерпимо, горячий ветер сушит землю, раскачиваются, гудят колокола, и грустно шумят хлеба…

* * *

— …А живи, сынок, честно и по правде. Хлеб добывай мозолями, как с дедов-прадедов повелось. Как похоронишь меня, продай телочку, а осенью доложишь заработанные — лошаденку купишь… На покров женись, начинайте откладывать на земельку, пока руки молодые. Может, хоть ты… Мы с отцом твоим всю жизнь тянулись… Да вот видишь… до ямы дотянулись…

Нет, не разрыдался Иванко, стоя посреди хаты, не грохнулся оземь от тяжкого горя… Только дрожал он, как в лихорадке. «Неужели это станется? Не может быть! Нет!» Но он видел все: и посиневшие губы матери, и тускнеющий ее взгляд, и затаенные, сдерживаемые кончиками косынок слезы на глазах соседок.

— А сватов к кому пошлешь, сынок? Эгей, доля моя, не дождалась я ни невесточки, ни внучат… А если к могиле моей придешь советоваться, так и из гроба крикну: «Бери Христю!..» То-то девушка, хоть и из бедного дома… работящая и пригожая, как ясочка. Да и как любит тебя…

Облизнула обожженные губы и зашептала, тяжело дыша:

— Подойди поближе, наклонись, сынок… Вижу: Соломахина Таня по сердцу тебе… Знаю, сынок, знаю. Во сне имя ее шепчешь… Но посуди сам — панночка она, Иванко… Хоть и золотое дитя — дай бог ей счастья и здоровья на всю жизнь! — много мне добра сделала, да неровня она тебе.

Тихо. Жужжат в углу мухи, всхлипывают соседки, во дворе кудахчут потревоженные куры. По улице прогрохотала линейка, и у Иванки защемило сердце: «Вот бы мне этих коней — отвез бы матусю в Армавир».

А мать лежит немощная, тихая, угасающая. Красивое, всегда румяное лицо пожелтело. Только глаза — большие, синие — с жадностью следят за всем.

С грустью оглядывает она опрятную горницу. Все своими, вот этими натруженными руками делала: лепила с покойным Панасом гнездо, белила, маками да ветками калины разрисовывала стены под потолком — все хвалили да приходили поучиться. Перед болезнью, угнетенная тяжелыми предчувствиями, снова подбелила хату, заново ярко разрисовала печь подсолнухами и барвинком, рушники повесила, а пол присыпала любистком и мятой.

Утешило Марию Емельяновну, что сынок — радость ее единственная — вовремя пришел с гор, застал ее еще в живых. Все пристальней всматривается она в Иванко, но уже не узнает его. Туман застилает глаза.

— Где ты, Иванко?

Слова матери терзают сердце.

— Разве не видите меня, мама?

— А Палажка?

— Вот я, — вскакивает с лавки низенькая Ничиха.

— И Одарка тут?

— А как же, Емельяновна, тут, — вздыхает дебелая, похожая на цыганку Шпильчиха.

— Вот я и прошу вас, дорогие соседушки, подруги мои верные, помогите сыну моему. Пусть он не тратится на похороны…. Приготовьте на обед голубцы, я так их любила… вот… и все…

…А над станицей кружили суховеи, солнце палило нестерпимо, горячий ветер сушил землю, и грустно шумели хлеба — извечная труженица и батрачка Мария Опанасенко уходила в небытие…

* * *

Сергеев дразнил сухомордого Буцефала. Двухлетний тонконогий жеребенок норовисто загребал копытами землю, играл мускулами, а лиловым глазом внимательно следил за рукой хозяина. Бархатистые жеребеночьи губы привередливо подергивались. Сергеев — усатый, плотно сбитый толстяк в чесучовом бешмете и мягких кабардинских чувяках, хохотал, пятясь и поддразнивая жеребенка конфетой. Тот сердито фыркал и осторожно хватал зубами за руку.

— Буцефал! Хо-хо-хо! Бандит этакий!

Сухой ветер вздымал нити конской слюны. Конь тихонько ржал и вертел головой так, что звенела украшенная серебром уздечка.

— Слышишь, Петер, как закончишь училище, подарю тебе этого араба. На всю Кубань будет жеребец. Погляди-ка на его грудь, а какая развилка ног!

