Читаем Сын вора онлайн бесплатно
Приближался рассвет, и от домов, от земли потянулся белесовато-молочный пар. Темнота стала покорно редеть, уступая место прозрачной ясности. Бледнели звезды. Новый день спешил навстречу людям — тем, кто на свободе, и тем, кто за решеткой, больным и здоровым, молодым и старикам, сильным и обездоленным.
Спешил новый день, который, как и все предыдущие, не принесет ни радости, ни счастья, принесет лишь страдание и тоску. Я уже совсем забыл, что я в тюрьме, и удивился, когда вдруг снова увидел решетку — вся стена, обращенная к патио, была сплошь решетчатой. Эта камера по своим размерам ничем не отличалась от той, в которой я сидел в первый раз. И я не избежал общей участи — мы все до конца дней своих вносим в кассу жизни взнос за взносом, выплачивая свой пай, и только смерть может положить конец нашим счетам; я тоже исправно платил: первый взнос — тюрьма, потом — смерть матери, потом — арест и осуждение отца и, наконец, снова тюрьма — если не ошибаюсь, мой четвертый взнос. Кое-кто из моих соседей по камере уже проснулся. Они стояли у решетки, держась за прутья, и безучастно смотрели в патио. Среди них я увидел старых знакомых. Они тоже меня узнали и заулыбались. В патио появилось несколько жандармов. Ночь кончалась. Этой ночью я, словно канатный плясун, балансировал над пропастью, каких немало открывает перед нами жизнь; над пропастью, которая таит в себе бездну физических и моральных мучений, и ты либо увязнешь в этих мучениях, склонишь голову, либо, собрав всю свою волю, перепрыгнешь пропасть, воспрянешь духом. Я не свалился — не потому, что у меня не хватило сил вынести мучения, а потому, что никто не научил меня покоряться. И я счастлив, что не научили. А ведь я мог сдаться, мог безропотно, как, бывает, сносишь иной раз пощечину или оскорбление, терпеть и ждать. И эта безропотность могла бы зловещей тенью лечь на всю мою жизнь.
— Стройся по двое! Пошли! А ну, живей!
Лицо его — красное, точно распаренное — было сплошь усеяно прыщами, готовыми вот-вот лопнуть. Толстые губы были всегда влажными, словно слюна, не уместившись во рту, переливалась через край. Он ежеминутно их облизывал раздувшимся лиловым языком, не смачивая, а наоборот, подбирая лишние капельки слюны. При этом у него были живые глаза и приятный голос. Но понять, что он говорит, было почти невозможно — мешала заполнявшая рот слюна и непомерно большой язык. Говорить ему приходилось скороговоркой, откроет на секунду рот и сразу закроет. Он назвался. Флорентино Эрнандесом и заявил, что он маляр, по прозванию Сурик (не иначе как цвет лица тут сработал).
— Сурик! — обрадовался прозвищу Мушиная Кака. — Вот это прозвище так прозвище! Мои вам поздравления! Точнее и не придумаешь.
Нас связали одной веревкой, будто на одну цепь посадили.
— Разберись по парам! — крикнул жандарм, когда мы высыпали в патио.
В камере осталось только несколько грязных и взлохмаченных парней, которые прилепились к решетке и равнодушно на нас глядели. Все же прочие — мои старые приятели и совсем незнакомые люди, старожилы камеры и новые ее обитатели — молча выстроились в затылок друг другу. Говорить было не о чем. Каждый думал о своем, и этого нам вполне хватало. Утомленные лица, вместо одежды лохмотья. Ко мне с левой стороны подошел жандарм и продел под руку, у самой подмышки, тонкую веревку, которая сразу врезалась в тело.
— Сюда, поближе.
Сурик послушно придвинулся, и жандарм проделал ту же операцию с его правой рукой. Крепко привязанные друг к другу, покорные и безмолвные, люди терпеливо ждали, когда будет наконец собрана вся колонна. В тишине патио гулко раздавались шаги жандармов. И вот нас всех связали и повели парами, словно школьников на прогулку, через приемную. Дверь открылась, и мы вышли на улицу. По флангам шли жандармы без сабель и карабинов, но с револьверами на поясе. Они вели пятьдесят человек, разделенных, или, вернее, связанных, по парам. Улица была почти безлюдна. Редкие прохожие удивленно оглядывались на странное шествие, а потом равнодушно продолжали свой путь. Они не скрывали ни своего любопытства, ни своего равнодушия, а мы стыдились смотреть им в глаза, упорно рассматривали плиты мостовой под ногами; лишь немногие осмеливались украдкой взглянуть на особенно назойливого зеваку. И вдруг мы почувствовали прилив гордости, который заставил нас распрямиться и изобразить на лице презрительную гримасу, — пусть думают, что мы настоящие преступники. Это была всего лишь детская игра, защитная окраска. Но ведь каждый защищается как может. К тому же прохожие этого не знали. Потому что кто поведет пьяницу, мелкого воришку или хулигана, кинувшего камень в уличный фонарь, кто поведет такую мелюзгу на привязи, да еще под вооруженной охраной? Никто. Значит, ведут крупную дичь. И хотя мы все прекрасно понимали, что мы просто жалкие бедняги и в жизни никому из нас не решиться на настоящее дело, но пыжились как могли, точно старались выгородить наше правосудие. Но стоило нам остаться одним на пустынной улице, и мы снова чувствовали всю нелепость и унизительность нашего марша.