На высоком крыльце стоял сын Сергеева. Заложив руки в ярко-красные шаровары с серебряным позументом, молодой юнкер лениво наблюдал за игрой. До пояса голый, он подставлял мускулистое тело суховею. Русый чуб его разлохматился, пышные пряди волос спадали на светло-серые, почти сизые, холодноватые глаза. Петер приехал на вакации, и девушкам-батрачкам приходилось быть настороже. Не одна уже качала ребенка от этого сильного, грубого барчука. На станичных ристалищах юнкер неплохо рубил глиняные чучела, уступая лишь Петру Шейко да Юхиму Гречко, и не было ему равного на скачках. Добрые кони у Сергеева — чистокровной арабской и кабардинской породы. Из его табунов отбирались жеребцы для завода наказного атамана Кубани.

— Папан, к тебе пришли.

— Что? — Сергеев не мог повернуть голову: слишком тугие, массивные складки залегли на его шее. Он повернулся всем туловищем и, увидев Ивана Опанасенко, своего батрака, заволновался.

— Что с отарой? Чего тебя черти принесли?! Возьми Буцефала! — крикнул он босоногому коневоду, слонявшемуся поодаль, и подошел к Иванке.

— Отара, слава богу, барин… Вот мать моя при смерти. — Иванко со слезами на глазах изложил свою просьбу.

— Какие деньги? Какая линейка? — ощетинился барин. — Я тебя, скотина, запорю! На кого отару бросил? Какая мать?.. Много вас, всяких голодранцев. Я не господь бог… А сергеевская отара тонкорунных мериносов — гордость Кубани — в миллион раз дороже всех этих старых ведьм… Подумаешь — вези их, нищих, в Армавир да плати за больницу. Фу! Мерзость… Вот тебе: увольняю к черту!..

Но, направляясь к дому, вспомнил, что Иванко — незаменимый работник, и уже с порога крикнул:

— В крайнем случае штраф сдеру за самовольство!

Иванко стоял ошеломленный, подавленный, униженный. С детства он служил у этого откормленного, красномордого мироеда. Был подпаском, пастушком, теперь до тонкости овладел мудреной специальностью. Лучшего чабана не было в округе: умел юноша быстро вывести отару из-под бури, уберечь ее от волков, вылечить овечку. Знал пастбища, был за старшего, даже старый, согнувшийся Целуйко ходил в помощниках у Иванки… И вот какова барская благодарность и ласка! Выходит, и вправду «от богача не жди калача». Не зря матуся наставляла: сколько барину ни угождай — рябой коровы не подарит…

Но ведь начинается жатва, и лишь у Сергеева есть незанятые кони. И денег взаймы может дать только богач. К кому же пойти?.. Калина, у которого служила мать, отказал. А может, передумает вражий мироед Сергеев?

— Ну… пшел, хохол! — вспугнул размышления Иванки чей-то густой бас.

Это с крыльца, держа руки в карманах, неожиданно рявкнул молодой Сергеев.

* * *

…Кубань, Кубань, край богатый, золотой. На твоих бескрайных просторах привольно гуляют панские табуны, носятся с ветром наперегонки быстроногие косяки жеребцов. Но для батрака Опанасенко не нашлось и двух плохоньких кляч, чтобы отвезти больную мать на операцию в Армавир.

…Кубань-река, красавица голубая! Теплы воды твои, живописны берега, привольны песни. Плодородны сады твои и степи — на весь мир славится пшеница, завезенная дедами из Приднепровья. Течет золото в карманы богачей. А батраку не нашлось и ломаной копейки, мачеха-Кубань…

…Сжечь бы мне твое богатство, Кубань, затоптать твое добро, чтобы не дразнило, не напоминало о растраченных моей матерью силах и здоровье…

— Иванко! — вдруг прозвучало над головой. На мгновение забыл Иванко и свое горе, и спесивого Сергеева, и мачеху-Кубань: на запыленной линейке, с силой натягивая вожжи, стояла во весь рост Таня. Коса была уложена короной вокруг головы. Щеки раскраснелись в безудержном лёте (кони мчались галопом, а сейчас, повинуясь властной руке, стали как вкопанные), глаза радостно светились, сухой ветер рвал гимназическое платье.

…Утром, когда Иванко, наконец, прибежал с гор (под вечер на пастбище пришел из станицы его друг Назар и сказал: «Я побуду тут за тебя: Мария Емельяновна заболела…»), он в своих сенцах чуть не сбил с ног какую-то гимназистку. Оба испуганно отпрянули друг от друга. Пока Иванко узнавал ту, о которой мечтал ночами, — соседку Таню — теперь уже высокую, стройную девушку, она густо краснела и объясняла:

— Я вот приехала… окончила гимназию… Услышала о Марии Емельяновне… и привела фельдшера.

В это время из горницы вышел длинноносый лекарь. Покачиваясь на тоненьких ногах, он стал сосредоточенно мыть руки прямо в сенцах, разбрызгивая воду по стенам. Потом долго вытирал полотенцем руки, нос, уши, шею.

— Раньше надо было, — мямлил он.

Это «раньше» сотнями иголок пронзило Иванко. Вспомнил, как весной, провожая сына с господской отарой на пастбища, мать неожиданно приникла к его груди: «Сынок мой, за наймами и не вижу тебя, не заметила, как и вырос среди чужих людей… Уже как дубок». Не хотелось ей отпускать сына, это чувствовал Иванко всем существом — болезнь рано истощила пятидесятилетнюю женщину. «Уже не пойду служить к Калине, — сказала, — какая-то хворь завелась в животе — догрызет меня, сыночек». Ох, как не хотел тогда уходить Иванко! Но угрожала голодная зима, и Мария Емельяновна, благословляя, перекрестила сына.

— Что делать? — допытывалась Таня у флегматичного фельдшера.

— Немедленно везти в Армавир… Операция… хирургическая палата… Это не менее двухсот рублей.

У Иванки и руки опустились. Даже если продать эту хату и телочку, то и половины не собрать. В отчаянии вошел в горницу, где сидели уже одетые в чистое Шпильчиха и Ничиха. А Таня куда-то исчезла…

…И вот теперь она что-то кричала, поблескивая ослепительно белыми зубами. Она уговорила казака Адаменко, который всегда возил ее в Армавир. У нее есть деньги, заработанные частными уроками. И отец тоже поможет, когда приедет (в Анапе сейчас, на съезде кубанских учителей).

— Да садись же, Иванко…

— Что это?..

— Разве не видишь? Кони! Линейка…

Окрыленная удачей, Таня сияла, как будто они собирались ехать на прогулку. Вскочил Иванко на подножку, рванули кони… «Барышня, а с лошадьми, как настоящий казак», — качали головами проходившие мужчины. А женщины из-за плетней судачили о другом: «Как же это: девушка, а за парня хлопочет, или новая мода пошла?». «Глупые вы, — говорили иные, — у парня горе, мать умирает, так барышня спасти Емельяновну хочет. Сердце у девушки доброе, человечное».

Шептались, вздыхали, выжидали. Не думала об этом Таня, не прислушивалась, да и не умела прятать от людей своих переживаний.

Когда въехали на свою улицу, из двора Опанасенков выбежала Шпильчиха и куда-то суетливо заспешила. Защемило сердце у Иванки от этой озабоченности. Побледнела и Таня. А во дворе стоял опечаленный сосед — столяр Ничик, держа в руках камышину. «Ой, что же он ею мерять будет?» — заныло сердце у Иванки. В сенцах запах восковой свечи ударил в грудь, и, хватаясь за косяк, через открытые настежь двери он увидел: на лавке, в печальном сиянии свечей, сложив натруженные руки, лежала мать — на диво длинная, спокойная.

«Неужели?.. Нет!» Покачнулся пол… Но Иванко устоял. Осторожно приблизился.

Нет, его сердце не остановилось даже на третий день, когда угрюмо заколыхались хоругви и неистово запричитали соседки. Даже когда на кладбище ударил молоток о крышку гроба и глухо бухнули сухие комья — и тогда он продолжал жить и страдать, видеть и чувствовать. Казалось, он еще не верил и не мог осознать ужасного горя, свалившегося на его синеглазую юность. Он помнит похороны отца (провалился с панской подводой под лед), сестричек (унесла холера, скосила оспа), а теперь засыпали землей самое святое, что было у Иванки, — мать.

Словно оцепенел Иванко — ни словечка, ни слезинки.

А над станицей носились суховеи и печально гудели раскачавшиеся колокола…

…Все разошлись, добросердечные соседки повели людей на поминальный обед, а Иванко остался у серого холмика. Ноги не шли к осиротевшей хате. Издали за ним наблюдала Таня. Всю дорогу на кладбище шла она молча, ступая вслед за всеми по горячей пыли. Теперь с тревогой смотрела: не сломится ли, не упадет ли? Нет, онемевший от горя, пошатываясь, он побрел прямо в степь.

— Иванко! — окликнула Таня. Подбежала, взяла его мозолистую руку.

— Ничего… спасибо, Татьяна Григорьевна, — молвил он тихо, а глаза влажно заблестели. Освободил руку, пошел, не разбирая дороги, суровый, сильный, исполненный горя и гнева.

Всю ночь проблуждал Иванко Опанасенко по степи. То были чужие поля, орошенные кровью и слезами его отцов и дедов. Искал когда-то прадед — запорожец Опанасенко — вольницы на Кубани и, поселившись здесь, не знал, что обрек будущие поколения своего рода на мытарства и надругательство.

Они все же встретились утром среди хлебов — батрак Опанасенко и богач Сергеев, совершавший традиционный моцион. Своими железными руками Иванко стащил барина с жеребца и той нагайкой, следы от которой имел на себе каждый батрак, чуть не до смерти запорол Сергеева. А потом связал его и оставил на меже.

Дома Иванко заколотил досками окна, отвел телку соседям Ничикам и тронулся в дальний путь.

У плетня его поджидала Таня. И юноша почувствовал, как от горла отхлынул горячий комок, душивший его всю ночь. Таня была в белой вышитой сорочке. Чернобровая, смуглолицая, она взволнованно теребила яркие ленты, вплетенные в тяжелую девичью косу. Было ясно, что Таня принарядилась для него, для Иванки: на щеках ее полыхал стыдливый румянец, карие глаза влажно поблескивали.

Вчера она сняла гимназическую форму, спрятала ее в сундук. Кончилась беспечная юность, а с нею и беззаботные дни.

Стояла какая-то обновленная, повзрослевшая. С облегчением вздохнул Иванко и, словно сквозь шелест весеннего ветра, услышал:

— …Всю ночь не спала… О тебе думала… боялась…

Было в этом что-то родное, материнское, и, заглядывая в глубокие девичьи глаза, Иванко неожиданно всем сердцем почувствовал: единственно родное, дорогое и животворное, что осталось у него на белом свете, — это Таня.

<p>II</p>

Пылает вечерний закат; бредет стадо, поднимая тучи пыли; как горящие свечи, стоят тополя, а за станицей, на кургане, в золотом сиянии вечера — двое.

— Не забудешь меня, Иванко?

— Вовеки!..

— А когда возвратишься?

— Должно быть… никогда…

— Что ты?..

— Это правда, Татьяна Григорьевна…

— Ах, Иванко, говори просто, как в детстве звал, — Таня…

— Как же это?.. — Он опустил на траву свою котомку и восхищенно посмотрел на девушку, щедро осыпанную розовыми солнечными брызгами.

Горят вышитые маки на сорочке, плотно облегающей округлые девичьи плечи. Медью отсвечивает роскошная коса, уложенная в тяжелую корону, украшенную розами. Последний луч солнца вспыхнул тревожным блеском и угас, потонув в глубине ее глаз.

«Моя русалочка», — назвал про себя нежно, а вслух произнес:

— Ведь вы, Татьяна… уже госпожа учительница, а я пастух…

— Не говори так! — воскликнула Таня, приложив свою горячую ладонь к его губам.

Оба смутились и умолкли.

Над ними, печально курлыкая, проплыла запоздавшая пара журавлей, и где-то в жите крикнул встревоженный перепел.

Прислушавшись, Таня ласково улыбнулась:

— Слышишь?

— Слышу, слышу эту родную песню.

— А еще?

Он прислушался.

— Сердце ваше.

— Чье?

— Твое!..

Улыбнулась, засияла, а он, растерявшись, решительно подхватил свою сумку.

— Ох, минуточку еще!

Свистнул где-то суслик, и зазвенели по всей степи кузнечики.

Всматривалась в его загорелое, уже возмужавшее лицо. Знали они друг друга с детства…

Похожие книги